Первый консул

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Первый консул

На следующий день Бонапарт пересек Париж в экипаже, направляясь в Люксембургский дворец. Был декадий, день нерабочий, теплый и дождливый. Официальные объявления на стенах возвещали о смене режима. Рабочие предместья не думали подниматься на защиту якобинцев. Город словно расслабился, предался общему веселью. Вечером в театрах все, что могло показаться благожелательным намеком на великое событие, встречали аплодисментами. На улицах факельные шествия сопровождали глашатаев, провозглашавших Консульство. Звучали трубы; били барабаны. Прохожие обнимались с криками: «Долой тиранов! Мир!» Все считали, что непобедимый генерал, вернувшийся к ним с загадочного Востока, восторжествует над Европой без боя. Кондитеры продавали в своих лавках сахарных Бонапартов с надписью: «Франция обязана ему победой; а будет обязана миром».

Массы выражали одобрение. В сущности, они требовали внутри страны сохранения завоеваний Революции, то есть отмены феодальных прав и закрепления собственности на национализированные блага, а во внешней политике естественных границ и мира. Разбогатевшие убийцы короля хотели гарантий безнаказанности, а между тем многие эмигранты стремились вернуться на родину. Удовлетворить все пожелания было нелегко. Нужно было считаться с приобретателями, с собственниками, с якобинцами и даже с Институтом, имевшим моральное влияние. 21 брюмера генерал отправился заседать в Академии наук вместе с собратьями. В Люксембургском дворце он ходил в штатском — носил широкий зеленоватый сюртук, который на нем болтался. Так он принимал своих будущих сподвижников.

Он хотел, чтобы Талейран продолжал возглавлять Министерство иностранных дел, а Фуше — полицию; Кабани, член Института и модный в XVIII веке философ, должен был стать министром внутренних дел. Генерал подкупал их своим умом, непринужденностью общения с легкой долей превосходства, горячим стремлением учиться. Поскольку беседу направлял он и в основном задавал вопросы, его пробелов не замечали. «Никто еще не изобразил, — писал Моле, — как Бонапарт овладевает всем, не успев ничего узнать, и обучается всему, по мере того как всем управляет… Кто описал этот первый стремительный бег гения в неизвестное и новое?»

Что он собирался делать? Вести свой корабль вперед, чутко улавливая направление ветра и подводных течений. «Революция, — говорил он, — должна научить ничего не планировать». Он «жил нынешним днем». И это обеспечивало ему успех. Франция была тяжело больна; после пяти лет лихорадки она впала в прострацию. Надо было перевязать ее раны и править наугад. В конце брюмера 1799 года Бонапарт еще не казался первым лицом в государстве. Сиейес, великий жрец Революции, работал, оставаясь в тени, над своим главным детищем конституцией. В глубине души он хотел упразднить представительные органы, недостатки которых уже имел случай ощутить. Не смея сделать это открыто, он заменял выборы учреждением списков представителей, одобренных народом, из которых потом выбирались члены советов. На вершине пирамиды стоял пожизненный Великий Избиратель, которому надлежало жить в Версальском дворце, назначать двух консулов и быть единственным представителем национальной державы.

«Власть должна исходить сверху, доверие — снизу». Законодательный корпус принимал законы; Трибунат их обсуждал; консервативный Сенат действовал как верховный орган, наблюдающий за соблюдением конституции. Обсуждение велось в одном собрании, голосование — в другом. Так что для пресечения обсуждения достаточно было распустить Трибунат. Никогда еще конституция не была более антидемократической. Сиейес предложил пост Великого Избирателя Бонапарту, но тот отказался, предпочитая остаться не у дел, чем стать «боровом, поставленным на откорм, или праздным королем». Тогда Сиейес создает должность Первого Консула, главы исполнительной власти, которым, естественно, становится Бонапарт. Сиейес и Роже Дюко сошли со сцены; Бонапарт, чьей любимой идеей было достижение «сплочения», то есть единения французов, выбрал себе в помощники двух умеренных политиков: Камбасереса, бывшего председателя Комитета общественного спасения, и Лебрена, человека Старого Режима. Ярлыки разные, но суть одна — секрет единения.

Эта консульская республика, где один человек, избранный на десять лет, управляет страной, назначает и отзывает должностных лиц, судей, офицеров, была фактически «личной монархией». Только ее принципы и главное действующее лицо были утверждены с одобрения народа. В феврале 1800 года состоялся плебисцит. Из трех миллионов голосовавших против высказались только 1500. Правда, голосование было открытым. Но и при тайном голосовании результаты были бы примерно такими же. Французы с радостью вверили свою судьбу человеку, вызывавшему у них восхищение. Они жаждали гражданского мира. Что же касается бывшей революционной элиты, то она считала, что рычаги управления остались в ее руках. Просто во Франции сменилась аристократия, вот и все, думали они. Для масс же конституция сводилась к одному слову — Бонапарт.

А он? Что ж, он наслаждался властью, как человек, чувствующий, что создан для ее осуществления. Это опьянение уже было немного знакомо ему по Италии и Египту. Но истинное вожделение вызывала у него Франция. Она отдавалась более доверчиво и самозабвенно. Здесь все надо было переделывать. Консулы, вступая в должность, заявили: «Граждане, Революция закрепила принципы, ради которых была начата; теперь она закончена». Еще предстояло усмирить Вандею, примирить партии, дать вернуться эмигрантам, в общем, «изгнать страх». Чтобы простить и забыть прошлое, Бонапарт требует только одного — верности национальному правительству. Он не хочет знать, что делали граждане вчера; он говорит им: «Хотите ли вы быть хорошими французами со мной сегодня и завтра? Если они ответят «да», я покажу им дорогу чести».

Прежде всего ему предстояло упорядочить финансы, так как вечером 19 брюмера в казне у Директории не было уже ни единого франка. Здесь проявился необычайный талант Бонапарта-администратора. В Государственный Совет, ставший в его руках мощным рабочим инструментом, он призвал видных людей, не обращая внимания на их политические взгляды. Идеологам он предпочитает людей с практическим умом и большой работоспособностью. «На ученых и остроумцев я смотрю как на кокеток; с ними приятно видеться, беседовать, но не надо брать одних — в жены, других — в министры». Он мудро консультируется со специалистами по финансам, создает по их совету Французский банк и стабилизирует валюту. И сразу же завоевывает признательность французов народа бережливого, привыкшего держать деньги в чулке. За прессой же он следит очень пристально; газеты не должны «стать инструментом в руках врагов Республики». Он оставляет всего тринадцать газет, которые будут немедленно закрыты, если опубликуют «статьи, направленные против социального согласия, народного суверенитета и славы оружия». Официальный орган «Монитер» берется информировать общественность на свой лад.

Вскоре этот зарождающийся деспотизм усиливается полной централизацией администрации. Префекты (слово, взятое, как и «консул», из римской истории), супрефекты, мэры — все назначались правительством. Париж был на особом положении и находился под надзором префекта полиции. Опасность столь сильной и бесконтрольной власти сказалась намного позже. В 1800 году умеренность тирана смягчала проявления тирании. У Бонапарта все было рассчитано. Если в начале консульского правления он обосновался в Тюильри, то этим он желал продемонстрировать преемственность власти и дать понять роялистам, что не станет временным исполнителем власти в угоду Бурбонам. Ему нравится занимать королевские апартаменты, но чувство юмора ему не изменяет. «Ну что, креолочка, — говорит он Жозефине, — вы спите на кровати своих хозяев». Или своему секретарю Бурьену: «Бурьен, оказаться в Тюильри — это еще не все, надо здесь остаться». Матери, упрекающей его, что он слишком много работает, он отвечает корсиканским выражением: «Я что, сын белой курицы?» А восклицание государственного советника Редерера «Это так скучно, генерал», впервые увидевшего его в Тюильри среди старых и мрачных шпалер, он парировал словами: «Да, как величие». В этом было что-то от философа — и от поэта.

Он лучше, чем кто-либо, знает, насколько взлет его карьеры сродни чуду и подвержен превратностям случая. Чтобы удержаться, надо нравиться французам. «Моя политика — править людьми так, как большинство хочет, чтобы ими правили. Именно таким образом, на мой взгляд, признается верховная власть народа». Он мог бы сделаться католиком в Вандее, как готов был стать мусульманином в Египте. Как понравиться французам? Они, как он думает, предпочитают славу свободе. Надо только сохранить слово Республика и соблюдать видимость Революции. А потому он велит называть себя «гражданин консул». В дворце Тюильри рядом со статуями Александра и Цезаря он ставит Брута и Вашингтона. Талейран помогает ему вновь приобщить к делу некоторых выдающихся деятелей Старого Режима. «Только эти люди и умеют служить», — говорит он. Одновременно он продолжает видеться с коллегами по Институту, в ту пору очень левыми, почти идеологами. «Я не принадлежу ни к каким группировкам; моя большая группировка — это французы. Никаких заговорщицких кружков. Их я не хочу и не потерплю». После десяти лет доносительства, борьбы, неуверенности, тревоги это была единственная политика, имевшая шансы на успех.

Однако прежде всего страна ждала от Первого Консула внешнего мира. Он обещал его: «Пока я жив, во Франции будет мир. Через два года после моей смерти она будет воевать со всем миром». Но напрасно писал он примирительные письма английскому королю и германскому императору. Монархи не отвечали «узурпатору». Австрия отказывалась уступить Италию; Питт не признавал осуществленных Францией аннексий. Приходилось смириться с перспективой «последней войны». Бонапарт пошел на это скрепя сердце. Одного поражения хватило бы, чтобы подкосить столь молодой режим; одна победа, одержанная каким-нибудь Моро или Дезе, могла породить соперника. Так что из внутриполитических соображений он искренне желал мира. Но если в мире ему отказывали, надо было его добиться.

Весной 1800 года Австрия возобновила военные действия. Массена был осажден в Генуе. Бонапарт счел такую политику неприятеля неразумной. Даже если австрийцы взяли бы Геную, куда бы это их привело? На Юг Франции? Но не там сердце страны. Он сформировал армию в окрестностях Дижона. По конституции он не имел права командовать ею сам. Это осложнение он обошел, официально назначив командующим Бертье. Поручив управление страной Камбасересу, он преодолел перевал Гран-Сен-Бернар. Хороший повод для пропаганды. «Мы боремся со льдами, снегами, бурями и лавинами… Мы обрушимся здесь, как молния». Затем, вместо того чтобы направиться в Геную, он пошел на Милан. Там он допустил ошибку, разделив армию на три корпуса. Его войска были отброшены старым австрийцем Меласом, чуть было не победившим его при Маренго. В полдень битва была проиграна; ее спас приход Дезе; после гибели Дезе слава досталась Первому Консулу. Он и в самом деле родился под счастливой звездой. Отступление Меласа отдавало в его распоряжение Ломбардию. Верный своей политике сплочения, он отстоял торжественный молебен в Миланском соборе.

Во время его отсутствия в Париже завязались интриги. Недовольные брюмерианцы подогревали Сиейеса. Баррас заигрывал с роялистами. Некоторые полагали, что, если Бонапарт будет убит в Италии, надо призвать Карно или Бернадота. Известие о Маренго рассеяло зловещие стаи воронов. Они благоразумно потянулись к Жозефине, окрещенной Покровительницей Побед. Консолидированные ценные бумаги поднялись с 29 до 37. Возвращение в Париж было триумфальным. «Господь Бог нас сохранил», — кричали женщины предместий. Победа Моро в Гогенлиндене, хотя и имела кардинальное значение, не произвела такого шума. У Фортуны свои любимцы. Хайд де Ньювил говорит, что Маренго было «крещением личной мощи Бонапарта». Но победитель испытывал чувство разочарования. Нескольких недель отсутствия и сомнения хватило, чтобы его предали министры, консулы, даже братья. Его презрение к человеческой природе, и без того немалое, возросло. «Я очень стар сердцем», — говорил он. Ему шел тридцать второй год.

А между тем начало Консульства было, как в свое время восшествие на престол Генриха IV, золотым веком в истории Франции. Единство и процветание все возрождалось. В глазах всех Бонапарт становился посланцем Провидения. Естественно, он стремился, чтобы национальное примирение шло ему на пользу. Кто еще мог сказать убийцам короля: «Вы сохраните головы и посты, но забудете о ненависти; вы позволите католикам мирно совершать свои религиозные обряды»; бывшим изгнанникам: «Вы вернетесь; список эмигрантов будет уничтожен; вы получите своих священников, но откажетесь от мести». Сохранить принципы Революции, возобновив при этом связь с прошлым, — задача сверхчеловеческая. Достойная сверхчеловека. И он действительно был сверхчеловеком, стоящим над страстями, которых не разделял.

Молебен, отслуженный в Милане, точно попал в строго определенную цель: отобрать у Бурбонов симпатии католиков. Кроме того, он питал слабость к католическим церемониям и с волнением вспоминал звон колоколов своего детства. Был ли он верующим? Нет. Он был деистом наподобие Вольтера. «Как воздействовать на нравы? Есть только один способ — восстановить религию… Как достичь порядка в государстве без религии? Общество не может существовать без имущественного неравенства, а имущественное неравенство не может существовать без религии… Нужно, чтобы в этом мире были богатые и бедные, зато в вечности все распределится иначе». Политическая религия. В далеком будущем он намерен подписать Конкордат с папой и восстановить во Франции религию. Но этой идее надо дать созреть; она не по нраву окружающим его бывшим революционерам, а главное — армии. В этой области тоже надо «жить нынешним днем».

Приободренный такой умеренностью, Людовик XVIII стал надеяться, что Бонапарт готовит возвращение монархии. Это была иллюзия. На примирительное письмо претендента на трон Консул ответил: «Вы не должны желать своего возвращения во Францию; вам придется пройти по ста тысячам трупов». Разочарованные роялисты решили его убить. Шуанство приучило их к терроризму. Последовали пистолетные выстрелы и адские машины. Бонапарт с его стремлением к сплочению, не без влияния Жозефины, которая мечтала о герцогском титуле, сначала не хотел верить в коварство роялистов. Он обвинил бывших сподвижников Робеспьера и выслал 150 человек. Потом Фуше нашел истинных виновных — шуанов; но высланные республиканцы так никогда и не вернулись. «Наполеон боялся якобинцев, — говорит Стендаль. — Они единственные, кого он когда-либо ненавидел».

В его окружении многие волновались из-за повторявшихся покушений. «Причина очевидна, — говорили они. — Государство воплощено в одном человеке. Противники режима думают, что достаточно устранить главу, чтобы свергнуть режим. Нужно назначить преемника». Бонапарту эта идея не нравилась. «Здесь речь только о моей смерти». Да и какой преемник? Сына у него не было, и Жозефина не могла его ему дать. Братья? Жозеф хитер, Люсьен жесток, Луи слаб, да и потом, почему Бонапарты? Они что, могли сослаться на «отца своего, короля»? Смешно. Усыновить Евгения Богарне, которого он любил, как сына? Назначить наследником брата Луи, которого он женил (против воли обоих) на Гортензии Богарне? Такое решение, приятное Жозефине, не имело бы никакого национального значения. Он предпочел положиться на свою звезду и неловкость убийц.

Настоящей опасностью для него была бы проигранная битва или заговор генералов. Слишком удачливому солдату следует больше опасаться военных, чем какого-нибудь гражданского лидера. Каждый генерал-победитель говорит себе: «А почему не я?» Поэтому Первый Консул старательно дает понять своим генералам, что может сокрушить их в один момент. Он резок с ними, даже груб. Генерал Дюма, впавший в немилость, умирает от горя. Зато Бонапарт заручается любовью армии. Он обходит бивуаки, треплет за ухо храбрецов, носит простой серый сюртук и маленькую черную шляпу. Привязанность солдат надолго оградит его от предательства командиров.

Но прежде всего, чтобы укрепить власть, ему нужен мир. При Маренго он успел оценить, какими опасностями чревато поле брани. В 1801 году он подписывает Люневильский мир с Австрией, чрезвычайно выгодный для Франции, которая сохраняет Бельгию, левый берег Рейна, да еще и выстраивает заграждение из дружественных республик: Батавской, Гельвецкой, Цизальпинской и Лигурийской. На Рейне создаются четыре новых департамента. Остается только добиться признания этого договора Англией. Бельгийским делегатам Первый Консул говорит: «Бельгийцы такие же французы, как нормандцы, эльзасцы, лангедокцы, бургундцы». Питт придерживается иного мнения, а еще больше он не согласен с тем, что Бонапарт собирается оставить за собой Египет и Мальту. Кроме того, Первый Консул приобретает у Испании Луизиану в Америке, что снова делает актуальной для англичан проблему французских колоний, а также грозит закрыть европейские порты для британских торговых судов. Альянс Бонапарта с царем Павлом I как будто гарантирует успех этих грандиозных начинаний. «Какая мне разница, — говорит царь, — кто будет королем Франции — Людовик XVIII, Бонапарт или еще кто-нибудь; главное, чтобы он был», — и устанавливает у себя во дворце бюст Первого Консула. Он даже обещает вовлечь Данию, Швецию и Пруссию в лигу «неприсоединившихся держав» для защиты свободы морей.

И вдруг 23 марта 1801 года — неожиданная развязка: убит Павел I. Бонапарт приписывает преступление интригам англичан; он сам 24 декабря чудом избежал засады на улице Сен-Никез, проехав в своей карете на несколько секунд раньше, чем взорвалась «адская машина». «Англичане промахнулись по мне 3 нивоза, но попали в меня в Санкт-Петербурге». Они попали в него и в Египте, где французские войска были вынуждены капитулировать. Между тем, обе страны заинтересованы теперь в ведении переговоров. Английские торговцы обеспокоены отправкой французской экспедиции в Санто-Доминго, а также расходами на войну. Бонапарт в свою очередь знает, что Нельсон в Копенгагене за день сумел рассеять лигу нейтральных держав. Главным козырем по-прежнему оставалась власть над морем. Компромисс был найден. Это был Амьенский договор (1802). Египет переходил к Турции, Мальта — к рыцарям Ордена. Франция сохраняла завоеванные земли в Европе. Но оба правительства пошли на это не без задней мысли. Англичане обещали уйти с Мальты, но делать это не собирались; лондонский парламент одобрял договор, полагаясь на «бдительность Его Величества, чтобы принять необходимые меры, если публичные дела примут более благоприятный оборот». Бонапарт со своей стороны знал, что Англия не смирилась и что ему до конца жизни предстоит защищать Бельгию и Рейн.

Пока же он упивался своим триумфом. Ни при Ришелье, ни при Людовике XIV Франция не была такой большой и на первый взгляд так хорошо защищенной. Французский народ верил, что время войн подошло к концу, что начинается эра вечного мира, свободы торговли и что Бонапарт полубог. Теперь Первый Консул чувствовал себя достаточно сильным, чтобы восстановить во Франции религиозный мир. 8 апреля 1802 года конкордат (подписанный еще в январе 1801-го) был вынесен на голосование, и 18 апреля, в день Пасхи, в соборе Парижской Богоматери состоялась торжественная служба, ознаменовавшая одновременно возврат к миру и восстановление религии. На паперти собора под звон всех колоколов архиепископ и тридцать епископов встретили Первого Консула. Он приехал в карете с ливрейными лакеями, весь в красном, что оттеняло «серистую» бледность его красивого лица. Многие из окружавших его офицеров осуждали этот «монашеский балаган». Генерал Дельма, делясь вечером своими впечатлениями, сказал: «Там не хватало только тех ста тысяч человек, которые приняли смерть в борьбе за уничтожение всего этого». Но народ на улицах ликовал: «Мы будем петь «Аллилуйю» по воскресеньям!»

После Маренго Сенат продлил на десять лет срок полномочий Первого Консула. Однако, что бы он ни говорил, его мечтой была корона. Как некогда Цезарь, он не любил, когда ему об этом говорили. Лафайет рассердил его, намекнув на то, что папа в один прекрасный день может помазать его миром из Священного Флакона. «Признайтесь, — сказал Лафайет после молебна в соборе, — ведь все это для того, чтобы разбить скляночку?» — «Вам на скляночку наплевать, — ответил Бонапарт, — и мне тоже, но подумайте, ведь нам и изнутри, и снаружи важно заставить папу и всех этих людей выступить против легитимности Бурбонов». Соблазн был велик. Шепот в республиканской армии заставил его задуматься. Он решил получить не наследственное право, но пожизненное консульское правление. Подавляющим большинством голосов (три с половиной миллиона «да» против восьми тысяч «нет») оно было ему предоставлено.

Более уверенный в себе после плебисцита, он изменил конституцию, заставил «рабский Сенат» (Стендаль) предоставить ему право назначать преемника и расширил свои полномочия за счет законодательных органов. Они смирились. Их пугали гренадеры и завораживал гений. Никогда еще Францией не управлял человек, одаренный таким творческим воображением. «С моими префектами, жандармами и священниками я сделаю все, что захочу», — говорил он. Это было почти правдой. Для упорядочения финансов он призвал высокопоставленных чиновников — Годена, Мольена, которые пополняли его образование в этой области и поражались, сколь быстро он все схватывал. Он создал корпус финансовых служащих, в том же виде существующий и по сей день; превратил Французский банк в удачную комбинацию государственного и частного банков; преобразовал систему правосудия и возглавил составление Гражданского кодекса. При обсуждении статей он изумлял комиссию, состоявшую из видных юристов, силой здравого смысла и дальновидностью. Наполеоновский кодекс, принятый в дальнейшем многими странами, несет печать его трезвого, геометрического ума. В то же время он укреплял Университет. Во всех лицеях Франции бой военных барабанов возвещал о начале учебного года. Эту дробь можно было слышать еще в 1900 году в лицеях Третьей Республики.

В 1802 году он учредил национальный орден Почетного легиона, дав себе тем самым инструмент, напоминавший рыцарские ордена в руках французских королей. Цель — создать аристократию, постоянно обновляемую в соответствии с заслугами, свершениями, выдающимися поступками. «Дешевая приманка», — говорили законодатели. Но дешевые приманки необходимы, чтобы вести за собой людей. Бонапарт полагал необходимым занять граждан мелкими честолюбивыми помыслами, чтобы отвлечь их от больших мятежей. В Тюильри и Мальмезоне шпага и шелковые чулки пришли на смену сапогам и сабле. У Жозефины были фрейлины, из самых настоящих аристократок. Величие Бонапарта ширилось. Он был президентом Цизальпинской республики, протектором Швеции, Германской Конфедерации. Во Франции возрождалась «сладкая жизнь». Общество при Консульстве казалось здоровым, в нем ощущался заряд бодрости. «Гений христианства» пробуждал сентиментальность. Люди лучше питались, много любили. Отчеты префектов оценивали число недовольных в провинции в один процент. Формулировка Первого Консула: «Ни красных каблуков, ни красных колпаков», — казалось, отвечала чаяниям французов.

Но даже самые великие люди действия сталкиваются с неудачами. Факты бывают коварны по-своему. Большая часть экспедиции, посланной в Санто-Доминго под командованием мужа Полины Бонапарт генерала Леклерка и имевшей конечной целью колонизацию Луизианы, погибла от желтой лихорадки. Рошамбо, пришедший на смену покойному Леклерку, вынужден был капитулировать. Тогда Талейран продал Луизиану Соединенным Штатам за пятнадцать миллионов долларов. Это означало окончательный отказ от американских владений. В самом деле, при том, что все шло к новой войне с Англией, защищать от британского флота эту отдаленную колонию было бы невозможно. Англичане подписали Амьенский договор; их торговцы требовали мира; английские аристократы были счастливы вернуться в Париж и найти на Елисейских Полях не окровавленные эшафоты, а обнаженных богинь под дымчатыми покровами. Но оба правительства обвиняли друг друга в недобрых намерениях.

Бонапарт упрекал англичан за подготовку заговора с целью его убийства и за нежелание уйти с Мальты. Англичане упрекали Бонапарта за то, что он аннексировал Вале, обеспечивая себе дорогу в Симплон, что он пытался перетянуть на свою сторону Германию и что на Восток им была отправлена очень подозрительная «торговая» миссия. Если Бонапарт не отказывался от Индии, как могла Англия отказаться от Мальты? Но Первый Консул не мог оставить там англичан, не потеряв лицо. Он грозил уничтожить Англию на ее же собственном острове. «Англичане хотят войны, — говорит он, — но если они обнажат меч первыми, я буду последним, кто вложит его в ножны». С этого момента он стал готовиться к захвату Англии. Он сформировал большую армию в Булони и приступил к строительству десантного флота. Неужели для него не было ничего невозможного? На острове все это воспринимали весьма флегматично. Няни пугали английских детей «мистером Бонипарти»; карикатуристы изображали голову тирана на вилах: «Ну, малыш Бони, что ты теперь думаешь о Джоне Буле?» (Максимилиан Вокс). Повсюду английский флот патрулировал моря, перехватывал суда, грузы. «Я не говорю, что французы не могут прийти, — ворчал первый лорд Адмиралтейства, — я только говорю, что они не могут прийти морем».

Странная это была война, без боев, но не без преступлений. За убийцами англичанам не надо было далеко ходить. Шуаны, республиканцы, военные — все враги Бонапарта были в их распоряжении. Наиболее мужественные роялисты Жорж Кадудаль и генерал Пишегрю прибыли во Францию на английском корабле. Даже Моро, победитель Гогенлиндена, участвовал в заговоре. «Воздух был напоен кинжалами». Как говорили Бонапарту Талейран и Фуше, Георг, чтобы начать действовать, ждал лишь прибытия во Францию какого-то принца из дома Бурбонов, потому что не хотел приводить к власти Моро. Какого принца? Один из них жил недалеко от французской границы в эрцгерцогстве Баденском — это герцог Энгиенский, Конде, отважный, молодой и красивый. Здесь начинается один из самых неприглядных эпизодов в жизни Бонапарта. Он решил предупредить покушение, схватив и расстреляв герцога Энгиенского.

Яма была вырыта у стен Венсеннского замка еще до всякого суда. Это политическое преступление вызвало возмущение многих французов. Шатобриан, бывший тогда дипломатом, подал в отставку. Первый Консул, оправдываясь, ссылался на пресловутые государственные интересы. От своего поступка он ждал двойного эффекта: устрашить роялистов, стремившихся его убить, и убедить тех, кто сам пролил королевскую кровь, что теперь, когда преступление причислило Бонапарта к их рядам, сделало его «причастным уговору», Империя не будет им враждебна. Получив этот кровавый залог, Сенат спустя несколько дней проголосовал за императорскую корону. Пишегрю покончил с собой в тюрьме; Кадудаль был казнен. «Я пришел, чтобы возвести на трон короля, — сказал он, а возвел императора». Как говорил о Бонапарте один посол: «Этот парень умеет извлекать выгоду из всего».

Королевская монархия возмутила бы французов; Империя же гражданам, напичканным римской историей, казалась естественным продолжением Консульства, нормальным ходом событий. Удивительно только, что Наполеон очень хотел быть коронованным папой в Соборе Парижской Богоматери. Этот пункт обсуждался в Государственном Совете. Некоторые предлагали Марсово Поле, но это означало «поставить себя в зависимость от погоды». В дождь церемония выглядела бы смешно. Да и потом, «гомон черни… Парижане в Опере и не то видали». Что же касается папы, достаточно было подумать, «какое неудовольствие это вызовет у наших врагов». Осознавая зыбкость нетрадиционного режима, Бонапарт «бросал якоря спасения», дабы обрести твердую почву. Пий VII по прибытии испытал шок: Жозефина, которую предстояло короновать как императрицу, поспешила вовремя предупредить его, что не была обвенчана. Таким образом, в ночь, предшествующую коронации, в Лувре было совершено тайное бракосочетание.

2 декабря 1804 года Наполеон I стал императором французов. В Соборе Парижской Богоматери собралась вся семья. Жозеф благоразумно занял место среди государственных советников. Он боялся покушения и очень хотел спасти потенциального преемника. Наполеон сказал ему: «Ах! Если бы отец нас видел!» Он сохранял чувство юмора и мог оценить путь, пройденный за десять лет этой никому не известной корсиканской семьей.

На протяжении тысячи лет папа римский обладал правом собственноручно возлагать корону на голову императора. Наполеон разрубил этот гордиев узел, взяв корону с алтаря жестом, полным достоинства. После церемонии папа запротестовал и потребовал, чтобы в «Монитере» об этом жесте не упоминалось. Требование было удовлетворено, но император успел заявить о своем превосходстве. В соборе Парижской Богоматери он поклялся на Евангелии охранять свободу, равенство, собственность на приобретенное государственное имущество, территориальную целостность Республики. Присяга запрещала ему уступать Бельгию и рейнские департаменты. Отныне будущее было начертано огненными буквами на стенах собора.