ПЕРВЫЙ КОНСУЛ И ПОСЛЕДНИЙ ЦАРЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПЕРВЫЙ КОНСУЛ И ПОСЛЕДНИЙ ЦАРЬ

Осуществлению «польского проекта» русско-британский союз сам по себе способствовал мало. И Александр Павлович совершил шаг, со всех точек зрения (кроме эсхатологической) странный. Едва условившись с молодыми друзьями о том, что Россия впредь будет воздерживаться от политических союзов, Александр незамедлительно, в мае 1802-го, отправился в Мемель на встречу с прусским королем. Встречу политически проигрышную, мистически выигрышную. Рига, Мемель — территория полунейтральная; встреча как бы почти случайная — два царственных странника, издали завидев друг друга, делают остановку в пути и, демонстрируя взаимное благородство, договариваются о совместном противостоянии Наполеону… Уже через год, 26 ноября 1803-го, отозван посол в Париже Морков, и русские дела при французском дворе в заданном направлении ведет «полупосол»[107] авантюрист Убри…[108]

Чтобы постичь логику Александра Павловича, придется ненадолго отвлечься от человеколюбивых представлений XX века о мире во всем мире и недопустимости решать государственные проблемы военными средствами. В XIX веке рассуждали иначе: чуть холоднее, чуть равнодушнее, чуть мужественнее. Солдат на то и солдат, чтобы воевать; война на то и война, чтобы в ней гибли люди; отечество на то и отечество, чтобы расширять его пределы.

Так вот тогдашняя Пруссия реальным политическим весом не обладала. Ее невероятные военные амбиции и хаотичность государственного устройства, скрытая под покровом дисциплинированности, не были компенсированы державным могуществом. Но Пруссия, с одной стороны, была возбуждена идеей соединения разрозненных германских земель под своим высокомонаршим покровительством. С другой — она, подобно России, обширно граничила с бывшими польскими землями и вполне могла претендовать на восстановление Варшавского королевства в своих пределах. Больше того: могла сложиться такая расстановка сил, при которой европейским правителям выгоднее было бы вручить судьбу Польши в руки Пруссии, чем доверить ее России. Прагматичный Чарторыйский, для которого Польша была не символом, а землей предков, уговаривал Александра разрубить прусский узел, в союзе с Наполеоном разбить пруссаков, а затем в счастливом одиночестве приступить к польскому делу. Но русский царь предпочел совершить взаимовыгодный обмен: мечты на мечту, утопии на утопию.

Петербург нужен был Берлину для политической игры в пазлы, когда из разрезанных кусочков цветного картона постепенно собирается подробная и цельная географическая карта.

Берлин был нужен Петербургу, чтобы внешние границы России пролегли от истоков Вислы до истоков Днестра, чтобы конфигурация Европы переменилась и достигнутое равновесие привело если и не к окончательному утверждению «вечного мира» в духе трактата Сен-Пьера, то по крайней мере к его историческому подобию…

Всеевропейская война, к которой сознательно вел дело Александр, в каком-то смысле должна была стать последней войной, как сам он должен был стать последним самовластным правителем Империи. В инструкции Новосильцеву о том говорится почти откровенно:

«Не об осуществлении мечты о вечном мире идет дело, однако можно приблизиться во многих отношениях к результатам, ею возвещаемым, если бы в трактате, который закончит общую войну, удалось установить положение международного права на ясных и точных основаниях» и, после повсеместного умиротворения, «учредить лигу, постановления которой создали бы, так сказать, новый кодекс международного права, который, по утверждении его большинством европейских держав, легко стал бы неизменным правилом поведения кабинетов, тем более что покусившиеся на его нарушение рисковали бы навлечь на себя силы новой лиги».[109]

Если бы эти слова принадлежали политическому философу, поэту, дипломату, завершившему карьеру, — можно было бы счесть их гениальным прорывом в общеевропейскую будущность. В самом начале XIX века немыслимо четко, потрясающе ясно формулируются принципы, которые лягут в основу мировой политики века XX, от Лиги Наций до ООН, от НАТО до Европейского союза. Но в том-то и дело, что слова эти принадлежат монарху, действующему в реальном пространстве и реальном времени; в том-то и беда, что это не трактат, а переговорная инструкция; в том-то и несчастье, что, прежде чем эти великие принципы возобладают в Европе, ей нужно пережить потрясение 1812 годом, пройти сквозь многочисленные балканские кризисы, выжить в двух мировых войнах и чудом удержаться на краю мировой революции. Однако Александр не хочет ждать, он жаждет встречи с будущим в настоящем — немедленной встречи. Насколько медлителен и робок он во внутренних преобразованиях, настолько дерзок и нетерпелив во внешних делах. И насколько склонен к «противочувствиям», женственно изменчив в «домашней» политике, настолько упрям и непреклонен в политике внешней, политике мировой. Здесь он строго следует сюжетной канве изначально задуманного им царствования.

Не только «польский» проект стал причиной заведомо проигрышного сближения России с Пруссией; не только ревнивое отношение монархической России к либеральным лаврам Франции, но и личная конкуренция Александра с Наполеоном, сознательно или бессознательно выбранным на роль героя-антагониста. Кульминацией сюжета должна была стать схватка двух царей, двух царств, а развязкой — примирение европейских народов на почве любви к свободе и просвещению. (Или к церковному благу; в данном случае — все равно.)

Спустя три года после мемельской встречи состоялась потсдамская. Ровно в полночь у гроба Фридриха Великого прозвучала клятва во взаимной верности русского и прусского монархов. Трепет, тайна, атмосфера. Дворец Сан-Суси, в уменьшении повторяющий очертания Версаля… И — поначалу внятный только клянущимся — таинственный смысл клятвы над гробом того, кто олицетворял собою силу просвещенного абсолютизма, того, кто был стражем Европы XVIII столетия, того, чья смерть развязала руки французским революционерам, того, чья царственная тень должна была явиться корсиканскому самозванцу и развеять его мнимое величие.

…Раз в крещенский вечерок

Девушки гадали…

Если бы классическая баллада Жуковского «Ночной смотр» не была переведена из Цедлица спустя четверть столетия, в 1836 году, в мемельско-потсдамских жестах русского и прусского монархов можно было бы заподозрить сознательную инсценировку балладного сюжета — с заменой Наполеона Фридрихом Великим:

…В двенадцать часов по ночам

Из гроба встает полководец;

На нем сверх мундира сюртук;

Он с маленькой шляпой и шпагой;

На старом коне боевом

Он медленно едет по фрунту;

И маршалы едут за ним,

И едут за ним адъютанты;

И армия честь отдает.

 Становится он перед нею;

И с музыкой мимо его

Проходят полки за полками…[110]

Но не только «Ночного смотра» — вообще никакой балладной традиции в тогдашней российской словесности еще не было. Царь как бы упреждал поиски жанра, сочинительствовал в истории, путая черновики с беловиками и надеясь позже выправить неудачные места, прояснить смысл туманных намеков.

Его словно бы и не очень волновали реальные исторические следствия «литературных» жестов.

ГОД 1804.

Начало формирования антифранцузской коалиции.

ГОД 1805.

Присоединение к ней Швеции.

Март.

Подключение Англии.

Июль.

Вступление Австрии.

Октябрь.

Потсдамская конвенция с весьма туманными перспективами участия Пруссии в коалиции в обмен на вхождение в ее состав Ганновера.

Ноябрь. 20 I Декабрь. 2.

Аустерлицкая битва; первое горькое поражение русско-австрийских сил.

ГОД 1806.

Отказ Франции от обещания признать Ганновер за Пруссией.

Сентябрь. 24.

Объявление Берлину войны.

Октябрь. 16.

В России обнародован Манифест о начале войны с Францией.

Декабрь. 14/26.

Бой под Пултуском, чудом выигранный Беннигсеном…

Только после страшного боя при Прейсиш-Эйлау (26–27 января / 7–8 февраля 1807-го; 26 000 убитых и раненых; отзыв Наполеона: резня), только после разгрома русской армии 2 июля 1807 года под Фридландом Александр решает вступить в мирные переговоры с Наполеоном — впервые не поставив Пруссию в известность и лишь в последнюю минуту успев занять вакантное место союзника Франции, на которое претендовала Австрия…

Пружина интриги приводилась в действие все тем же историческим парадоксом: дитя революции, Наполеон, оказался слугой регресса и самовластительным злодеем, просвещенный абсолютный монарх Александр явится олицетворением прогресса и освободителем народов. Наполеон делал ставку на игру случая, на удачу, на попутный ветер; своим примером он разрушал незыблемые основания всех государственных концепций XVIII века; Александр, будучи государем планомерным, возвращал европейскому миру почву под ногами, делал историческую перспективу обозримой, будущность — просчитываемой. (Кажется, Талейран «прочел» тайнопись Александра Павловича; когда русский царь в апреле 1804 года, после расстрела герцога Энгиенского, послал Наполеону резкую ноту, Талейран в ответе прозрачно намекнул на способ устранения Павла; так монарх, желавший стать олицетворением законности и либерального порядка, «Антинаполеоном», был жестко уравнен в правах с революционным самозванцем, которому противостоял.) Недаром в 1806 году по праздничным и воскресным дням в церкви читается Объявление Священного синода Русской Православной Церкви о Наполеоне, замыслившем созвать «синедрион еврейский», дабы объединить иудеев и направить их на низвержение церкви Христовой и утверждение Наполеона как нового Мессии, Лжехриста.

Александр не то чтобы верил в Антихриста; это было бы слишком. Но политическая игра, какую он вел на европейском театре, наконец-то получила словесное оформление. Первая глава его царствования венчалась пышной виньеткой. Эсхатологическая перспектива задавала другой масштаб и «президентской», и «либеральной» утопиям; российский ответ французскому конвенту приобретал необходимую сюжетную остроту. Русский царь — враг и будущий победитель Антихриста! — наделялся (наделял себя) великими полномочиями, вступал в игру, стоившую церковных свеч.

В Истории было тесно. Дух рвался в высоты сверхисторические.

И в том не было ничего неожиданного. Приблизительно тогда же, в 1803-м, герцог Баденский назначил народного мистика и хилиаста Юнга-Штиллинга гофратом — дабы тот поставил на твердую государственную основу давно ведомую им мистическую борьбу с Французской революцией и начал духовное строительство Нового Иерусалима на берегах Рейна — в противовес Новому Вавилону на берегах Сены.[111] (Кстати, по пророчеству Юнга-Штиллинга тысячелетнее царство должно было наступить в 1836 году — именно в этом году Жуковский создаст свой «Ночной смотр».)

По-иному, но тоже пытались заговорить Историю, повернуть ее течение вспять тогдашние английские пиетисты. Сразу после Французской революции они начали организовывать общества по распространению Евангелия во всем мире. Не только ради возрождения идей, революцией отвергаемых. Но и ради приближения итога, финала человеческой истории: у них не было оснований сомневаться в словах Христа о том, что, когда Евангелие будет проповедано всей твари, тогда придет конец.

Даже в проекте знаменитых ланкастерских школ взаимного обучения несомненна сакральная подкладка: с этими школами в Европе должна была наступить эра нового Просвещения, отменяющая неудачный опыт просвещения французского.

Различие заключалось лишь в том, что в руках Юнга-Штиллинга было лишь гусиное перо, а масштабы владений герцога Б аденского были вполне курортными; что английские методисты для проповеди на островах Тихого океана могли снарядить экспедицию максимум из 35 человек; в руках же Александра находились рычаги управления могущественной империей, и по первому его приказу под ружье готовы были встать сотни тысяч солдат. При этом, повторимся, страшась бурных и быстрых перемен внутри отечества, Александр совершенно не опасался ввязываться в международные баталии, сулившие в лучшем случае — риск, в худшем — гарантию поражения. Не в том ли дело, что они совершенно не требовали систематической работы, давая возможность поставить на кон все и сразу выиграть или проиграть? Но куда в таком случае исчезало опасливое стремление осуществлять перемены «исподволь»?

Дай ответ! Не дает ответа.

И вот — череда поражений 1807 года. И вот — вынужденное признание в разговоре с князем А. Б. Куракиным: «…бывают обстоятельства, среди которых надобно думать преимущественно о самом себе и руководствоваться одним побуждением: благом государства».[112] И вот — размен ратификационными грамотами в ночь с 11 на 12 июня. И вот — 13-го — тильзитская встреча.

Примиряющиеся государи съехались (точнее — сплылись) тогда на реке Неман. Их встретил плот с двумя павильонами, обтянутыми белым полотном; с русской стороны виден был зеленый вензель Наполеона, с французской — не менее зеленый вензель Александра. Водное пространство символизировало зыбкость и текучесть европейской истории до подписания договора; срединное положение плота — равноправие императоров; твердость берегов напоминала о военной опоре, какую оба имели, и о той почве под ногами, какую сулил Тильзитский мир народам Франции и России… Осмысленным и «говорящим» был даже выбор русских участников для переговоров и подписания мирного трактата. Князь Александр Куракин и князь Димитрий Лобанов-Ростовский принадлежали кругу вельмож екатерининского века; их седовласие указывало Наполеону на то, что русский царь впредь не намерен подставляться, что горький опыт и холодная мудрость приходят на смену поспешливой молодости. (Прежде договоры доверялись «молокососам»[113] вроде князя Петра Долгорукого или Убри, которых Наполеон обыгрывал с легкостию необыкновенной.)

И одновременно екатерининское окружение выполняло роль своеобразной «живой картины», «послания в лицах» русскому двору и обществу в целом. Читайте и разумейте: времена молодых дерзаний позади; не под влиянием негласных выскочек царь отныне принимает решения. Куракин и Лобанов-Ростовский от имени екатерининского века принимали на себя ответственность за Тильзит.

Ответственность — и вину.

Терпеть поражения никто не любит; потерпев же, ищут повинную голову. Получив известие о Тильзите, деятельный петербургский свет (московский, дряхло-патриархальный тем более) будет уязвлен в лучших патриотических чувствах. Пойдут даже слухи о том, что договор специально подписан 27 июня (хотя в действительности подписан он 25-го, а 27-го лишь ратификован), чтобы унизить национальное достоинство русских.[114] 27 июня день и впрямь «викториальный», победительный, славный — в церквах поминается Полтавская битва и совершается молитва о воинах, жизнь свою за Отечество на поле брани положивших. Только не следует преувеличивать осведомленность коварного Наполеона в русских церковных праздниках и церковное невежество Александра. (Хотя первый действительно был коварен, а второй в православии до поры до времени не слишком сведущ…)

«Подписантам» договора готовилась незавидная участь; их предлагали при въезде в столицу пересадить с лошадей на ослов. (По принципу тождества везомого и везущего.) Но Александра при том — ругая — пытались оправдать. Князь Вяземский сочувственно записал будто бы слышанный им разговор двух мужиков: как же мог православный царь встречаться с Антихристом? — Да на реке же! Чтобы сперва его окрестить, а затем допустить пред свои светлые очи.[115] Потому и попытка Марии Феодоровны взрастить на Тильзитской почве мощную оппозицию сыну не удалась.

Если что и было упущено из виду, то другое. Главное. Устные договоренности не фиксировались на бумаге, и даже те немногочисленные выгоды, какие Россия сумела для себя отвоевать, могли быть (и впоследствии были) преданы забвению.

При этом в Тильзите царь отнюдь не был опьянен вселенским дурманом; едва ли не впервые он смотрел на вещи трезво и горько. Более того: именно после Тильзита он добровольно понес крест всеобщего недовольства — и, что бы ему ни писала активная матушка,[116] что бы о нем ни говорили в гостиных, 2 сентября 1808 года отправился в Эрфурт и тут уж сумел обойти тактические ловушки, Наполеоном расставленные…

Но — вотще!

Прав был Кондратий Селиванов, с которым Александр счел нужным посоветоваться перед отъездом в армию: «Не пришла еще пора твоя… погоди да укрепляйся, час твой придет».[117]

Прав был и брат Авель, предрекавший грозу и победу 1812-го, — но не 1805-го, не 1807-го!

Александр был не прав.

Страшным для него было не поражение как таковое, даже не унизительность условий предстоящего мира; страшным был крах задуманного исторического сюжета, в жертву которому было принесено все: экономика России, жизни сотен тысяч русских солдат, карьера «молодых друзей»,[118] здравый смысл. Вопреки осторожным советам окружения, царь в 1805-м сам встал во главе войск, ибо это ему принадлежала идея преображения европейской истории на путях либеральной монархии; это он блистающим всадником должен был явиться на поле брани и повергнуть в прах антихристова посланника. Теперь же приходилось не только склонять голову перед сильным врагом, но и отрекаться от своего собственного метафизического призвания. По крайней мере — на время изменить ему.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.