ДОЧКИ-МАТЕРИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДОЧКИ-МАТЕРИ

Люблю я пышных комнат стройный ряд, 

И блеск и прихоть роскоши старинной...

А женщины... Люблю я этот взгляд

Рассеянный, насмешливый и длинный;

Люблю простой, обдуманный наряд...

Я этих губ люблю надменный очерк,

Задумчиво приподнятую бровь;

Душистые записки, быстрый почерк,

Душистую и быструю любовь.

И .Тургенев

...Шелестел над Страстным бульваром благословенный де­вятнадцатый век. Совсем рядом в одном из особняков жи­ла семья Римских-Корсаковых.

Хозяйку дома, Марию Ивановну, Пушкин называл «чрезвычайно любезною представительницей Москвы». Того же самого мнения придерживались многие: Мария Ивановна хоть и была большой барыней, но в своем бо­гатстве и родовитости ни на йоту не порастеряла душев­ного тепла. Была она исключительно хлебосольна, жила с размахом. На ее балах до утра плясала вся Москва. Устраивала их Мария Ивановна не абы как, а с выдум­кой, с сюрпризами. Видно было, что молодость сердца не изменяла ей, хотя годы, как водится, шли и шли...

Когда-то Мария Ивановна вышла замуж за человека много старше себя, но весьма видного собою и очень со­стоятельного. Звали его Александр Яковлевич Римский-Корсаков. Богатство привалило Римским-Корсаковым, когда у Екатерины II появился фаворит той же фамилии. Как водилось, императрица облагодетельствовала всю се­мью. Супруг Марии Ивановны был пожалован в камерге­ры, получил и земли, и крестьян.

Между тем, как и екатерининский фаворит, слыл он человеком недалеким. Потихоньку управление громадным хозяйством и большой семьей перешло в руки его жены, которая всем взяла: и красотой, и умом.

Дождавшись, когда дети выросли, а жена начала ста­реть, Александр Яковлевич переехал жить в деревню. Мария же Ивановна по-прежнему безотлучно стояла на мостике семейного корабля, принимая на себя единствен­ную все бури и шквалы житейского моря. И как всякой матери, у которой свет клином сошелся на детях, ей пришлось хлебнуть горького до слез.

...Когда начались бои с Наполеоном, проводила Мария Ивановна на войну двоих старших сыновей. Младший Сергей тоже записался в ополченцы, и соседи видели, как Мария Ивановна кладет истовые поклоны в храме, моля оберечь ее дорогих чад.

Но горе не обошло стороной. Первенец ее, Павел, погиб в Аустерлицком сражении. Тело его найдено не бы­ло. Мать считала сына без вести пропавшим и до самой смерти надеялась, что ее Паша вернется. От чахотки умерла и одна из дочерей, Варвара. Для семьи, где все с большим сердцем относились друг к другу, это были не­восполнимые потери. Чуть придя в себя от горестей, Ма­рия Ивановна стала думать, как бы выдать поудачнее за­муж остальных дочерей. Кажется, что там! — не кривобо­кие, не дурнушки. Но, прославленные на всю Москву красотой, девицы Римские-Корсаковы и требовали, по по­нятиям матушки, женихов особых. Их бархатные глаза многим не давали покоя. Однако в письме среднему сыну Григорию Римская-Корсакова жаловалась, что, мол, жени­хи словно перевелись, один хуже другого, а которые чуть получше, так их сейчас же стараются перехватить.

Но не без Божьей милости все дочери оказались при­строенными, кроме самой красивой — Александры.

Она еще в девчонках бегала, только что в куклы не играла, а от женихов уже отбою не было. Теперь Мария Ивановна втихомолку себя укоряла: надо было не копать­ся, передержала она Сашеньку. Да ведь наперед не угада­ешь. И характер у дочери не в пример остальным де­тям — самостоятельный. Ею не покомандуешь.

Мария Ивановна вспоминала, как однажды летом в деревне поспорила с Сашей:

—    Дойдешь ли до церкви? Ежели дойдешь, я сто руб­лей даю. — Говорит, а сама посмеивается. Ночь хоть июльская, а тьмущая. Облака понабежали, ни луны, ни звезд. А Саша тут же:

—     Иду, право, иду!

—    Полно врать!

—    А вот и посмотрим! Даете ли деньги, маменька?

—    Даю, пострелиха!

После Мария Ивановна сыновьям писала да соседям рассказывала, какую дочка историю учинила. До церкви дошла и даже камушек положила на платок, чтобы ветер не унес.

Мать, правда, чуть ли не вдогонку человека послала, да только Саша на ногу быстрая. Он туда, она уже обратно...

И вот, когда Саше пошел девятнадцатый год, появился в Москве молодец, с которого все московские маменьки глаз не сводили: вот это жених! Красавец, наследник громадного состояния. И вправду молодой граф Николай Александрович Самойлов, как говорится, всем взял. Бла­годаря семейным связям он быстро продвигался по службе и в августе 1821 года, перед тем как появиться в Москве, был назначен флигель-адъютантом при государе. Водились за ним грешки: в карты поигрывает, в громких компаниях замечался, так ведь молодость!

Стали в московских гостиных замечать, что молодой граф глаз не сводит с Алины Римской-Корсаковой. И танцует с ней, и беседует, и в дом ездить начал: что ни вечер, то тут как тут. Каждый раз, уходя и прикладываясь к ручке милых дам, вздыхал — отпуск истекает, скоро возвращаться на службу.

Мария Ивановна покой потеряла. Алина то зардеется, как маков цвет, то сидит бледная, грустная. Видно, не вы­ходит у молодых решительного объяснения.

Все-то ночки подряд Мария Ивановна с боку на бок ворочалась и вставала, глаз не сомкнув, — как быть? На­конец решилась.

Как-то после ужина, когда Алина вышла из комнаты, подступилась она к Самойлову:

—    Граф, я вижу вы так грустны...

—    Ехать не хочется...

Он стоял у камина. Отблески огня играли на молодом лице. Самойлов, тихий и задумчивый, был так непереда­ваемо хорош, что Мария Ивановна невольно залюбовалась им. Она часто ловила себя на мысли, что порой совсем не по-матерински относится к ухажерам своих дочерей. Правда, ей уже на пятый десяток пошло, но женских ра­достей выпало, если вспомнить, с гулькин нос. С мужем они были далеки друг от друга.

—    Я, дорогая Мария Ивановна, в вашем доме столько ласки увидел... Меня рано на казенный кошт отдали. Своего-то дома и не знал... Маменька у меня строга. Все говорила, что не мужское дело по теплым углам сидеть. Оно верно. Только к семейному очагу каждого человека тянет.

—    Семейный очаг? Так за чем дело стало? Послушай­те, граф... Я хочу говорить с вами без всяких извивов. Ваше ухаживание за моей дочерью и доверие, которое вы сумели мне внушить, дает мне это право.

Мария Ивановна увидела, как фигура Самойлова на­пряглась. Он словно и ожидал, и боялся того, что услы­шит дальше. Она продолжала:

—     Я хотела бы знать, чем это кончится... Я понимаю так, что вы человек с правилами, честный человек. Какие же ваши намерения насчет моей дочери? Любовницей ва­шей она быть не может... Мезальянса между вами и ней ни на волос нет.

Самойлов заговорил взволнованно:

—     Нет, нет, конечно, нет! Я за счастье почел бы свя­зать судьбу свою с Александрой Александровной. Сейчас же бы! Но вы знаете, что у меня есть мать. Я не волен вполне. Мне надо к ней писать.

Лицо Марии Ивановны сделалось строго:

—     Граф, вы должны были раньше думать о том, что делали, а не вносить несчастие в семью. К матери писать... Похвально! Вы добрый сын. Только и мои чувства поймите. Я вам божусь, что все это время покою не знала. Мне смерть грустно такой неприятный разговор иметь. Я доказала, что не интересантка. Трех дочерей выдала, богатства не искала, лишь бы они были совер­шенно счастливы.

—     Верьте мне, я честный человек. Я напишу матери. Я постараюсь ее уговорить. Ваша дочь... Сердце мое от­дано ей и никому больше принадлежать не может. Ей, только ей, верьте! Неужели вы полагаете, что у моей ма­тери нет никаких чувств? Что она станет противиться моему счастью?

Мария Ивановна вздохнула: «Ах, милый мальчик! Что ты и впрямь влюблен в Сашеньку, это не диво. И писать будешь матушке — верю. Слезно умолять не гу­бить молодое счастье. Да достанет ли характеру? Госпожа Самойлова, видно, зарок себе дала женить сына на одной из Скавронских. Богатства, говорят, дают за ней горищу... Да в богатстве ли счастье! Я вот всю жизнь рублей не считала, одних крепостных, почитай, тысячи три будет, а иной раз подумаешь — как и не жила во­все...»

* * *

У графини Самойловой брови резко вскинулись:

—    Что-о-о! Кого это вы любить изволите без материнского-то соизволения? Какая невеста? Римская-Корсакова? Не слыхала о такой. Вы, мой друг, не путаете ли чего, ча­сом? Так я напомню, как зовут вашу невесту. Юлия ее зо­вут. Юлия! Из Скавронских. И попрошу вас не называть здесь неизвестных и неугодных мне имен.

...В Москву к Римским-Корсаковым перестали прихо­дить письма. И хоть граф Самойлов не скоро сдался, Ма­рия Ивановна понимала, что случилось, — материнская воля переломила сыновью. Ослушаться же, видно, моло­дой орел, не решился: тут недолго и без наследства остаться.

Чтобы Сашенька не ждала да не мучилась, мать ей и сказала, что, мол, есть у графа твоего невеста.

И вот уж бедная Мария Ивановна ночи напролет про­сиживает у постели дочери, свалившейся в жесточайшей горячке...

А в Петербурге в конце концов объявили о помолвке фрейлины ее императорского величества графини Юлии фон дер Пален и флигель-адъютанта графа Николая Са­мойлова.

За Юлией давали миллионное приданое. В срочном порядке заново переделывался роскошный дворец, пред­назначенный для молодых. Сама императорская семья приняла участие в готовящемся бракосочетании. Свадеб­ный бал решено было устроить в императорской резиден­ции, в Павловске. К венцу жениха и невесту благословили император Александр I и вдовствующая императрица Ма­рия Федоровна. Свадебные торжества, на которые собра­лась вся знать, прошли с размахом.

Можно ли было предполагать, что супружеский ковчег ослепительно красивой пары даст крен, едва отчалив от берега? Наверное, можно. Если знать, что жениха слиш­ком настойчиво подталкивала к алтарю материнская воля. Если вспомнить, что невеста происходила из рода Скавронских, где все женщины, как на подбор, отличались не­земной внешностью, но из которых упорно не получались хорошие жены.

* * *

Род Скавронских вклинился в русскую историю с того са­мого момента, когда Петру Великому приглянулась бой­кая, хорошенькая служанка пастора Глюка, которая из не­законных жен перебралась в законные и в конце концов стала государыней Екатериной I.

Говорят, она стеснялась своих худородных родственни­ков, но ее демократичный супруг-монарх вытащил их в Петербург, дав графский титул.

В свой срок сын графа Карла Скавронского и, стало быть, племянник государыни Екатерины I, Мартын Кар­лович, женился на родовитой и архибогатой Марии Ни­колаевне Строгановой. Одних крепостных душ она при­несла Мартыну Карловичу сорок тысяч. Немереные стро­гановские угодья в Сибири и на Урале год от года увели­чивали материальное благоденствие удачно женившегося графа Скавронского.

Он оставил о себе воспоминания как человек вовсе не алчный, чуждый накопительства, интриг и вообще жиз­ненной суеты. Мартын Карлович заботился о крепостных и старался облегчить их долю.

В завещании, составленном перед смертью, он писал: «...что касается до людей и крестьян, главное мое было попечение содержать их добропорядочно и не отягощать непомерною службою и поборами».

У супругов Скавронских был один сын Павел, родив­шийся в 1757 году.

В 1776 году графиня Скавронская овдовела и с девят­надцатилетним сыном перебралась в Италию, которую страстно любила. Здесь она жила почти безвыездно, не имея сил расстаться с лучезарным краем, где во всем и всюду царствовала гармония.

Эта непобедимая страсть к итальянским красотам пе­редалась и сыну Павлу Мартыновичу. Правда, всем ви­дам искусства он предпочитал музыку. Почитая себя ве­ликим меломаном и композитором, этот Скавронский прославился более как великий чудак. Современники пи­сали, что он «сочинял какую-то ералаш, давал концер­ты». В его доме полагалось говорить только речитативом. Слуги и лакеи подбирались голосистые и со слухом. Один приятным тенором докладывал их сиятельству, что карета готова. Метрдотель по нотам, написанным гра­фом, хорошим баритоном оповещал, что стол накрыт. Кучер же имел, как ему и полагалось, бас. Сам Скав­ронский отдавал приказания в музыкальной форме. Го­сти, приходившие в дом, забавы ради тоже пускались в вокальные импровизации.

Осенью 1781 года странный граф женился на Екате­рине Васильевне Энгельгардт. Она доводилась племянни­цею знаменитому екатерининскому фавориту, богатейшему вельможе Григорию Александровичу Потемкину.

Тот никогда не забывал свою родню. И вот дочери старшей сестры «светлейшего» Марфы Александровны прямо из деревни привезены ко двору императрицы. В это время Екатерине Васильевне шел только одиннадцатый год. Она была робка, напуганна, неловка, но пять после­дующих лет в Петербурге ее приободрили: дядюшка уве­рил, что она хороша, как Психея, и если окажется по­слушной, то никогда об этом не пожалеет.

Это были отнюдь не отеческие внушения мудрого род­ственника. Дело в том, что все пятеро сестер Энгель­гардт — Екатерина была старшею, — по впечатлениям современника, были «лица бесподобного, и во всех дя­дюшка изволил влюбляться. Влюбляться на языке Потем­кина значило наслаждаться плотью: любовные его интриги оплачивались от казны милостью, отличиями и разными наградами, кои потом обольщали богатых женихов и до­ставляли каждой племяннице, сошедшей с ложа сатрапа, прочную фортуну на всю жизнь».

Трудно поверить, что Павел Мартынович, как и про­чие женихи девиц Энгельгардт, клюнул на богатое прида­ное. Он сам был единственным наследником огромного со­стояния и, похоже, не знал ему счету. В частности, когда Екатерина Васильевна согласилась выйти за него, он на радостях подарил человеку, хлопотавшему по этому делу, три тысячи крепостных душ.

Вероятно, меломан и обожатель всего прекрасного пал жертвой необыкновенной привлекательности Екате­рины Васильевны. Она обладала той счастливой внеш­ностью, которая сама по себе способна отвергнуть любую мысль об отсутствии добродетели. Ангелы не умеют гре­шить, а Екатерину же Васильевну влюбленный в нее князь П.Д.Цицианов называл «ангелом во плоти». Мно­гоопытный Сегюр уверял, что «ее головка — это головка амура», а Державин, плененный небесным ликом Екатерины Васильевны, говорил, что она «магнит очей» и «заря без туч».

                                             Екатерина Васильевна Скавронская

Невозможно назвать эпоху, когда мужчины не попада­ли бы в капкан подобных «ангелов во плоти» и «магнитов очей». Почему бы и Павлу Мартыновичу не оказаться там же? Он пошел дальше воздыхателей юной красотки. Он женился. Женился, хотя, конечно, не мог не слышать, каковы были истинные отношения дядюшки с Катей.

Эти отношения постоянно оставались предметом об­суждения и пересудов. Предположения строились самые смелые. Французский дипломат М.Д.Корберон в своем дневнике от 24 сентября 1780 года незадолго до шумной свадьбы Павла Мартыновича записал: «...маленькая Ека­терина Энгельгардт, теперешняя фаворитка Потемкина, как думают, беременна». Дело, видимо, обошлось, и свет­ские всезнайки не без ехидства отметили, что «дядюшка благословил счастливый брак».

...Свадьбу обставили с необычайной пышностью. Тон задавала императрица — она сама убрала невесту к венцу. Катенька сгибалась под тяжестью фантастической цены украшений. Жених приехал венчаться в карете, украшен­ной стразами. Участвовать в великолепном действе были приглашены самые близкие к трону люди.

После венчания начался грандиозный бал в Аничковом дворце. Люстры сияли, скрипки пели, хор славил моло­дых, а шестнадцатилетняя Катя выглядела кислой. К тому, с кем только что обвенчалась, она не проявляла ни малей­шего интереса. Все пришли к выводу, что дочь подполков­ника Энгельгардта стала графиней Скавронской, исключи­тельно не желая огорчать дядюшку.

Связь между ними не прекратилась. Однажды, одева­ясь перед зеркалом в покоях Потемкина, Катя приколола к корсажу портрет императрицы, осыпанный бриллианта­ми. Лежавший на постели дядюшка что-то писал на листе бумаги. Закончив письмо, он сказал:

— Ступай к императрице, а портрета не снимай.

Катя заупрямилась, но в конце концов послушалась и скоро вернулась с ответом. Императрица писала, что выполняет желание Григория Александровича и жалует его племянницу статс-дамою.

Это звание давалось чрезвычайно редко, а для такой молоденькой женщины, как графиня Скавронская, вообще было недосягаемым. В Зимнем дворце с тайной завистью смотрели на счастливицу. Однако новая статс-дама Скав­ронская без восторга приняла царскую милость. Это отли­чало вообще женщин их рода — они оставались равно­душны к наградам, званиям и титулам.

Екатерина Васильевна очень не любила дворцовые це­ремонии. Всякая мысль о том, что надо одеваться, приче­сываться, увешиваться драгоценностями, пугала ее. «Для чего это? Зачем?» — плаксиво тянула она из-под своего одеяла, сшитого из собольих шкурок. Под ним, укутанная с головы до ног, она проводила день за днем, ничего более не желая.

Когда Павла Мартыновича назначили посланником в Италию, он умолял супругу следовать с ним вместе. Та упорно отказывалась. Казалось, никакие силы не смогут выманить Катеньку из-под заветного собольего укрытия, а тем паче оторвать от дядюшки, который продолжал осы­пать ее благодеяниями.

Напрасно грустный граф из своего неаполитанского далека писал прекрасной ленивице длинные, полные ис­тинной тоски письма. Муж напоминал Екатерине Васи­льевне о ее супружеском долге, жаловался, что каждый день жизни без милой жены дается ему с трудом и даже музыка не веселит, — это была правда. Он писал, что чувствует себя неважно, здешний климат, если жена не приедет, вряд ли поможет ему — врачи подозревали ча­хотку, — и это тоже была правда.

Екатерина Васильевна не трогалась с места... Пересу­ды в обществе относительно странной жизни молодых су­пругов Скавронских ее не волновали. Вероятно, Павлу Мартыновичу пришлось бы смириться с участью соломен­ного вдовца. Но к его счастью, Россия вступила в военные действия. Потемкину пришлось, оставив Петербург, за­няться сражениями и осадами.

Волей-неволей Екатерина Васильевна отправилась к мужу. Местное общество и газеты подготовили супруге посланника теплый прием, что, впрочем, вовсе не растро­гало путешественницу. Наслышанная о ее красоте местная знать устраивала в честь Скавронской балы, но всякий раз муж чуть ли не на коленях умолял жену появиться там ради приличия, хотя бы на часок.

Екатерина Васильевна томно прикрывала бесподоб­ные голубые глаза и стояла на своем. Всему на свете она предпочитала общество няни, привезенной ею из России. Единственная обязанность этой подруги неаполитанской затворницы состояла в том, чтоб рассказывать графине сказки. Старушка отнюдь не была Шахерезадой и по де­сять раз повторяла одно и то же, что, впрочем, вовсе не побуждало Екатерину Васильевну искать иных раз­влечений.

В апартаментах российской посланницы стояли нерас­пакованные тюки и ящики с наимоднейшими туалетами, выписанными для нее свекровью из Парижа. Это были восхитительные вещи, настоящие шедевры портновского искусства, вышедшие из мастерской мадемуазель Вертен, знаменитой модистки, одевавшей первую щеголиху в Ев­ропе, королеву Марию-Антуанетту.

Но Екатерина Васильевна чувствовала непобедимое отвращение к нарядам. Она — невероятное дело по тем временам! — не носила корсета.

Между тем о ее чарующей красоте говорили не только понимавшие в этом толк мужчины, но и женщины, кото­рые, как известно, менее склонны баловать подруг лишни­ми комплиментами.

Баронесса Оберкирх в своих «Записках» делилась впечатлениями о молодой графине: «Скавронская идеально хороша; ни одна женщина не может быть прекраснее ее».

Художница Виже-Лебрен, писавшая, кажется, всех красавиц Европы, находила Екатерину Васильевну не только «прелестной, как ангел», но и чрезвычайно доброй и простодушной, что очень шло нежной, словно акварель­ными красками исполненной внешности.

Мадам Виже-Лебрен вспоминала, как однажды графиня вздумала показать ей свои драгоценности. Личная худож­ница французской королевы Марии-Антуанетты, надо ду­мать, кое-что повидала на своем веку. Но тут от изумле­ния она не нашла слов, когда Екатерина Васильевна от­крыла одну за другой свои шкатулки и стала показывать ей бриллианты необыкновенной величины и самой чистой воды.

«Это подарки дядюшки», — говорила Скавронская. Однако ничего из этих сокровищ на графине не видели. Она, пожалуй, играла с ними, как малое дитя, радуясь их блеску, и тут же укладывала обратно.

...Отношение к драгоценностям было сродни отноше­нию к супругу: он Екатерину Васильевну совершенно не интересовал. Более того, чем сильнее Скавронский старал­ся завоевать хотя бы малейшее расположение жены, тем большим холодом она его обдавала.

Словно нехотя, для того, чтобы выполнить досадные обязанности и забыть о том навсегда, Екатерина Васи­льевна родила двух девочек. Одну назвали Екатериной, другую Марией. Крошки Скавронские подрастали и, на­учившись лепетать, действительно напоминали двух жаво­ронков («skavronek» по-польски жаворонок).

На портретах с дочерьми Екатерина Васильевна вы­глядит нежной попечительной матерью. Должно быть, эти сеансы несколько разнообразили ее добровольное заточе­ние. Иногда развлекал графиню беседами капитан военно­го корабля, который то и дело заглядывал на огонек к Скавронским в их уютное палаццо...

Да-с, самое время на безлюдном горизонте словно дремлющей женщины показаться хоть кому-то: кузену, скажем, другу детства, бедному, красивому офицеру, блес­тящему дипломату-острослову, модной знаменитости, нако­нец. Иначе как же сдвинуться с места нашему сюжету?

...С некоторых пор экипаж корвета «Пилигрим» пе­рестал узнавать своего командира. Обычно он, настоящий морской волк, шутил, что на суше его укачивает, и случа­лось, что «Пилигрим» подымал паруса даже тогда, когда иные корабли предпочитали отстояться в безопасной неа­политанской бухте.

Теперь же капитан корвета пропадал на суше. Команда удивлялась: дует благоприятный ветер, по всему им должно бороздить морскую зыбь, а они стоят на якоре. Эти стран­ности рассекретились очень быстро — овеянный ветрами морской волк пропадал в палаццо российского посланника. Знатные гости, навещавшие Скавронских, тоже то и дело натыкались на богатырскую фигуру бравого капитана. Многие думали, что тут ведутся переговоры по поводу приобретения Россией стоянки для военных кораблей на Сре­диземном море. Возможно, так оно и было, но лишь отчасти. Главная же причина того, что капитан военного корвета бросил якорь в доме посланника, заключалась в его жене.

* * *

Джулио Ренато Литта принадлежал к старинной итальян­ской аристократии. Его родословная брала начало от сред­невековых правителей Милана Висконти.

С четырнадцати лет он был записан в рыцари Мальтий­ского ордена. В девятнадцать начал службу и зарекомендо­вал себя человеком храбрым и опытным в морском деле. В 1789 году по дипломатическим делам Мальтийского ордена и России граф Литта побывал в Петербурге. Город, детище дерзкой воли Петра, произвел на него самое приятное впе­чатление. «Нельзя не поразиться при виде этой столицы, которая была основана только в начале нашего века, ее не­вероятно быстрому росту и расцвету. Здесь есть театры, в которых даются представления на русском, немецком, фран­цузском и итальянском языках, устраиваются балы, имеются клубы для любителей музыки, танцев, бесед, игр, не говоря уже о полной роскоши частной жизни». Если бы мальтий­ский рыцарь именно тогда встретил в Петербурге Екатери­ну Васильевну, он выразился бы более кратко: «Это самый прекрасный город на свете».

...Двадцативосьмилетний граф, однако, умел себя дер­жать в руках: посещая Скавронских и развлекая прекрас­ную отшельницу разговорами, он ни единым словом не выдал своих истинных чувств. Капитан олицетворял саму сдержанность и благоразумие.

Сама Екатерина Васильевна тоже вела себя как доб­родетельная супруга. Единственное, что граф мог себе по­зволить, — это видеть предмет обожания.

Для Скавронской капитан был сродни нянюшке. Его рассказы о дальних странствиях, приключениях, забавных и драматических случаях напоминали прекрасной слуша­тельнице сказки. Иногда, правда, Екатерина Васильевна расспрашивала капитана о нем самом.

—       Почему, любезный синьор Литта, вы не жени­тесь?

—     Я, как рыцарь Мальтийского ордена, дал обет без­брачия.

—     О, Боже! А если вы встретите красивую девушку, которая покорит ваше сердце... Что вы будете делать? Ведь муки любви беспощадны.

—     Прежде чем дать клятву, я долго проверял себя.

—     И убедились, что женщины для вас не существуют? Ну, что же вы молчите?

—     Позвольте мне не говорить об этом.

—     Так о чем же говорить? О мальтийских рыцарях? О том, что наша государыня Екатерина не любит вас, ка­толиков? О! Я ничего не понимаю в этом. Политика сов­сем не мое дело. Как жаль, что вы уходите от разговора, который интересен каждой женщине.

—     Я ухожу на своем корвете и из Неаполя. Увы, си­ньора! Время моего счастья посещать ваш чудесный дом истекло. Бог знает, когда мы увидимся снова.

Граф Литта внимательно смотрел на безмятежное ли­чико красавицы. Нет, в нем ничего не изменилось. И го­лос звучал равнодушно:

—     И куда же вы уплываете, граф?

—     К берегам Африки. Это далеко, синьора.

Литта безнадежно вздохнул. Ничем он не задел ее сердца. Она забудет его прежде, чем за ним закроется тяжелая дверь палаццо.

* * *

Граф Литта действительно надолго исчез из жизни ленивой красавицы. За это время чахотка довела Скавронского до могилы. Там же, в Неаполе, он и умер в 1793 году. Екате­рина Васильевна через некоторое время вернулась в Рос­сию. В 1796 году скончалась тезка Екатерины Васильевны, императрица Екатерина II. Перед смертью она успела об­ласкать «неаполитанскую вдову», и та, обычно бесстрастная, заливалась слезами о своей доброй государыне.

Но никогда не знаешь, каким боком повернется в твоей судьбе то или иное событие на государственной сцене. На место скончавшейся матушки заступил ее сын Павел I. Он как нельзя лучше относился к Мальтийскому ордену, весьма существенно поправил его финансовые дела, и в конце кон­цов в Петербурге в чине посла появился постоянный пред­ставитель ордена. Им оказался граф Литта.

Церемониальный въезд господина посла в столицу был пышно обставлен. Поезд его состоял из тридцати шести обычных и четырех придворных карет. В одной из них ря­дом с сенатором князем Николаем Борисовичем Юсупо­вым сидел бывший капитан корвета, которого в России сейчас же прозвали Юлием Помпеевичем.

Пробил час торжества для поклонника прелестной Скавронской. Пробил час и для нее самой. Тридцатисеми­летняя вдова безумно влюбилась в красавца графа.

...Юлий Помпеевич сразу же стал заметной фигурой в Петербурге. Колоссального роста и богатырского сложения, он имел приятное, выразительное лицо. К героической внешности природа прибавила голос, гремевший в петер­бургских дворцах, как «труба архангела при втором при­шествии». Дамы были от него без ума, что еще больше распаляло страсть Екатерины Васильевны. К счастью для нее, Юлий Помпеевич не забыл вечеров в неаполитанском палаццо. Тридцатипятилетний рыцарь считал, что теперь ничто не мешает ему соединить свою судьбу с прелестной вдовой. Он обратился к Папе с просьбой снять с него обет безбрачия. Положительный ответ из Ватикана окрылил влюбленных, и осенью 1798 года Екатерина Васильевна об­венчалась со своим графом, принявшим российское поддан­ство. Старик Державин пропел новобрачным прочувство­ванный гимн:

Диана с голубого трона,

В полукрасе своих лучей,

В объятия Эндимиона

Как сходит скромною стезей,

В хитон воздушный облеченна, —

Чело вокруг в звездах горит, —

В безмолвной тишине вселенна,

На лунный блеск ее глядит...

Как однажды было замечено: «Повторная свадьба — это триумф надежды над опытом». Хотя вокруг и погова­ривали, что из этого союза ничего хорошего не получится, надежды Екатерины Васильевны на полнокровное супру­жеское счастье начинали сбываться.

Казалось, чем можно удивить обладательницу шкату­лок, полных дядюшкиных бриллиантов? Но Юлий Помпеевич показал себя знатоком женской психологии. Пре­зенты жене как знак любви им делались по поводу и без повода к зависти петербургских дам. На один из новогод­них праздников Екатерина Васильевна получила знамени­тые драгоценности, принадлежавшие некогда Марии-Антуанетте. Они имели астрономическую стоимость, и граф Литта не без гордости заявлял: «Только я во всей империи могу производить подобные расходы, платить на­личными, и только я во всей империи могу похвастаться тем, что никому не должен ни одного гроша».

Стоит отметить, что желание порадовать супругу сюр­призами такого рода с годами, как это часто случается, не убывало.

 Осенью 1823 года супруги Литта отмечали серебряную свадьбу. Екатерина Васильевна, которой пошел уже седь­мой десяток, могла в очередной раз подразнить велико­светских подруг поистине царским подарком, полученным от мужа. К.Я.Булгаков, сообщая брату столичные новости, писал по этому поводу: «Третьего дня было 25 лет же­нитьбы графа Литты. Он подарил жене диадем жемчуж­ный со всеми принадлежностями ценою в 280 тысяч. Что всего замечательнее — это то, что чистыми деньгами тот­час за него заплатил. Ужасно как богат!»

Однако вернемся к началу второго супружества Екате­рины Васильевны. Как всякой матери, ей было, конечно, приятно, что муж относится к ее двум дочерям с истинно отцовской нежностью.

Благополучие в семействе не нарушила и временная опала, отторжение графа от государственных дел. Супруги уехали в деревню, и вот тут-то Екатерина Васильевна могла убедиться, какое сокровище ей попалось в руки.

Хотя она и была сказочно богата, но ее огромные вла­дения, никогда не знавшие хозяйского глаза, постепенно захирели. И вот энергия нового мужа забила фонтаном. Бывший мореход и дипломат почувствовал вкус к иным занятиям. Он начал разводить породистый скот и лоша­дей, организовывал мануфактуры, строил винокуренные заводы. Все плодилось, произрастало и давало прибыль. В короткий срок граф утроил семейные доходы. Он не без гордости писал на родину: «У моей жены много владений в России, в Малороссии и в разных польских губерниях. Границы только одного имения — того, в котором мы сейчас находимся, — протянулись на триста шестьдесят тысяч верст. Оно занято бескрайними рощами строевого леса и плодородными пашнями... На каждый акр пашни приходится от шести до восьми голов крупного рогатого скота. Это вам дает представление о размерах наших вла­дений».

Однако вовсе не процветание «наших владений» заста­вило измениться жену графа Литты настолько, что прежние поклонники меланхолической нелюдимки ее не узнавали. Вот что делает любовь, даже несколько запоздалая, — Екатерина Васильевна обернулась обворожительной свет­ской женщиной. Она напрочь отказалась от прежних чуда­честв и в свои почти сорок выглядела ровесницей дочерей.

Те уродились в мать, прелестные, с кошачьей грацией, природной способностью очаровывать и с большой склон­ностью извлекать из жизни все возможные удовольствия. Женихи кружили вокруг богатых наследниц, как пчелы вокруг улья с медом. Но надо же было такому случиться: и Екатерина, и Мария влюбились в одного и того же че­ловека. Это был Павел Пален, сын известного своей при­частностью к убийству императора Павла I графа Петра Алексеевича Палена.

Немудреная арифметика — две невесты и один же­них — внесла в жизнь благоденствующего семейства Скавронских-Литта некоторую нервозность. Наследницы не на шутку скрестили шпаги. Лихой кавалерийский гене­рал сам разрешил их спор. Он похитил младшую из сес­тер, Марию Павловну, и обвенчался с ней. Если такой романтический всплеск судьбы вполне пришелся красавице по вкусу, то кочевая жизнь в роли жены командира кава­лерийской части вовсе не входила в ее планы. Походные будни, суровый быт — этого было достаточно, чтобы лю­бовь прелестной Марии Павловны развеялась, как утрен­ний туман под лучами ясного солнышка. Только ожидание ребенка заставляло ее до поры смириться с необходи­мостью засыпать и просыпаться под звук полковой трубы. Ах, не такое снилось красавице!

В простой деревенской избе графиня Пален разреши­лась от бремени девочкой. Ей дали имя Юлия.

Вслед за рождением дочери последовал развод. Мария Павловна сгорала от нетерпения снова попытать счастья в любви. Маленькая дочка как-то сама собой оказалась в доме бабушки Катерины и дедушки Юлия. Родители ма­ленькой графини фон Пален, разумеется, устроили свои семейные дела. Мария Павловна вышла замуж за графа Ожаровского, ее бывший муж тоже женился.

Надежды Екатерины Васильевны Скавронской-Литта на то, что внучка Юлия обретет счастье с Самойловым и даст их роду продолжение, оказались напрасными. Юлию будут называть «последней из рода Скавронских». Авгу­стейший историк великий князь Николай Михайлович скажет, что она была «красива, умна, прелестна, обворо­жительно любезна», а барон Корф добавит, что «графиня Самойлова пользовалась большой и не совсем лестной ре­путацией».

Юлия Павловна повторила печальный опыт своей мате­ри Марии Скавронской, прожив с мужем лишь один год. Причиной разлада называют близость графини с Барантом-сыном. Говорили и о ее романе с управляющим их имения­ми Мишковским. Те, кто был в курсе скандалов, следо­вавших один за другим, свидетельствовали, что Юлия Пав­ловна «на коленях умоляла мужа простить ее, но все было тщетно, и супруги разошлись».

Эти новости не могли не долететь до Москвы. Трудно сказать, испытала ли Сашенька Римская-Корсакова что-то похожее на удовлетворение. Ее личная жизнь все еще не складывалась. Но, право, если бы двум молодым женщи­нам каким-то чудесным образом приоткрылось их буду­щее, и та, и другая пришли бы к выводу, что, как бы там ни было, обижаться на судьбу им все-таки не стоит. Они обе, родившиеся в 1803 году, стоят вплотную к той полосе своей жизни, которая сделает их историческими личностя­ми. Обеим повезет в том, что их красота вдохновит двух русских гениев. Гения слова — Пушкина. Гения кисти — Брюллова...

* * *

«Нервическая горячка» от несчастной любви в девятнад­цатом веке — дело обыкновенное. Однако если она сра­зу не вгоняла жертву Амура в гроб, то человек, выхлест­нув в горячечном бреду все муки души, поднимался здо­ровехонек.

 С Сашенькой Римской-Корсаковой так и случилось. И, право, стоило подняться! Александр Сергеевич Пуш­кин словно только и поджидал ее нового расцвета после несчастной истории с Самойловым. Часто встречаясь с Алиною в их родовом гнезде на Страстном бульваре да и в московских сборищах, где она была «душою и пре­лестью», поэт не замедлил подпасть под обаяние ее кра­соты.

Как утверждал П.А.Вяземский, Александр Сергеевич воспел несостоявшуюся невесту графа Самойлова в седь­мой главе «Евгения Онегина»:

У ночи много звезд прелестных,

Красавиц много на Москве,

Но ярче всех подруг небесных

Луна в воздушной синеве.

Но та, которую не смею

Тревожить лирою моею,

Как величавая луна

Средь жен и дев блестит одна.

С какою гордостью небесной

Земли касается она!

Как негой грудь ее полна!

Как томен взор ее чудесный!..

Но полно, полно; перестань:

Ты заплатил безумству дань.

«Важно отметить, — пишет знаток истории и культу­ры пушкинского времени М.О.Гершензон, — что эта гла­ва «Онегина», 7-я, писана именно в годы знакомства Пушкина с Корсаковыми: 1827 и 1828». И добавляет: «В «Дон-Жуанском» списке Пушкина указаны две Алек­сандры, — возможно, что одна из них — Александра Александровна Корсакова».

Интерес поэта к этой девушке подтверждается не раз. В письме к брату поэт шутливо просит того не влюбляться на Кавказе, куда поехали отдыхать Римские-Корсаковы, в красавицу Алину.

А там с девушкой случилось чрезвычайное происшест­вие, о котором много говорили в обеих столицах. «Слыхали ли вы о похищении г-жи Корсаковой каким-то черкесским князем? — спрашивает у Вяземского Екатерина Ни­колаевна Мещерская, дочь Карамзина. — Если б это была правда, какой прекрасный сюжет для Пушкина как поэта и как поклонника».

Случившееся, как всегда, обрастало разноречивыми подробностями. Один москвич передавал в письме услы­шанное: «...магометанский какой-то князек с Каспийского моря покупал Корсакову дочь; а потом хотел увезти, по­том сватался с тем, что она может сохранить свою веру...» Позже выяснилось: не «князек с Каспийского моря», а некто генерал Тарковский предлагал Марии Ивановне «300 т. задатку» за красавицу дочку.

Карамзина словно в воду глядела: Пушкин мимо кав­казской истории не прошел. В сентябре 1831 года он начал писать повесть под условным названием «Роман на Кав­казских водах».

По наброскам видно, что главным действующим ли­цом должен был стать декабрист Якубович. Сюжет за­мешивался на похищении Якубовичем Алины Корсако­вой — так в первоначальных планах звалась пушкинская героиня.

Итак, судьба воздавала московской барышне за сер­дечные огорчения. Она сближала ее с Пушкиным. Са­шенька то в стихах, то в прозе появляется на его листах. Более того, единственный портрет прелестной дочки Ма­рии Ивановны, дошедший до нас, сделан рукою Алек­сандра Сергеевича. Черные локоны, крупные, скульптур­ные, выразительные черты лица. И это не все! Помимо рисунка, Пушкин оставил еще один портрет Римской-Корсаковой в прозе.

«В эту минуту девушка лет 18-ти, стройная, высокая, с бледным прекрасным лицом и черными огненными глаза­ми, тихо вошла в комнату...»

...Мария Ивановна отмахивалась от наседавших лет. Ей уже перевалило на седьмой десяток, но она не упуска­ла возможности и самой повеселиться на московских сбо­рищах, и на шумную молодежь порадоваться. Была в ее заботе всюду и везде поспеть материнская корысть: вы­искать для Саши жениха. И что вы думаете! Все-таки «изловила», как ехидничали московские барыни.

На двадцать девятом году Римская-Корсакова вышла замуж за князя Александра Вяземского. Свадьба, по мне­нию очевидцев, прошла «людно и парадно».

Молодые обосновались в особняке на Пречистенке, часто наезжая в дом на Страстном бульваре, где жизнь, хоть хозяева теперь отнюдь не богатели, все текла по за­ветам Марии Ивановны. После ее смерти в 1833 году младший сын «чрезвычайно милой представительницы Москвы» ввел в моду и широко устраивал на Страстном костюмированные балы...

* * *

                                                       Юлия Павловна Самойлова

Жизнь Юлии Самойловой, расставшейся с мужем, похо­дила на бал: нарядный, оживленный, с бесконечной сме­ной лиц, костюмов и дворцов, где она царила. Чтобы там ни было, она избегала предаваться грусти, и каждый, кто оказывался с ней рядом, ощущал себя на празднике жизни.

Что более искусства может украсить нам дни? Тех, кто его творил: музыкантов, литераторов, художников, — Юлия Павловна обожала. Ее страсть к людям искусства, стремление быть в их компании шли вразрез со строгими правилами аристократизма. Самойлова ими легко прене­брегала, и в ее роскошное имение Славянка под Петер­бургом съезжалось шумное и весьма разномастное обще­ство.

Титулованная знать, сановники, дипломаты, привычная толпа поклонников прекрасной Юлии всех рангов и ма­стей, художественная братия — знаменитая и еще без­вестная, актрисы, великосветские дамы — обворожитель­ная любезность графини объединяла всех без различия и делала Славянку заветным местом, куда хотелось вернуть­ся еще и еще раз.

 ...Популярность, которую завоевала Самойлова в Пе­тербурге, не нравилась императору Николаю I. И то, что в Аничковом дворце скучают и рвутся в Славянку, в об­щество смелой Самойловой, ему тоже не нравилось. Графиня не очень-то беспокоится о своей репутации. Ей при­писывают бурные любовные истории. Он и сам не монах, но все должно быть пристойно и не подавать повода для разговоров.

Однажды на балу они встретились. Император попро­бовал очень осторожно сделать графине нарекание:

—      Что за шум стоит на Славянке, графиня? Навер­ное, вам там не покойно? Так обоснуйтесь где-нибудь в другом месте. У вас столько имений, дражайшая Юлия Павловна...

Император был «роста чрезвычайного» и втайне гор­дился этим: дистанция между ним и тем, с кем он гово­рил, подчеркивалась как бы самой природой. И то, что сейчас темные глаза Самойловой оказались совсем близко, как-то неприятно укололо. «Высока и очень красива», — мелькнуло в мозгу. Император сказал ей об этом, сделав над собой усилие и улыбнувшись.

—     Что удивительного, государь? Ведь мы с вами род­ственники. Скавронские всегда отличались ростом...

Это прозвучало дерзостью. Но следом император услышал еще более возмутительное:

—     А шум?.. Ездят не в Славянку, ваше император­ское величество, а к графине Самойловой. И где бы она ни была, будут продолжать к ней ездить.

Ах, Юлия Павловна! С императорами вообще не стоит портить отношений, Николай же Павлович Романов осо­бенно запоминал малейшее непочтение.

...В 1829 году умерла бабушка Самойловой графиня Литта. Юлия Павловна всегда относилась с большим серд­цем к тем, кого любила, и горько рыдала под сводами Александро-Невской лавры, где похоронили Екатерину Ва­сильевну. Граф Литта был убит горем. Он писал в Италию родственникам, что эта потеря «разбила ему сердце».

Теперь единственной его привязанностью оставалась удочеренная им внучка покойной жены. Когда Юлия объ­явила ему, что не хочет более оставаться в Петербурге и думает обосноваться в Италии, граф Литта почувствовал себя совсем осиротевшим.

Он писал Юлии длинные письма, полные нежности и неподдельной тоски. Отвечая ему, графиня предлагала Юлию Помпеевичу оставить сырой Петербург, вернуться туда, где он родился, и жить с нею вместе.

Ей, право, казалось, что для нее Италия — самая на­стоящая, истинная родина. Один взгляд в зеркало мог удостоверить ее в этом. Откуда у нее смоляные тяжелые волосы, глаза, словно впитавшие негу и страсть римской полночи, а главное, этот внутренний голос, звавший ее остаться здесь навсегда с того первого раза, когда она еще девочкой увидела землю Данте и Петрарки?

Все, все здесь было ей по сердцу. Жизнь не текла, как в Петербурге, а неслась, словно Юлия подгоняла ее хлыстом. И эта земля подарила ей любовь, постояннее ко­торой не бывало в ее жизни, любовь, не знавшую ни жажды безраздельной власти, ни эгоизма, ни даже рев­ности, такую любовь, когда каждый из двух, разлученных расстояниями и превратностями жизни, мог повторить друг о друге пушкинское, печальное и светлое: «Есть память обо мне, есть в мире сердце, где живу я...»

* * *

Девица Демулен бросилась в воды Тибра от неразделен­ной любви. На следующий день почта принесла Карлу Брюллову прощальное письмо, где Анриенна упрекала его в равнодушии. Художник схватился за голову: бедная Ан­риенна, что она наделала! Он, так любящий женщин, он, который никогда не прекословил голосу своей жаждущей наслаждения плоти, наверное, даже женился бы на ней. Черт с ним совсем! Он пошел бы на что угодно, даже на то, чтобы пришпилить себя к одной-единственной юбке, лишь бы не этот труп в Тибре. Но поздно!

Брюллов почти бежал в дом русского посланника князя Гагарина, выбирая улицы побезлюднее. Ему каза­лось, что весь Рим показывает на него пальцем, а улич­ные торговки, смуглые и горластые, шлют ему вслед проклятья.

Князь, как мог, утешал Брюллова, уговаривал остаться на вечер, немного развлечься. Тот отказывался, поминутно прикладывая платок к глазам, но в конце концов согласил­ся. Потом ругал себя: дамы, не зная о его несчастье, цеп­лялись к нему с веселыми разговорами. Карл, с лицом эл­линского бога, с его талантом, невероятно привлекал их. Сегодняшняя хмурость казалась такой романтической. «Отчего это, милый маэстро?»

Брюллов уже хотел уйти, как гул от разговоров в ог­ромной гостиной на мгновенье затих: кто-то вошел в от­воренную дверь. Послышались возгласы, голоса стали оживленнее. Забившийся в угол Карл старался рассмот­реть, в чем дело, и вдруг услышал от соседа насмешли­вое: «Берегитесь, мой друг! Это Самойлова».

Высокая, цветущая, с копной темных волос, и под кру­жевом зонтика сумевшая позолотить кожу здешним солн­цем, Юлия походила на ожившую богиню, которой приску­чило стоять на мраморном пьедестале. Вот она спрыгнула, и веретено жизни закрутилось как сумасшедшее.

«Да, богиня...» — Брюллов смотрел еще издалека, но кровь уже стучала в висках. Глухо долетал голос, роко­тавший в ухо:

— ...нашли в луже крови. Неужели не слыхали? Бедный Эммануил Сен При... корнет не перенес ее холодности. Что делать? Зато другие были счастливее! Муж, говорят, выгнал ее, отхлестав хлыстом, как моло­дую кобылицу. Вы слышите меня, Брюллов? Идемте, я представлю вас.

А часом позже Юлии уже нашептывали о замашках Брюллова, что довели молодую красотку до могилы. Услышанное отнюдь не привело ее в ужас. Жаль, конечно, бедную Анриенну! Но любить человека, дважды отмечен­ного Богом — красотой и талантом, — не по силам про­стушке.

Очень скоро Юлия смогла убедиться, что молва не так уж и не права: у Брюллова действительно безалаберный, тяжелый характер, он вспыльчив, порой, как говорили, «несносен и невыносим». Наверное, она осознавала, что Карл будет самый непокладистый, несветский, нелюбезный из ее любовников.

Надо быть смелой женщиной, чтобы без опаски, не раздумывая, сблизиться с этим человеком, не зная, чем обернется подобная прихоть. «Это был космос, в котором враждебные начала были перемешаны и то извергались вулканом страстей, то лились сладостным блеском, — писал один из современников художника. — Он весь был страсть, он ничего не делал спокойно, как делают обыкновенные люди. Когда в нем кипели страсти, взрыв их был ужасен, и кто стоял ближе, тому и доставалось больше».

Летом 1827 года Брюллов не случайно оказался в Неаполе и не случайно хотел «провести сие жаркое вре­мя с большой пользой в вояже, среди развалин Помпеи и Геркуланума». Туда ехала Самойлова, и это сейчас ре­шало все.