Жребий брошен

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Жребий брошен

НАСТАЛ день, когда произошло событие, в результате которого я встала на тропу невозвращения, хотя тогда этого еще не знала.

Приближалось время шестичасового чтения, когда мы собирались за вышиванием. Я вошла в комнату отдыха, подумывая о том, чтобы начать вышивать немного раньше, когда меня позвала мать Клэр, сидевшая за большим полированным столом. Я опустилась на колени рядом с ней.

«Я забираю у тебя твои уроки по искусству, сестра Мэри Карла, – сказала она ровным голосом. Я слышала, вчера после школы ты обсуждала с ученицами религиозные вопросы. Я хочу быть уверена, что на уроках по искусству детям преподают искусство, а не религию».

Произнося эти слова недовольным тоном, она занималась почтой, избегая смотреть мне в лицо до тех пор.

Во мне взыграл гнев. Действительно, так оно и было: после школы три ученицы задали мне вопросы, находясь под впечатлением от обсуждения классической картины с изображением Адама и Евы. Я читала некоторые работы Тейяра де Шардена и представила его идеи в классе как альтернативную интерпретацию официальной версии творения. Девочки слышали о Тейяре де Шардене – отлученном от церкви священнике, поэте и мыслителе, но их интересовало другое: эти юные феминистки хотели услышать мое мнение относительно ношения в церкви головных уборов. Не задумываясь, я ответила, что эта традиция, скорее всего, была введена Павлом из Тарса, который, насколько мне было известно, презирал женщин. Мы дружески беседовали около получаса. Либо нас подслушали, либо одна из девочек донесла на меня. Новые правила позволяли мне говорить свободно, но, очевидно, эта свобода не касалась религии. Всплеск гнева породил во мне мгновенный прилив смелости.

«Хорошо, – сказала я, задыхаясь, – если вы хотите быть уверены, что школьников учат только положенному, ищите другого учителя. Я увольняюсь!»

У меня была пара секунд, чтобы заметить ее полнейшее изумление и потрясение монахинь, наполнивших комнату, а затем я поднялась в свою спальню, где и осталась.

Я спустилась в столовую, дав понять сестре Антуанетте, что буду есть, и не позволив сестрам притвориться, будто они об этом не знали, и потому не поставили для меня прибор. На следующее утро я появилась на размышлении и на службе, позавтракала и вернулась в комнату, решив бастовать до тех пор, пока не отменят решение, лишавшее меня возможности преподавать искусство.

Я знала, что мой внезапный уход вызовет трудности, поскольку я работала полный рабочий день, и сестрам сложно было найти мне замену. Гнев удерживал меня в спальне до третьего дня, когда в мою комнату для переговоров послали сестру Мадлен, маленькую застенчивую девушку, моего друга, поскольку она не могла быть мне врагом. Она умоляла меня спуститься и помочь, поскольку все работали сверхурочно; ни слова не было сказано о возвращении мне класса. Я отослала ее вниз, выразив сочувствие и сообщив, что я приступлю к работе тотчас же, как мне вернут мой класс.

Несколько раз сестра Мадлен приходила убеждать и упрашивать меня, и, в конце концов, я сдалась. Не имея тогда особых принципов, я подумала, что лучше поступить правильно, поскольку сестры и так достаточно страдали. Я унизилась ради их сомнительного одобрения, но класс мне все равно не вернули. «Хорошо, – сказала я себе, – зато теперь у меня будет больше свободного времени», – и посвятила его перешиванию одежды. Однако меня терзала обида из-за того, что пришлось пойти на компромисс, и эти раны не собирались затягиваться.

Вскоре мне на стол начали ложиться письма от прежних моих наставников из Австралии, Англии, Брюсселя и даже от местного епископа. Пока я бастовала, они не теряли времени.

«Я очень расстроилась, узнав, что в последнее время ты пропускаешь занятия с детьми и не всегда выполняешь свои обязанности», – так начиналось письмо сестры Гертруды, моего преподавателя географии из Седжли Парк, очень гордившейся тем, что я получила на выпускных экзаменах отличные отметки. «Сестра, это совершенно непрофессионально и бросает тень на Седжли! Почему тебе сложно вести себя так, как ведут себя все остальные? Если тебе так тяжело, может, стоит повидаться с психиатром? – продолжала она. – Ты должна думать об общине, сестра. Им очень трудно жить рядом с тобой, если ты ведешь себя не так, как полагается».

Уважаемая Гертруда завершала свое письмо вопросом: не лучше ли мне в таком случае просить об уходе? Уйти! Это только разозлило меня, как и все, что говорила она вместе с остальными. Все выступали против меня, не имея представления о реальной ситуации. Однако меня не тронули эти попытки запугивания.

Худшее трехстраничное письмо прислала монахиня моей общины сестра Альбион, которую я считала своим союзником, – невысокая, нервная женщина с приятной улыбкой, замечательным лицом и очень темными бровями. Сестра Альбион испытывала на нас свою ораторскую технику: говорила речи, жестикулировала и отвечала на воображаемые вопросы, чтобы обрести уверенность и навыки в парламентских принципах общения. Она готовилась к политической карьере? В каком-то смысле это было действительно так – ведь именно она стала моей следующей настоятельницей, после чего ее природная застенчивость исчезла без следа, сменившись несгибаемой силой, готовой крушить чужую волю и сердца.

Она послала мне письмо, будучи в отпуске и тайком готовясь к своей новой роли. Тон письма был добрым: она просила меня активнее участвовать в жизни монастыря и не замыкаться в себе. Совет был здравым, но я не могла к нему прислушаться, поскольку ни на одну из моих жалоб никто не откликнулся.

«Покажи людям, что ты заботишься о них», – писала сестра Альбион, обходя основную причину моего недавнего бунта. «Мы не можем никого судить, – продолжала она, имея в виду мои жалобы относительно того, как со мной обращаются, – и если начнем подозревать других в том, что они нас недооценивают или что-то замышляют против нас, то утратим мир в душе. Кроме всего прочего, это не по-христиански».

Конечно же она была права. Она намекала, что я становлюсь параноиком, и так оно и было. Доказательством тому служил мой непрерывно усиливающийся стресс из-за «свидетельств», говоривших, что меня не понимают, плохо обращаются со мной и недооценивают.

ТЕМ РОЖДЕСТВОМ я, как всегда, развесила украшения, временно забывшись в творческом веселье работы. Мне же предстояло собрать украшения, несколько недель спустя разложить по коробкам и отнести на чердак. Мать Альбион, занявшая свой пост в начале января, пришла посмотреть, как я справляюсь. Она заглянула в коробки, а затем, к моему изумлению и огорчению, небрежно перевернула их, высыпав содержимое на пол, и принялась сама упаковывать украшения, заставив меня смотреть. Скоро я расплакалась, но она не обратила на это внимания. Она работала не торопясь, общалась с сестрами, обращавшимися к ней по той или иной причине; наконец, она велела мне унести коробки. Обретенная власть полностью уничтожила доселе присущие ей нерешительные манеры.

ЗА ВСЕ пять лет, что моя сестра была послушницей, мы с ней никогда не жили в одном монастыре. Ее подругой в Дже– наццано была сестра Анна; они разделяли иконоборческие настроения, хотя позиция сестры Анны являлась более разумной и осторожной, а значит, более дипломатичной и приемлемой. Анна демонстрировала прекрасное чувство юмора, высмеивая то, что ей казалось достойным насмешек. Моя сестра, однако, старалась воплощать все свои идеи в жизнь, причем немедленно. В конечном итоге, несмотря на нехватку послушниц и монахинь, из-за меня ее сочли «дурной кровью» и не разрешили остаться.

Однако осенью 1968 года она еще жила в Дженаццано, и я хотела побыть рядом с тем, кто сможет понять меня и ободрить. Приближались пасхальные каникулы. Я без особой надежды обратилась к матери Альбион с просьбой отправиться на эти праздники к сестре в Мельбурн. Эта беспрецедентная просьба была отклонена, как я и ожидала, а потому я решила взять дело в свои руки.

За день до страстной пятницы я собрала небольшую сумку, положив туда туалетные принадлежности и белье, и отправилась на шоссе, проходившее мимо наших ворот. Никто не видел моего ухода – все были на молитве. Возможно, они решили, что я покинула церковь, чтобы сходить в туалет. Я написала небольшую записку и положила ее на поднос нашей настоятельницы, надеясь и одновременно не надеясь, что завтрак ей сегодня пойдет не впрок. «Я уехала в гости к сестре в Дженаццано, – позже прочла она в крайнем изумлении. – Я еду с друзьями, так что не беспокойтесь. Сестра Мэри Карла».

Под «друзьями» я подразумевала тех, кто подберет меня на шоссе по дороге на юг. Я доверилась Богу, чтобы Он послал мне в спутники дружески настроенных людей.

Моросил дождь, и я укрылась под кроной дерева. Я смотрела на асфальтированную дорогу, единственную магистраль, ведущую на юг, и заволновалась, заметив сверкающую черную машину, едущую в моем направлении. Когда машина приблизилась, я ничтоже сумняшеся подняла правую руку большим пальцем вверх. Белое облачение делало меня заметной даже под тенью дерева в дождливый день.

Машина притормозила и остановилась у обочины. В салоне сидели трое мужчин; я заметила, что водитель – итальянец, и это было несомненным плюсом, поскольку я вспомнила о добрых друзьях-итальянцах, с которыми общалась школьницей. Я положилась на инстинкт, часто помогавший мне и в дальнейшем, решив, что рядом с этими людьми буду в безопасности. Задняя дверь открылась, и я села рядом с толстым австралийским фермером.

Мы ехали уже довольно долго, когда меня спросили: «Куда вы едете, сестра?» «В Мельбурн», – ответила я. – Вы туда же?» «Да, нам по пути», – решительно сказал водитель, на некоторое время предупреждая вопросы своих спутников.

Водитель снова заговорил: «А куда именно в Мельбурне вам надо?» Я объяснила, что мне нужно в Кью, в монастырь на вершине холма, и один из мужчин вспомнил ряд кипарисов вдоль Котэм-роуд. «Еду повидаться с сестрой», – добавила я, будто это все объясняло.

Путешествие оказалось довольно длинным – нужно было проехать около ста восьмидесяти километров, – но мы ни разу не остановились. Водитель не терял времени, стремясь доставить меня на место как можно скорее. Загородное шоссе превратилось в улицу, вьющуюся среди городской суеты. Водитель помнил, куда надо ехать. Когда я увидела знакомые трамвайные пути, то предложила, чтобы меня высадили здесь, однако никто и слышать об этом не хотел. Когда впереди показались ворота монастыря, я сказала, что могла бы пешком дойти до них по дороге, украшенной великолепными клумбами, устроенными моим отцом, но они не решились высадить своего пассажира, не доехав до цели десятка метров. Черная машина плавно прокатилась по извилистому подъездному пути вокруг овального газона с растущими на нем пышными деревьями и остановилась у крыльца с дубовой передней дверью. Они подождали, пока я позвоню в звонкий колокольчик у входа. Когда тяжелая дверь отворилась, они попрощались и уехали. Эти люди и в самом деле оказались настоящими друзьями.

Привратница удивилась, увидев меня, и позвала настоятельницу, уже предупрежденную о приезде, но не ожидавшую меня так скоро. В небольшом кабинете, запомнившемся мне еще со времен послушничества, я объяснила причины, по которым здесь оказалась, и спросила, могу ли погостить несколько дней. Как я сюда добиралась, было уже ясно. Настоятельница оказалась в затруднительном положении, но проявила доброту и позволила остаться. Она позвала мою сестру, попросила ее приготовить мне чаю и помочь разобрать вещи.

Увидев меня, сестра очень обрадовалась. Мы сели в кухне на лавку, и она начала расспрашивать меня обо всем, что сегодня произошло – и не только сегодня, – то и дело восклицая: «С ума сойти!», «Надо же!» Я была уверена, что она будет на моей стороне! Она приготовила чай, заглянула в банки с печеньем и нашла в холодильнике пирожные, которые я с удовольствием съела, несмотря на то что перед Пасхой у нас был строгий пост. Была середина дня, а я еще не завтракала.

В Беналлу я вернулась после праздника. Со мной в машине ехали четыре сестры из Дженаццано, решившие провести у нас выходные. Время, проведенное с сестрой, помогло мне взбодриться, поскольку она мне сопереживала, хотя, возможно, не искренне.

Когда я приехала, никто мне ничего не сказал. Единственным, кто выслушал мою историю, была сестра Антуанетта, которая жаждала узнать о приключении и одновременно тревожилась за меня. Она знала, что подобное поведение не останется без последствий. Тем временем приближенные матери Альбион посоветовали ей направить меня на обследование к психиатру.

Доктор Браун был глубоко уважаемым специалистом, обладавшим тесными связями с Дженаццано и вышедшим к тому времени на пенсию. Он жил в Мельбурне, и от монастыря до его дома можно было дойти пешком. Он назначил встречу, и я снова отправилась на юг в сопровождении все тех же четырех молчаливых сестер, что приехали вместе со мной.

В кабинет почтенного доктора меня привела мрачная и критически настроенная мать-заместительница из Дженаццано. Она молчала, но ее обычно тусклые карие глаза на этот раз сверкали. Также присутствовала незнакомая сестра, появившаяся в Дженаццано, когда я была за границей. Она являлась так называемой нейтральной свидетельницей, но на самом деле обе они желали услышать именно то заключение, которое им требовалось.

Доктор Браун был мягким человеком, прекрасно осознающим реальность страдания и видевшим его проявления у многих своих пациентов. Седой, слегка сутулый, он вел себя с исключительной вежливостью. «Сестра Мэри Карла, – сказал он, присаживаясь, – расскажите, что вас беспокоит». Он дал понять, что выслушает меня с полным вниманием.

«На мою репутацию бросили тень еще до того, как я появилась в Беналле», – начала я, бросив взгляд на своих спутниц. Что они об этом знали? Они ведь даже не были членами моей общины! Доктор Браун попросил меня уточнить, и я ответила честно и без колебаний в присутствии двух свидетельниц. Я рассказала ему о тех несправедливостях, что вытерпела, и как меня третировали в течение многих лет. Наконец-то я получила возможность выговориться от души и рассказать всю правду человеку, который в силу профессиональных обязанностей должен был слушать других.

Несколько раз свидетельницы гневно пытались перебить меня своими возражениями, но доктор просил их помолчать. Наконец, он спросил: «Чего же вы хотите, сестра? В чем, по-вашему, заключается решение ваших проблем?»

Я ответила на его вопрос без колебаний: «Я хочу уйти от матери Альбион в другой монастырь, желательно в Дженаццано, чтобы быть рядом с сестрой». Тут же поняв, что последнее не одобрят никогда, я добавила: «Хотелось бы начать все заново среди людей, которые меня не знают».

После этого доктор Браун высказал свое мнение моим спутницам.

Я не знала, что у него просили дать заключение, что я не подхожу на роль монахини и должна быть изгнана. Очень сложно заставить человека уйти из монастыря, когда им принесены последние обеты; по сути, сделать это невозможно, если только кто– либо, обладающий высокими полномочиями, не заявит, что я психологически не соответствую своему положению. Однако доктор Браун ничего подобного не сделал.

В моем присутствии он сказал двум сестрам, что я проявляю признаки паранойи. Когда они озвучили реальную, по их мнению, версию событий (хотя и не жили в моем монастыре), он объяснил, что это есть доказательство параноидной интерпретации происходящего. В то же время он заметил, что я страстно преданна религиозной жизни, идеалистична, обладаю умом и высоким чувством единства. Он написал заключение, а затем рекомендацию – показав мне ее перед тем, как отдать заместительнице, – в которой предлагал послать меня в новую небольшую общину во Фрэнкстоне, где никто меня не знает и где я могу начать с нуля, о чем и просила.

Это был здравый и вполне осуществимый практически совет – ведь именно чего-то подобного добивались мои спутницы? Однако их кислые лица выражали разочарование. Меня не удивило, когда, вернувшись в Беналлу, я узнала решение руководства – ничего не изменится. Я останусь на старом месте.

Из-за границы за мной продолжали следить, и все больше писем ложилось мне на стол. «Друзьям» стало известно о моем последнем подвиге – ни много ни мало – поездке автостопом в Мельбурн! – и они все без исключения решили учить меня уму– разуму. Никто не понимал причин, подстегнувших меня к этим действиям; они считали мое поведение вызывающим проявлением пренебрежения к власти.

Самое откровенное письмо пришло от матери Винифред. Она говорила прямо.

«Наша матушка очень расстроена тем, что ты доставляешь общине такие неприятности, и просит меня тебе передать, что этого не должно повторяться. Сестра, ты не довольна тем, как орден проводит в жизнь обновление, и критикуешь церковные авторитеты. Важно, чтобы ты заглянула в себя, и если ты не счастлива в общине, возможно, место твоего служения где-то еще. Твои способы действия и недостаток уважения к авторитетам противоречат нашему Духу. Сестра, если ты несчастлива и недовольна, значит, с твоей религиозной жизнью что-то глубоко не так, и настало время серьезно подумать, то ли место ты занимаешь. Благослови тебя Господь, сестра. С любовью, твоя во Христе, м. Винифред».

Письмо, датированное 25 марта 1969 года, действительно заставило меня задуматься. Я все еще была преданна ордену, причем настолько, что никогда не обсуждала происходящее в нем по ту сторону монастырских стен, общаясь с родителями, но действительно больше не ощущала в себе Дух Общины, воплощавшийся в радостном подчинении и уважительной, тесной связи с наставниками.

В КОНЦЕ апреля, через год после того, как я съездила автостопом в Мельбурн, мои непрестанные молитвы – а возможно, и молитвы остальных членов общины – были, наконец, услышаны. В те дни, месяцы и годы я отчаянно повторяла: «Господь, пусть я увижу!» – поскольку долгое время чувствовала себя слепой, как в Броудстейрс, когда приняла таблетки в неурочное время.

В шесть утра я, как обычно, была в церкви, предаваясь в тишине размышлениям, когда внезапно мысленно увидела нашу общину со стороны. Я видела сестер, трудящихся или молящихся, и ощутила их единство, ярко контрастирующее с моей изоляцией. Я почувствовала обычное для них состояние счастья – когда-то свойственное и мне – и напряжение из-за постоянного беспокойства, которое я доставляю. Я четко поняла, что чем больше борюсь за обновление, тем сильнее буду от сестер отдаляться. Обратной дороги не было. Я больше не могла ходить строем и проявлять покорность. У меня появилось стремление двигаться вперед, в неизвестность. Это было гораздо важнее, чем попытки соответствовать правилам общины или испытывать слепое довольство. Я понимала, что на этом пути рядом со мной никого не будет.

Я покинула храм, нашла бумагу, конверт и марку и написала епископу письмо, в котором сообщала о своем намерении. Я оставила письмо на маленьком секретере, куда мы складывали почту. Оно исчезло еще до завтрака. Только после завтрака я сообщила о своих планах настоятельнице. Меня удивило ее возмущение, что я с ней не посоветовалась: мне-то казалось, она испытает облегчение! Скоро она ушла, и новости распространились по всему монастырю.

Только сестра Антуанетта, сестра Имельда, Мадлен и Анна пришли пожелать мне удачи. Другие сестры, скорее всего, почувствовали одновременно и облегчение, и обиду: все их старания, направленные на то, чтобы приспособиться к моим чудачествам, все то время, что я украла у настоятельницы, пока они пытались давать мне советы, – все оказалось напрасным. Теперь они должны были разделить между собой многие дела, которые я бросала в середине учебного года.

Епископ послал свой ответ матери Альбион, говоря, что следующим шагом является письмо в Ватикан с просьбой об освобождении от обетов. Кроме прочего, я должна была написать формальное письмо главе ордена, что я и сделала. Когда отец Доэрти узнал о моем решении, он приехал повидать меня и дал совет относительно письма в Ватикан.

«Освобождение от обетов даруется не всегда, сестра, – сказал он, – но если ты сможешь доказать, что не подходишь для монашеской жизни, у тебя будут хорошие шансы». Я заметила, что именно он подчеркнул в своей речи, и на этой последней стадии проявила достаточно дипломатической сообразительности, чтобы понять: таким образом он пытается снизить вероятность появления с моей стороны письма, где я бы выражала мнение относительно неудачи ордена в следовании принципам обновления, что может доставить ВСИ ненужные неприятности.

В письме я попыталась объяснить, что причины моего ухода касаются только меня одной. «Прежде я никогда не сознавала мотивов ухода из мира в монастырь, – писала я. – Теперь же я обнаружила, что они не были связаны с чистым служением Богу, но основаны на чувстве тревоги и ошибочном понимании того, что значит исполнять Божью волю. Уходя в монастырь, я не имела четкого представления, почему хочу стать монахиней».

Письмо одобрили и отослали, окончательно решив мою судьбу в глазах окружающих. После быстрых прощаний меня убрали с глаз долой, подальше от суматохи, которую порождало среди сестер мое присутствие, отправив в Воклюз, где я когда-то училась.

ПЕРЕДО мной встала проблема, что я буду носить, вернувшись в мир. Лишь второй раз монахиня оставляла орден. Первый случай произошел четыре года назад, в 1965 году. Из-за правила молчания об этом событии не говорили. Та сестра была директором школы Дженаццано и решила уйти после долгих обсуждений того, как она справляется с учительскими обязанностями. Однако мой уход породил множество слухов и явился началом настоящего исхода. До конца года монастырь покинуло еще шесть человек.

Мать попросили сходить со мной в магазин, дав двести долларов, пожалованных заместительницей Дженаццано на новый гардероб.

Мать не могла сообщить отцу новость, что его дочь возвращается домой. Она боялась возможных сцен, если мой отец примется задавать вопросы, на которые она не знает ответа, и его беспокойства, связанного с нежеланием признать, что его дочь лишилась святости. За свой счет она наняла такси. Я чрезвычайно обрадовалась, увидев ее и поняв, что и она мне рада – скорее рада, чем удивлена или расстроена моим уходом из религиозной жизни. Стоял май, было очень холодно. Мне требовалось пальто, стоившее сорок пять долларов, однако у нас оставалось достаточно денег на шляпу, перчатки, обувь, нижнее белье и одно платье.

В Дженаццано заместительница попросила предъявить наши покупки и чеки. Черствая женщина принялась ругать нас обеих, не делая различий между мной и матерью, за то, что мы потратили столько денег на одну вещь – пальто. Она дала понять, что больше никакой финансовой помощи в одежде и в чем-либо другом не будет. «Скажи нам спасибо, Карла, и убирайся с глаз долой, потому что ты разрушила мою веру в то, что такого никогда не случится. До свидания, миссис ван Рэй, всего хорошего».

ПИСЬМО из Ватикана пришло через шесть недель, оно было написано на латыни, которую я до сего дня не пыталась перевести. Меня послали в комнату переодеться. Я оставила там все, кроме некоторых туалетных принадлежностей и молитвенников.

Ритуал снятия облачения неожиданно меня тронул. Я снимала платок в последний раз, и волосы уже немного отросли. Сложив в сумку молитвенники, в порыве эмоций я положила туда и верную крепкую плеть со следами износа. Я не собиралась больше использовать плеть, но вряд ли кто-то захочет ее взять.

Спустившись по широкой винтовой лестнице, которой обычно пользовались привилегированные члены общины монастыря, одетая в мирское платье, держа в руках маленький коричневый чемоданчик, я увидела, что монахини Воклюз выстроились внизу для прощания. Это была незабываемая сцена. Меня тронуло искреннее желание сестер проводить человека, который даже не был членом их общины. Каждая из них тепло пожала мне руку и сказала что-то ободряющее. Лишь сестра Энтони, моя бывшая учительница математики, не смогла удержаться. «Да простит тебя Господь, – проговорила она. – Видишь, что случается из-за непослушания».

Монахини неодобрительно отнеслись к ее словам. «Не обращай внимания, Карла».

Эмоции, проявленные сестрами в те минуты, оказались неожиданными. Я не привыкла быть центром столь дружеского внимания. Доброта, с которой монахини прощались со мной в тот день, оказалась спасительной. Она не дала моему сердцу утонуть в печали отверженности.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.