1. С Гран-пляс на «Марин-террас»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. С Гран-пляс на «Марин-террас»

Старея, люди становятся более безумными и более мудрыми.

Ларошфуко

Человек очень долго растет, чтобы достигнуть юности.

Пикассо

«Нет ничего более шаткого, нежели успех». Изгнание потрясло поэта и придало ему силы. Виктор Гюго — пэр Франции, в расшитом золотом мундире, приближенный старого короля-скептика, жертва восторженных поклонниц, чуть было не увяз в трясине тщеславия. Когда умерла его дочь, он вырвался из болота. Его спасло глубокое и чистое чувство скорби, свободное от самовлюбленности. Революция 1848 года предоставила ему возможность стать поэтом, вожаком масс. Опыт показал, что он не годится для парламентской деятельности, не может искусно маневрировать среди партий. «Для гигантов и для гениев гордое одиночество представляется необходимым»[140]. Изгнание обеспечило ему подобного рода одиночество. Для того чтобы обрести душевный покой, ему необходимо было правдиво изобразить то, что он пережил. Внезапно происшедшее событие оказалось благоприятным для этого. Он стал Великим Изгнанником, мстителем, мечтателем. «В переживаемое нами время… когда столько людей возводят наслаждение в моральный принцип и поглощены скоропреходящими и отвратительными материальными благами, всякий удаляющийся от мира заслуживает в наших глазах уважения»[141]. Наконец-то он был доволен собою.

Гюго — Огюсту Вакери, 19 декабря 1851 года:

«Я только что сражался и в какой-то мере доказал, кем может быть поэт. Эти буржуа наконец узнают, что служители разума столь же доблестны, сколь трусливы служители брюха…»

Для того чтобы роль была блистательно исполнена, изгнанник должен жить в горделивой бедности. Когда 12 декабря 1851 года «Фирмен Ланвен» вышел в Брюсселе из вагона, его встретила Лора Лютеро, подруга Жюльетты, и повела в дешевую гостиницу «Лембург», впоследствии носившую название «Зеленые ворота»; она находилась в доме № 31 по улице Вьолетт.

Виктор Гюго — Адель Гюго:

«Я веду монашеский образ жизни. У меня в номере узенькая койка. Два соломенных стула. Камина нет. Мои расходы в общей сумме составляют три франка пять су в день…».

Писать об этом ему доставляло удовольствие. Упоительное смирение. «Ныне я занимаю самое скромное место, меня уже с него не сбросят». 14 декабря прибыла Жюльетта; Гюго поджидал ее под навесом в таможне, она привезла его рукописи.

Жюльетта сознавала, что отныне ее окружает ореол героической преданности и не было теперь рядом враждебно настроенной супруги Гюго; кажется, наступил наконец день заслуженного и полного искупления грехов: «Дело в том, что я действительно счастлива, на меня ниспослано благословение, я имею право жить под ярким солнцем любви и преданности…»

Нет, она ошибалась; и для изгнанников существовал этикет. Великому Изгнаннику не полагалось жить с любовницей, и несчастная Жюльетта должна была поселиться без него у своих друзей Лютеро. Она безропотно переносила жестокую обиду.

«Ничем не жертвуй ради меня, если это вызывает у тебя какое-либо огорчение или угрызения совести. И жизнь моя, и смерть всецело принадлежат тебе… Обещаю тебе, мой несказанно любимый, что ты больше не услышишь от меня горьких упреков».

Она клялась, что их отношения будут идти в рамках, определенных ее возлюбленным, какими бы тесными они ни были.

«Я хочу быть тебе верным другом, нежным, преданным, смелым, как мужчина, по-матерински заботливым, бескорыстным, ничего не требующим как ушедший из жизни человек».

Самоотверженность супруги никогда не достигала таких высот.

С первых же дней Жюльетта принялась «за переписку». Святой гнев, «неистовое желание засвидетельствовать» то, что произошло, поглощало мысли Гюго и должно было излиться… Он решил «заставить трепетать медную струну», стать олицетворением возмущенной совести Франции, «человеком долга». Прежде всего нужно было написать очерк о 2-м декабря (позже названный «История одного преступления»). Он начал писать эту книгу на следующий день после приезда в Брюссель. Изгнанники потянулись в Бельгию. Каждый из них делился с ним своими воспоминаниями. В гостинице его соседом оказался депутат Версиньи, вместе с которым он начал сопротивление перевороту. 19 декабря в Брюссель приехала Адель, для того чтобы получить указания от мужа. Он поручил ей выслать ему из Парижа по подложным адресам и на вымышленные фамилии брошюры и документы. Александр Дюма-отец, бежавший от своих кредиторов в Брюссель, обязался организовать пересылку писем. Своим детям и жене Гюго проповедовал бережливость. Он считал себя разоренным. Ему нравилось говорить об этом. Премьер-министр Бельгии Розье преподнес ему в дар рубашки, он взял их. Несомненно, «господин Бонапарт», включивший его в официальный список изгнанных, мог бы конфисковать его имущество — как движимое, так и недвижимое. Но этого не было сделано. Адель легко получила гонорар своего мужа через Общество литераторов и даже его жалованье академика (тысяча франков в год). Правительство не хотело выставить себя на посмешище преследованием великого поэта. Его жена без особого труда перевела ему триста тысяч франков ренты, которую он, как заботливый отец семейства и осторожный капиталист, тотчас же превратил в акции Королевского банка Бельгии. В то время эта система сбережений была новой, о ней сообщил Гюго бургомистр Брюсселя Шарль де Брукер, навещавший его почти каждый день; он-то и сказал доверительно одному своему другу: «Гюго не так беден, как хочет казаться… Он пустился в плавание не без запаса сухарей. Как мне известно, у него кое-что есть в кубышке».

Однако своей жене Гюго писал: «Мы бедны, нужно достойно пройти путь, который, возможно, будет коротким, но может быть и долгим. Я ношу старые ботинки и старый костюм, в этом нет ничего особенного. Ты претерпеваешь лишения, даже страдания, часто крайнюю нужду; это не так легко, потому что ты женщина и мать, но ты это делаешь, не теряя присутствия духа и благородства…» Многие потешались над этой нуждой на груде золота, над тем, что ее обладатель торгуется с сыновьями, ассигнуя им деньги на карманные расходы (Франсуа-Виктор получал всего лишь двадцать пять франков в месяц), над «жалкой койкой» владельца акций банка. Это поведение поэта объясняли тремя причинами. Первая причина: Гюго тосковал о прежней своей бедности; ему, знаменитому писателю, все вспоминались молодые годы, мансарда на улице Драгон, ему хотелось восстановить атмосферу юности и лишить себя роскоши, к которой у него не было любви в сердце. В конце декабря он переехал из гостиницы в дом № 16 на Гран-Пляс, где он снял комнату почти без мебели — там стояли диван, стол, зеркало, чугунная печка и шесть стульев. Он платил за нее сто франков в месяц и питался лишь один раз в день; Жюльетта (бюджет которой составлял сто пятьдесят франков в месяц) находила, что он исхудал, и заставляла свою служанку Сюзанну подавать ему каждое утро чашку шоколада… Вторая причина: он хотел жить лишь на получаемые доходы, не прикасаясь к деньгам, лежащим в банке, для того чтобы после своей смерти обеспечить жену и детей, так как им самим не заработать на жизнь. (Он обещал быть щедрее, когда сможет продать рукописи.) Третья причина: для переговоров с бельгийскими и английскими издателями ему захотелось показать, что он в них не нуждается, что он способен жить на тысячу двести франков в год. Но все это свидетельствовало о том, что у него было инстинктивное стремление к бережливости, к тому, чтобы в его бюджете доходы превышали расходы и создавались накопления, гарантирующие обеспеченность; эти черты, несомненно, были у Гюго, их нельзя отрицать, но нельзя и осуждать его за них.

В Париже Адель вела себя как достойная супруга изгнанника. Она больше гордилась политической деятельностью мужа, чем его славой поэта. Верные друзья навещали ее, сочувствовали и восторгались отвагой, проявленной Гюго на улицах, когда он боролся против государственного переворота.

Адель — Виктору Гюго:

«Республиканцы удивлены. Они говорили: Гюго, несомненно, человек прогресса, блестящий оратор, великий мыслитель, но можно ли ожидать, что он станет человеком действия в решающую минуту? Некоторые сомневались в этих твоих качествах. Теперь, после серьезного испытания, они восхищены тобой и сожалеют, что у них были сомнения». Так же как и Гюго, она находила утешение в том, что вела себя благородно: «Жизнь моя жестоко омрачилась, сердцу больно, что ты изгнан, что сыновья мои и друзья в тюрьме, и все же я не падаю духом. То, что меня печалит, преходяще. То, что составляет мои истинное счастье, навсегда принадлежит мне».

Оставаясь в Париже, она могла быть полезной своему господину и повелителю, сообщать ему о ходе событий и, кстати, приобрести благодаря этому некоторое превосходство над этим властным человеком.

На самом деле она сообщала ему сбивчивые, путаные сведения. То она говорила, что режим очень недолговечен, то, наоборот, что Луи-Наполеон готовится к вторжению в Бельгию и намерен арестовать изгнанников. «Во Франции никто не будет протестовать, никто не придет тебе на помощь». Она советовала мужу уехать в Лондон. Такого же мнения держался и Франсуа-Виктор Гюго, который писал из тюрьмы: «Уезжай в Англию, там тебя прекрасно встретят… К тому же ты знаком с Кобденом и с английскими делегатами Конгресса мира, — они могут послужить тебе проводниками в общественных кругах, если понадобится». В изгнании находились в Лондоне Луи Блан и Пьер Леру, которые убеждали его основать вместе с ними газету; он же не хотел к ним присоединяться. «Это лишит меня возможности действовать самостоятельно… Это может до некоторой степени изменить мою непосредственную цель». К тому же он не знал английского языка и предпочитал поселиться на англо-нормандских островах, где по крайней мере говорили по-французски.

Адель, естественно, была разгневана, узнав, что Жюльетта находится в Брюсселе. Но тут уж Гюго был непоколебим:

«То, что Абель сказал Мерису, — бессмыслица. Особа, о которой он говорил, находится здесь, но ведь она спасла мне жизнь, и позднее вы об этом узнаете; если бы не она, то меня схватили бы и расстреляли в самые страшные дни. В течение двадцати лет она проявляла величайшую преданность, этого никому не удастся опровергнуть. К тому же она всегда полна была самоотверженности и бескорыстия. Без нее, клянусь тебе, как перед Богом, я бы погиб либо тотчас же был оправлен в ссылку…»

Адель перестала укорять его, но не оставила в покое бедную Жюльетту. Зато она покровительствовала ласковой Леони д’Онэ.

Виктор Гюго — Адель Гюго:

«Безмерно благодарю тебя за все, что ты сделала. Сделай все, что ты можешь, для госпожи О. Я перед ней в долги и очень хочу уплатить этот долг. Я растроган твоей добротой и подлинным благородством того, что ты говоришь по этому поводу…»

Кстати сказать, Виктор Гюго и сам переписывался с бывшей госпожой Биар, которая тоже требовала субсидий.

Гюго — Леони д’Онэ:

«Сейчас самые надежные мои получения — три векселя от издательства Ашет обшей суммой на семь тысяч франков. Я перевожу их на вас. Учесть их будет очень легко. Что касается тысячи франков, которую вы желаете получить сверх того, вы ее получите непосредственно от меня. Не будем произносить слово „в долг“. Я вам их дам и благодарю вас за то, что вы их возьмете. Известите меня о получении денег…»

Таким образом, проповеди о бережливости не относились к блондинке с томными глазами, и она одна получила больше троих его детей. Заботливый отец семейства благоразумно помещал свои капиталы, но странно распределял свои доходы.

Адель, ставшая доверенным лицом мужа, считала себя обязанной укрыть от нескромного любопытства посторонних «письма и всякие бумаги, касающиеся интимной жизни поэта». В ночном столике Гюго скопилось столько «интимных писем, что ящик закрывался с трудом». Адель, безразличная к столь многочисленным доказательствам неверности мужа, сожалела лишь о том, что ящик не был заперт на ключ. «Я должна тебя побранить, — писала она мужу. Слуги могли прочесть эти письма и даже украсть некоторые, если б захотели. Надеюсь, что этого не случилось, так как ящик не очень на виду».

Больше всего волнений ей доставляли дети. Для Деде (младшей Адели), девушки на выданье (ей уже было двадцать два года), было ужасным внезапное изгнание семейства Гюго из высшего света, который, как водится, примкнул к победоносной власти и отверг еретиков. Она замкнулась в мире музыки и мечтаний.

Виктор Гюго — жене:

«Скажи моей маленькой Адели, что я не желал бы, чтоб она худела и чахла. Пусть она успокоится. Будущее принадлежит добрым…»

«Маленькая Адель» в то время вела дневник. Если бы отец захотел с ним познакомиться, он прочел бы там: «Сент-Бев опять стал навещать нас, подолгу разговаривает. „Я презираю политику, — заявил он, — лучше сказать, я в нее не верю“. Он должен был прислать нам статью Сальванди о Джерси».

Толстяк Шарль, освобожденный из тюрьмы в январе 1852 года, направился к своему отцу в Брюссель. Они занимали две комнаты на Гран-Пляс в доме № 27; из их окон открывался восхитительный вид, старинные дома с островерхими крышами, с позолоченными коньками, с резными фасадами («Что ни фасад — то шедевр, строфа стихотворения и дата прошлого»), ратуша — «ослепительная, поэтическая фантазия, возникшая в голове архитектора». Шарль Гюго унаследовал от матери некоторую вялость, он много спал, работал мало, его содержание стоило отцу сто франков в месяц. У изгнанника это вызывало постоянное раздражение. Второй сын, Франсуа-Виктор, тоже вскоре был освобожден по ходатайству перед президентом со стороны принца Наполеона (прозванного Плонплоном). «Ходатайству непрошеному», подчеркивала Адель, однако эта ветвь семейства Бонапарта питала неизменную привязанность к Гюго, и бывший король Жером, став председателем Сената, всегда приглашал Адель на свои приемы. «Не стоит сердиться на этого беднягу. Он нас любит. Он хотел бы при моем посредничестве помириться с тобой. Он счастлив, он желал бы, чтобы все жили в дружбе и тратили с ним его миллионы».

Госпожа Гюго сообщала мужу, что она не брошена друзьями на произвол судьбы. «Добрый, деликатный, чуткий» Вильмен пришел предложить услуги Академии и денежную помощь.

Адель — Виктору Гюго, 78 января 1852 года:

Вильмен к тому же сказал: «Гюго велик, отважен и предан своим идеям, я завидую ему и восхищаюсь им; но помните, я не раз говорил, взяв его под руку, что он заблуждается, веря в решающую роль народа. Впрочем, это благородное заблуждение». Я ответила, что будущее за народом, что не следует судить о народе по недавним событиям, — ведь тогда сказались растерянность, усталость и тяжелые воспоминания об июньских днях. Перед уходом Вильмен вдруг обратился ко мне с неожиданным предложением: «Я ваш давний друг и надеюсь, что мое предложение не обидит вас. Ваш муж был захвачен врасплох и уехал внезапно, не успев привести в порядок свои дела. Сыновья ваши заключены в тюрьму, что сопряжено для семьи с расходами. Мне не хотелось бы, чтобы такая женщина, как вы, живя в горестных заботах, испытывала бы вдобавок и нужду в деньгах. Я принес вам две тысячи пятьсот франков. Пожалуйста, возьмите их в долг — только в долг, мадам. Приняв их, вы мне окажете большую услугу: ведь в конечном счете эти деньги в ваших руках, в руках Гюго будут сохраннее, чем в моих».

Госпожа Гюго решительно отказалась. «У меня есть некоторая гордость, и, если ока задета, я бываю довольно резкой. Боюсь, что я ответила ему не очень деликатно». Ее часто навещали Беранже и Абель Гюго, которого его знаменитый брат после смерти Эжена совсем забыл, но Абель не проявил никакой обиды — «вел себя чудесно». Обе Адели жили в одной комнате. Жгли в камине кокс, а не дрова, «чтобы не выходить в расходах из рамок, которые ты нам установил… За столом у нас бывает только самое дешевое вино…». Но зато на улицах многие люди, прежде совсем и незнакомые, почтительно кланялись госпоже Гюго. Это было для нее наградой.

В Брюсселе Гюго трудился с великим усердием, и работа спорилась у него, как это бывает у страстных натур в дни вдохновения. В апреле распространились слухи, что Гюго дано разрешение вернуться на родину. Он опубликовал следующее заявление: «Виктор Гюго некогда добился разрешения на въезд во Францию господина Бонапарта. А для себя Гюго не намерен ныне просить разрешения у Бонапарта». Он отказался от мысли завершить в мае работу над «Историей 2 декабря». Недоставало многих материалов. Он мог бы издать эту книгу не полностью, но ни один издатель не осмелился бы купить у него рукопись: бельгийские власти не позволили бы ее опубликовать, боясь возмездия могущественного соседа. Он решил написать и мгновенно издать короткий памфлет: «Наполеон Малый». То была потрясающая импровизация, обвинительная речь в духе классической римской традиции: плавность Цицерона, выразительность Тацита, сатира Ювенала. Это проза поэта, ритмическая и прерывистая, проникнут тая сдержанной яростью, что составляет красоту поэзии. Стиль книги напоминал то гневные обличения пророка, то беспощадную иронию Свифта.

«Прежде всего, господин Бонапарт, вам следовало бы хоть немного познакомиться с тем, что такое человеческая совесть. Есть на свете две вещи, которые называются Добро и Зло. Для вас это новость? Придется вам объяснить: лгать — нехорошо, предавать — дурно, убивать — совсем скверно. Хоть оно и полезно, но это запрещено. Да, сударь, запрещено. Кто противостоит этому? Кто не разрешает? Кто запрещает? Господин Бонапарт, можно быть хозяином, получить восемь миллионов голосов за свои преступления и двенадцать миллионов франков на карманные расходы; завести Сенат и посадить туда Сибура, можно иметь армию, пушки, крепости, Тролонов, которые будут ползать перед вами на брюхе, и Барошей, которые будут ходить на четвереньках; можно быть деспотом, можно быть всемогущим, — и вот некто, невидимый в темноте, прохожий, незнакомец встанет перед вами и скажет: „Этого ты не сделаешь“»[142].

Для того чтобы беспрерывно работать в течение дня, Гюго отказался от «обедов и семейных торжеств», являвшихся утешением для изгнанников. Изгнанник по воле судьбы и по врожденной склонности, он чувствовал себя почти счастливым. «Никогда у меня не было так легко на сердце, никогда я не был так доволен». Он знал, что несчастье, которое он переживал, возвышает его в глазах французов. Жюль Жанен ему писал: «Вы наш вождь и наш Бог… В вас воплощены Возрождение и Жизнь. Стоило вам только немного удалиться, испытать несчастье, как все увидели ваше величие. Всего лишь три дня назад, когда Сен-Марк Жирарден со своей кафедры в Сорбонне просто упомянул ваше имя, приводя примеры риторики, сразу же раздались дружные рукоплескания в честь этого прославленного, этого великого имени». Одному из корреспондентов Гюго сказал: «Не я подвергаюсь преследованиям преследуют свободу, не я в изгнании — в изгнании Франция». Он встречался с некоторыми изгнанниками: Шельшером; полковником Шаррасом, крупным военным ученым, благородным человеком; с Жирарденом. С издателем Этцелем, изгнанником, воинствующим республиканцем, верным другом и хорошим писателем, он составил проект: «Воздвигнуть литературную крепость, из которой писатели и издатели откроют огонь по Бонапарту». Жюль Этцель, издатель сочинений Бальзака и Жорж Санд, казался подходящей фигурой для того, чтобы осуществить техническое руководство этим предприятием. Возможно ли подобное начинание в Бельгии? Это было небезопасно. Императорская полиция оказывала давление на бельгийскую магистратуру. «Если не в Брюсселе, то на острове Джерси», — говорил Гюго.

А бедная Жюльетта встречалась со своим Виктором еще реже, чем в Париже. Она посылала Сюзанну на Гран-Пляс отнести Гюго «что-нибудь вкусненькое», продолжала писать свои «заметки», отмечала знаменательные для нее годовщины и все же думала: «Зачем придерживаться традиций и отмечать день первой любовной встречи, когда у него любви ко мне уже нет, а есть только долг, чувство жалости, человеческого уважения?» Не лучше ли отказаться «от всех этих ребячеств, которые так не подходят к моим седым волосам?.. Есть цвета, оттенки и наряды, которые не подходят пожилым женщинам». Жюльетта постарела до времени — в сорок шесть лет раздалась, отяжелела. Сознавая этот упадок, она делала трогательные усилия отречься от прежней своей роли, принося ее в жертву приличиям, обязательным для изгнанника. Гюго довольно сурово запретил ей приходить к нему, меж тем как он принимал у себя всяких любопытствующих, равнодушных и праздных людей. «Ты даже не замечаешь, сколько жестокости и несправедливости в твоем пренебрежении ко мне. Тебе твое самолюбие важнее моего страдающего сердца». Гюго совсем отдалился от нее в Брюсселе и проявлял там в течение двух месяцев необыкновенную воздержанность, которая, впрочем, «была ему свойственна уже давно, уже целых восемь лет», жаловалась Жюльетта. Относился ли он так к другим женщинам? У нее были все основания сомневаться в этом. «Наберитесь смелости, — сказала она ему, — и признайтесь раз и навсегда в своем физическом и моральном непостоянстве… Я помню время, когда ты любил только меня, но помню также день, когда ты под предлогом недомогания впервые оставил меня одну, но все объяснилось просто: ты увлекся другой…» Ожидая его, служанка-любовница переписывала «Наполеона Малого», штопала носки своего «дорогого» и смотрела, как в небе проплывают облака.

Все же Гюго смилостивился над ней: когда Леони д’Онэ в январе 1852 года вздумала приехать к нему в Брюссель, он сразу же забил тревогу, обратившись за содействием к жене, своей союзнице:

Виктор — Адели Гюго:

«Она намерена выехать 24-го. Пойди к ней тотчас же и постарайся ее образумить. Необдуманный поступок в такой момент может привести к серьезным неприятностям. Теперь все смотрят на меня. Моя жизнь, полная трудов и лишений, проходит у всех на виду. Я пользуюсь всеобщим уважением, которое проявляется даже на улицах… Ничего не нужно изменять в данных условиях… Скажи ей все это. Обращайся с ней ласково, касайся с осторожностью всего, что наболело в ней. Она легкомысленна… Не показывай ей это письмо. Сожги его сразу же. Скажи, что я напишу ей по тому адресу, который она мне дала. Удержи ее от безрассудства…»

Адель, возгордившаяся тем, что ее роль внезапно возросла, сразу же ответила мужу:

Адель — Виктору Гюго:

«Будь совершенно спокоен. Я только что пришла от госпожи д’Онэ. Ручаюсь, что она не поедет. Я написала Уссэ, попросила его назначить мне время для делового разговора о „Путешествии“ Готье[143]. Уссэ и еще два сотрудника являются главными лицами в „Ревю“. Я вызову у госпожи д’Онэ интерес к искусству. Это увлекательное и благородное занятие, надеюсь, целиком захватит ее. Ты со своей стороны должен подбадривать ее в письмах, которые доставят удовлетворение если не ее сердцу, то ее гордости. Пусть она будет сестрой души твоей. Я знаю, у тебя очень мало свободного времени, но все же пиши ей изредка, хоть по нескольку строк — может быть, это ее успокоит. Дорогой мой друг, я слежу за ней. Работай спокойно и не волнуйся…»

Завоевать сердце молодой женщины не представляет особой трудности. Труднее бывает убедить, что можно обойтись без нее. Леони упорствовала.

Виктор Гюго — жене, 24 января 1852 года:

«Сегодня утром я опять получил письмо от госпожи д’О. Она решительно заявляет, что приедет сюда, хотя бы на несколько дней, грозится, что сделает это, ничего не сказав тебе. Нет, нет, мой друг, тебе необходимо с ней повидаться и отговорить ее от этой поездки. Безрассудства никогда ничего хорошего не приносят. Зная ее опрометчивость, я и не хочу ей писать. Я, кажется, сделал все, что она хотела, чтобы ее успокоить, использовал все средства. Но она теперь желает еще получать от меня письма, адресованные лично ей. При ее повадках в этом немалая опасность (она ведь все рассказывает всем и каждому). В Париже говорят обо всем решительно, но в Брюсселе, где я живу на глазах у людей, не принято разглашать то, о чем без стеснения болтают в Париже… Повидай госпожу д’О., последи за ней. Она собирается приехать, невзирая даже на то, что здесь находится Шарль! Внуши ей, что это немыслимо. Ведь я тогда вынужден буду немедленно покинуть Брюссель… Воспрепятствуй ее поездке, право, это было бы сущее безумие…»

Наконец госпожа Гюго уверила мужа, что опасность миновала, и он похвалил свою посредницу: «Прежде всего хочу сказать, что ты благородная и восхитительная женщина. У меня слезы навертываются на глаза, когда я читаю твои письма, — они проникнуты достоинством, волей, мужеством, рассудительностью, спокойствием, нежностью… Ты прекрасно разбираешься в политике, ты правильно воспринимаешь события и умно рассуждаешь о них. А когда заговоришь о делах или о семье, во всем чувствуется высокая и добрая душа…» Опала, постигшая мужа, иногда бывает удачей для жены. В несчастье открылась истинная натура Адели Гюго. С января по апрель 1852 года в жизни ее супруга перемен не было. Работа, непрестанный труд. Обеды за табльдотом гостиницы в обществе Александра Дюма, Ноэля Парфе, Шарля Гюго, иногда и Эдгара Кине. Беспокоил их всех Жирарден, изгнанник с шаткими взглядами. На него нападали иногда бонапартистские настроения, и он иронически говорил Виктору Гюго: «Моя жена такая же красная, как и вы, и тоже заявляет: „Он бандит…“» Короче говоря, Жирарден уже готов был еще раз вывернуться наизнанку и приспособиться к новому режиму. Приспособленчество бывает у некоторых призванием.

Врач герцогини Орлеанской, Ноэль Гэно де Мюсси, приехав в Брюссель, сообщил Гюго, что принцесса с грустью вспоминает о нем. «Как? Неужели он не будет нашим другом?» Гюго ответил, что он питает к герцогине Орлеанской «глубокое чувство симпатии и уважения», но добавил, что он «навсегда принадлежит Республике, что между ним и семьей герцогов Орлеанских нет и не может быть в будущем общих интересов». Об общих интересах в прошлом ни слова.

Стало очевидным, что если «Наполеон Малый» будет напечатан, то возникнет прямая опасность для семьи Гюго, а также для его имущества, находящегося во Франции. Правительство издало закон против «злоупотреблений прессы», по которому виновные в них французы, даже живущие за границей, подвергались штрафу и конфискации имущества. И вот у Гюго возникло решение перевезти всю свою семью в Брюссель, если будет получено на то разрешение бельгийского правительства, либо же на остров Джерси, если в Бельгии, как ему сообщил Брукер, будет издан закон, запрещающий оскорбительные выпады против главы дружественного государства, что, несомненно, грозило высылкой Виктора Гюго из страны.

Вначале он решил переправить из Парижа на Джерси всю свою мебель. Ему дороги были вещи, с любовью приобретавшиеся им у антиквара: венецианское стекло, медные кувшины, фаянсовые блюда. Адель нашла эту затею бессмысленной. Зачем надолго устраиваться в чужом краю? «Надо быть всегда готовым сняться с места. Ведь уже два раза события изгоняли нас из дому. Это может случиться и в третий раз… Если перевозить мебель на Джерси, придется израсходовать много денег на упаковку и на отправку вещей. Вспомни, что для переезда на другую квартиру нам потребовалось восемнадцать фургонов, а с тех пор имущества у нас, пожалуй, стало больше…». Адель советовала передать кому-нибудь квартиру по улице Тур-д’Овернь и продать с торгов «роскошную готическую мебель», весь старый хлам (приводивший ее в ужас) и всю библиотеку, в том числе первое издание Ронсара, — в этой поспешной распродаже всех вещей Адель не пощадила и подарка Сент-Бева, с которым были связаны у нее воспоминания о годах несчастья.

Госпоже Гюго, временному главе семейства, было поручено подготовить распродажу, составить каталог вещей, опубликовать объявления в газетах, тщательно просмотреть все находившиеся на чердаке шкафы и столы, так как ящики в них тоже были заполнены «интимными письмами». Исполнив эти обязанности, завершив распродажу, получив деньги, она должна была вместе с Тото и Деде (Шарль уже жил вместе с отцом) укрыться в надежном месте, прежде чем заговорщик успеет метнуть бомбу. Гюго с нетерпением ждал этой блаженной минуты. Он знал, что памфлет «Наполеон Малый» ему очень удался. В Брюсселе изгнанники, такие, как генерал Ламорисьер, каждый день приходили к нему послушать несколько страниц, насладиться силой карающего слова. «Излившаяся в нем ненависть дарила им невыразимую отраду…»

Распродажа с аукциона всего имущества могла бы вызвать у его хозяев глубокое огорчение, но для Гюго публично приносимая жертва освящала этот торг. Адель же радовала мысль, что она может отплатить мужу, упрекая его в том, что он собрал какие-то щербатые, совсем неценные блюда, фарфоровые вазы с изъянами. «Ты ничего не понимал, когда разыскивал все эти вещи, покупал потертые ткани, надбитый, треснувший фаянс… Покупать всякое старье — ведь это бросать деньги на ветер». Она торжествовала, доказывая, что любовь к старине дорого обошлась. Нужно сказать, что она ненавидела все эти «случайные вещи», купленные при участии Жюльетты в антикварной лавке на улице Лап. Распродажа дала всего лишь пятнадцать тысяч франков. Друзья, однако, дорого платили за вещи, находившиеся на рабочем столе поэта. Словарь Академии был продан за двадцать шесть франков, печатка Виктора Гюго пошла за сто один франк, разрезной нож — за двадцать четыре франка. Первое издание Ронсара было записано в каталоге под номером двадцать шесть. Оно досталось за сто двадцать франков госпоже Блэзо, владелице книжной лавки с улицы Грамон; она перепродала его за сто пятьдесят франков Шарлю Жиро, министру народного просвещения.

Жюль Жанен напечатал об этом аукционе в «Журналь де Деба» смелый фельетон.

«Зачем, — писал он, — были необходимы поэту, влюбленному с художественную форму и колорит, все эти богатства? Зачем? Лишь для того, чтобы они попали в список продаваемых вещей, и для того, чтобы цены их громко выкрикивал пристав на аукционе? Милые сердцу украшения дома, предметы убранства комнат… Кончено! Уже расклеены на стенах объявления о распродаже, распространен среди любителей каталог. Всякому встречному и поперечному открыт теперь этот музей, покупай в нем что хочешь. Стоило ли, друг, любить красивые старинные вещи, стоило ли восхищаться ими? Смотрите, с вами обращаются, как с расточителем, как с умершим человеком, у которого не осталось детей».

Газета «Ла Пресс» и Теофиль Готье тоже откликнулись сочувственно. Гюго поблагодарил Готье: «Дорогой поэт, несчастье, которое вы своей статьей обессмертили, не является несчастьем».

В тот день, когда произошла распродажа (среда, 9 июня 1852 г.), мужественный Жюль Жанен уже в ночной час вторично пришел на улицу Тур-д’Овернь.

Жюль Жанен — Виктору Гюго:

«Вокруг вашего дома царила тишина. Звезда, наша любимая звезда, как будто для вас лила свой голубой свет в маленький садик, куда вы, бывало, выходили по вечерам… Одно окно было открыто, в нем виднелся неподвижный силуэт — какая-то женщина в белом спокойно и внимательно смотрела в молчании на город, который ей нужно будет завтра покинуть! Вероятно, там задумалась ваша дочь. У другого, закрытого окна тихо разговаривали друг с другом ваша жена и ваш сын, — разговаривали спокойно и печально; слов не было слышно, но легко было понять, о чем они говорят. Они прощались с родным своим гнездом, с милым приютом, озаренным отцовской славой… О, кто бы мог подумать в великие дни великих битв, когда Адель Гюго приветствовали, словно королеву, и когда ее муж торжествовал и царствовал, — кто бы мог подумать, что мы расстанемся с нею и что она отправится в изгнание?..»

Итак, решение было принято. 25 июля Гюго в письме торопил жену, просил ее направиться прямо в Сент-Хелиер (главный город острова Джерси). Он сам, до опубликования закона Федера, по которому его должны были выслать из страны, не желая возлагать на Бельгию опасное бремя «Наполеона Малого», отплыл на пароходе вместе с Шарлем 1 августа, после того, как под его председательством состоялся банкет изгнанников. Жанен приехал в Брюссель, чтобы попрощаться с ним. «На площади… из расположенной здесь мрачной лавки открывалась узкая дверь на лестницу, ведущую в каморку, где ютился этот пэр Франции, этот трибун, этот кавалер ордена Золотого Руна, потому что он действительно прирожденный рыцарь Золотого Руна и гранд Испании, творец „Эрнани“ и „Рюи Блаза“. Дверь была не заперта, люди входили к изгнаннику, как когда-то — к поэту. Он спал, распростершись на ковре. Спал так крепко, что не слышал моих шагов, и я мог беспрепятственно любоваться им, его могучим телосложением, могучей грудью, где жизнь и дыхание занимали обширное место, его открытым лбом, его руками, достойными держать волшебную палочку; одним словом, я увидел его всего, этого доблестного полководца великих дней… Он спал спокойно, как ребенок, — таким ровным и тихим было его дыхание».

То был сон человека со спокойной совестью.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.