2. «Марин-террас»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. «Марин-террас»

Джерси на робких волнах дремлет,

Накрывшись голубым плащом,

И вид Сицилии приемлет

В лазурном рубище своем.

Виктор Гюго

Август 1852 года. Жарким летом три путешественника — госпожа Гюго, ее верный рыцарь Огюст Вакери и дочь Адель — высадились на острове Джерси. Они проехали через Саутгемптон, где с отвращением впервые попробовали ростбиф. Им показалось, что выжженные солнцем окрестности Сент-Хелиера страшно похожи на остров Святой Елены. Через два дня к ним в гостиницу «Золотое яблоко» приехали Виктор Гюго и Шарль. Находившиеся в городе многочисленные изгнанники, менее значительные, нежели брюссельские, отправились в порт встречать поэта и, смешавшись с толпой местных жителей, горячо приветствовали его. Госпожа Гюго нашла, что ее муж и сын заметно пополнели. Одетый с нарочитой небрежностью, Виктор Гюго был неузнаваем. Светский человек, красиво причесанный и изящный, превратился в грубого рабочего. В его горящем пристальном взгляде, в измученном, постаревшем лице было что-то странное, минутами он казался каким-то одержимым. Но вскоре к нему вернулись и прежняя веселость, и здравый смысл.

Остров, когда изгнанники его узнали, понравился им.

Виктор Гюго — полковнику Шаррасу, в Брюссель:

«Если на свете существуют очаровательные места изгнания, то Джерси надо отнести к их числу. Тут все дико и приветливо, кругом море, суши всего восемь квадратных миль, и на ней буйно разрослась зелень. Я поселился здесь в белой хижине на берегу моря. Из своего окна я вижу Францию. В той стороне восходит солнце. Доброе предзнаменование! Говорят, моя книжечка просачивается во Францию и капля за каплей бьет по Бонапарту. Быть может, в конце концов она пробьет в нем дыру… С тех пор как я сюда приехал, мне оказали честь, утроив в Сен-Мало количество таможенников, жандармов и шпиков. Этот болван велел выстроить целый лес штыков, чтобы помешать высадиться на берег одной книге…»

Остров представлял собою ярко-зеленый сад со множеством опрятных домиков, а внизу раскинулось море. Вскоре в семействе Гюго возникли разногласия — спорили о том, где поселиться. Виктору Гюго хотелось жить на берегу моря, а дочери — остаться в Сент-Хелиере. Шарля привлекала возвышенность, дикий, суровый пейзаж. Верх одержало желание pater families[144], и был снят уединенный дом на берегу моря «Марин-Террас». Это был, как рассказывал Гюго впоследствии, «белый тяжелый куб, напоминавший гробницу», а на самом деле прелестный дом, вернее, вилла, с террасой, садом и огородом. Ничего мрачного в нем не было. Жюльетта Друэ, приехавшая на другом пакетботе (ради приличия и по требованию госпожи Гюго), сначала жила в гостинице, а затем поселилась в небольшом коттедже, который носил пышное название «Нельсон-холл».

Жюльетта — Виктору Гюго, 10 августа 1852 года:

«Посмотрим, лучше ли вас будет вдохновлять океан, чем Гран-Пляс в Брюсселе, и чаще ли вы станете оказывать честь своими посещениями моему „коттеджу“, нежели квартире на улице Сен-Юбер».

Виктор Гюго — полковнику Шаррасу, «Марин-Террас», 24 января 1853 года:

«Нет ничего более приятного, нежели ваш внушительный и властный призыв: „Мужайтесь!“ — в разгар моей битвы. Мне вспомнилось доброе время, когда вы сидели позади меня в зале Законодательного собрания… Я часто вспоминаю отрадные часы, проведенные в Брюсселе, отрадные даже в изгнании, потому что его скрашивала дружба; наши вечера, наши мечты, наши беседы, — это все еще была Франция. Увы, здесь этого нет. Я живу в деревне, отрезанный от города дождем и туманом, живу лицом к лицу с грохочущим морем и светлой улыбкой бога. Впрочем, этого достаточно».

Существование всего этого маленького мирка зависело от одного пера и одного мозга. Нужно было издавать, но что? У Гюго был подготовлен сборник «Созерцания» — стихи любви и скорби. Жюльетта и Леопольдина… Но разве возможно в момент острых политических волнений предлагать публике лирические стихи? Этцель не советовал делать этого, да и сам автор не помышлял о том. Нельзя же было в дни гнева отказываться от того настроения, которым был проникнут «Наполеон Малый»! Во Францию книга ввозилась в виде тетрадок, напечатанных на тонкой бумаге и спрятанных в чемоданах с двойным дном, а иногда даже в полых бюстах Наполеона III. Она вызывала восторг. В Турине ее читал вслух Александр Дюма: «Все были увлечены, все восхищались…» На английском языке «Napoleon the Little» вышел в свет тиражом в семьдесят тысяч экземпляров; она была издана и на испанском языке — «Napoleon el Pequeno». Напечатанный во всем мире миллионным тиражом, памфлет Гюго символизировал собой победу разума над насилием. Если люди боятся вступать в борьбу, им все же легче становится от того, что нашлись смельчаки, выразившие ненависть к насильникам. Стало быть, нужно говорить о том же, но в стихах. «Негодяй поджарен с одной стороны, я его переверну на сковороде». И вот неистовый поэт бродит вдоль берега, подле утеса Розель, поднимается на дюны, там его можно было увидеть днем и ночью. Всю осень в нем кипело негодование, порождавшее замечательные стихи. То было время, когда он создал не только «Тулон», «Nox»[145], «Искупление», но и такие стихи, как «Совесть», «Первая встреча Христа с гробницей». С ноября 1852 года вместе с теми стихами, которые он написал в Париже «против богатых людей», у него уже собралось тысяча шестьсот стихотворных строк. Он же хотел иметь три тысячи строк. Стихия сарказма и проклятий. Всякий изгнанник, лишенный возможности действовать, теряет чувство меры, что часто делает его плохим политиком, но иногда — великим поэтом. Свидетельство тому — Данте. И так же как Данте, Гюго излил свой гнев, выразив его в художественной форме.

Какое название дать сборнику поэм, осуждавших государственное преступление? Он колебался. «Песнь мщения», «Мстительницы», «Мстительные рифмы», и наконец, решился назвать: «Возмездие». «Я напрягаю паруса, чтобы скорее завершить книгу. Нужно торопиться, ибо Бонапарт, мне кажется, уже протух. Недолго ему царствовать. Империя возвела его на пьедестал, женитьба на Монтихо его прикончит… Стало быть, мы должны спешить…» Иллюзии изгнанника — то обманчивые, то верные догадки. Весной 1853 года он написал стихи «Сила вещей», «Императорская мантия». Потом, собрав все эти произведения, начал располагать их в стройном порядке, по плану, возникшему лишь к концу работы. Книга отличалась поразительным разнообразием интонаций; она была Проникнута единым мощным чувством негодования. В связи с этим можно вспомнить «Трагические поэмы» д’Обинье, «Мениппову сатиру», гневные стихи Тацита и в особенности Ювенала, но Гюго превзошел их благодаря силе обличения, ритмическим новшествам, поэтичности языка, глубине иронии, эпическому размаху. Его сатира подрывает и разрушает устои власти, эпопея уносит всю эту рухлядь. Книга «Возмездие» обращала взгляд к прошлой славе, обличала позорную современность, воспевала светлую надежду. Этцель сожалел, что книга полна неистовства. Гюго объяснял: «Не булавочными уколами надо воздействовать на умы людей. Быть может, я приведу в ужас буржуа; какое мне до этого дело, если я смогу пробудить народ… Данте, Тацит, Иеремия, Давид, Исайя, разве они не были неистовыми?.. Когда мы будем победителями, мы станем более сдержанными…»

Темы стихов были не так уж разнообразны. Тут мы найдем противопоставление дяди и племянника, героя и бандита; подлость тех, кто воспользовался милостями режима; клятвопреступление; ужасы преследований; убийства женщин и детей; предсказание возмездия, — поэт, отправляющий на каторгу императора и его клику. Короче говоря, мечта о мести. Призывая проклятия на Маньяна, Морим, Мопа, он делал это в превосходных стихах и, с поразительным искусством рифмуя их имена, навечно заключил их в плен звучания, покарал каторгою ритма, что еще усиливало воздействие памфлета на читателя.

«Только Гюго мог достигнуть такого буйного могущества слова». Он мог передать все — плач о ребенке, убитом в ночь на 4 декабря; ненависть и презрение в песенках на популярные мотивы («Коронование» на мотив песни «Мальбрук в поход собрался»; «Дрожит Париж несчастный»), погребальный звон («Сегодня с Нотр-Дам звон льется похоронный, но завтра загремит набат»). Тут были и резкая сатира («Охранитель о возмутителе»), и воспоминания о героическом времени («Орлы ваграмские! Вольтера край родной! Свобода, право, честь присяги боевой»), стихи о военных походах, завершающиеся мрачным финалом («Искупление»), и звонкий призыв к пчелам в стихах «Императорская мантия»:

Вы, для кого в труде отрада,

Кого благоуханье сада

И воздух горных рек влечет,

Кто бурь декабрьских избегает

И сок цветочный собирает,

Чтоб людям дать душистый мед,

Вы вспоены росой прозрачной,

И вам, как юной новобрачной,

Все лилии приносят дань,

Подруги солнечного лета,

Златые пчелы, дети света

Той мантии покиньте ткань!

Потом в обманщика, злодея

Вцепитесь, гневом пламенея,

Чтоб свет померк в его глазах!

Его гоните неотступно,

И пусть от пчел бежит, преступный,

Когда людьми владеет страх![146]

Находясь в изгнании, необходимо быть стойким:

Изгнание свое я с мужеством приемлю,

Хоть не видать ему ни края, ни конца.

И если силы зла всю завоюют землю

И закрадется страх в бесстрашные сердца,

Я буду и тогда Республики солдатом!

Меж тысячи бойцов — я непоколебим;

В десятке смельчаков я стану в строй десятым;

Останется один — клянусь, я буду им![147]

Такова была книга, изданная в зиму 1852/53 года, каждая страница ее рукописи была написана отличным почерком. Для Виктора Гюго, который, опираясь на скалу, взывал к океану, к бездне, к пропасти, для Виктора Гюго, который работал, как никогда в своей жизни, облекая свою ненависть в поэтическую форму, — время мчалось быстро. Для других изгнание не было столь вдохновляющим. Госпожа Гюго, которая рассталась со своим парижским царством и без особой радости занималась домашним хозяйством, решила писать книгу «Виктор Гюго по рассказам свидетеля его жизни». С того времени, когда Адель писала письма к жениху, она, общаясь со многими писателями, достигла некоторого успеха в литературе, и к тому же человек, о котором она писала, вполне мог ей помочь. Она имела в своем распоряжении рукопись с воспоминаниями отца и неизданные мемуары генерала Гюго. Некоторые страницы ее книги были переписаны оттуда слово в слово, другие же несколько приукрашены. Особенно трудно далось ей начало. «Я пишу о своем муже крайне медленно. Ведь я не писательница. Делать записи — это еще ничего, но когда нужно, как говорится, их обработать, мне приходится помучиться».

Прежде чем покинуть Париж, она написала письмо Леони д’Онэ: «Итак, будьте мужественны, работайте! Достоинство, сила, я бы даже сказала, счастье — в труде…» Она продолжала и на Джерси оказывать внимание своей подруге и сообщала ей новости о «нашем дорогом изгнаннике».

Шарль Гюго и Огюст Вакери, оба речистые и громогласные, блистали перед французами, проживавшими на Джерси, и оба страстно увлекались фотографией. Их дагерротипы запечатлели облик Гюго, каким он был тогда, — вид суровый, лицо напряженное, немного одутловатое. «Наружность внушительная и мрачная, — говорит Клодель. — Но за этим внешним обликом чувствуется великая и страдающая душа, и я понял, сразу понял, то что мне родственно в нем, несмотря на грозный и сумрачный его вид…» Деде, хмурая и какая-то растерянная девушка с опущенными глазами, тоже таила в душе страдания. Она занималась музыкой, мечтала о невозможной любви и с трудом переносила затворническую жизнь.

Франсуа-Виктор остался в Париже — его удерживало там страстное увлечение Анаис Льевен, хорошенькой актрисой из театра «Варьете». В этом романе разоряться пришлось не любовнику, а любовнице, так как у него денег не было. Родители его тревожились. Жанен писал им, что Франсуа-Виктор компрометирует великое имя. Дюма-сын распекал молодого человека: «Влюбленная куртизанка, где это видано? Только в романтических драмах!» Недурное замечание в устах автора «Дамы с камелиями». Госпожа Гюго помчалась в Париж, чтобы вырвать сына из объятий блудной девы. Ее приезд был праздником для друзей. Но Жанен писал Шарлю Лакретелю: «Мне показалось, что госпожа Гюго чересчур мужественна, чересчур спокойна, в ее веселости чувствовалась некоторая бравада…» Прекрасная Анаис преследовала своего любовника и на Джерси; Виктору Гюго пришлось вступить с ней в переговоры и откупиться от нее, для того чтобы она уехала. К счастью, он умел говорить с женщинами. Он изобразил жизнь изгнанников в самых мрачных красках и так напугал красавицу, что она отбыла в Варшаву. Франсуа-Виктор поплакал о ней, потом утешился и принялся, как все обитатели «Марин-Террас», писать. Темой он избрал «Историю острова Джерси». Этот дом был настоящей фабрикой по изготовлению книг.

Что касается бедняжки Жюльетты, то от соседства «святого семейства» она стала еще несчастнее. Она видела из окна своего поэта, но он запретил ей заговаривать с ним, когда он идет с женой. Да она и не посмела бы рта раскрыть, ее удерживал «непобедимый стыд». Но как она страдала, когда госпожа Гюго шла на прогулку под руку с мужем, и какой роскошью казалось ей тогда красивое шелковое платье Адели по сравнению с «нищенскими отрепьями» самой Жюльетты. Она страдала. Остров Джерси нравился бретонке, вновь перед ее глазами было море, как в детстве, только ей хотелось не быть всегда одной, не искать утешения лишь в писулечках. «Вместо того чтобы позировать без конца для дагерротипов, вы бы лучше повели меня куда-нибудь прогуляться, ведь вы могли бы это сделать…» — писала она Виктору Гюго. Она ревновала поэта к изгнанникам, которым он отдавал много времени: «Ну, что это выдумали ваши ужасные демагоги устроить собрание в такую прекрасную погоду?..» Зачем сидеть взаперти в душной комнате, когда солнце перемигивается с весной? Да еще с кем сидеть — с существами «бородатыми, крючковатыми, волосатыми, лохматыми, горбатыми и туповатыми»? Но Гюго считал своим долгом бережно обращаться с изгнанниками: ведь они были его братья, а иные — его учителя, жилось им тяжело, да еще между ними не было согласия, — одни стали изгнанниками в 1848 году, а другие — в 1852 году; они презирали друг друга, и среди них был грозный Пьер Леру, нераскаявшийся крикун и пророк, мнимый гений, который долго отравлял жизнь Жорж Санд; Гюго называл его «филусоф»[148], а Сент-Бев говорил о нем: «Я познакомился с Леру, когда он был человеком выдающимся, но с тех пор он очень испортился. Я потерял его из виду, вернее, мы порвали отношения. Он стал Богом, а я — библиотекарем. Наши пути разошлись…»

Гюго всячески старался поддерживать единство между изгнанниками. Он произносил речи на похоронах, оказывал помощь нуждавшимся, организовал кассу взаимной помощи. Второго декабря 1852 года французское правительство разрешило возвратиться на родину тем, кто «ничего не предпринимал против избранника страны», и обещало не подвергать их репрессиям. Кое-кто не выдержал, вернулся. «Они уезжают, — говорил Гюго, — уезжают, подписав заявление, что их совратили с пути истинного коварными советами. Я их прощаю и жалею их». Жорж Санд уговаривала своего друга, издателя Этцеля, вернуться: «Со стороны тех, кто считает унизительным для себя малейшие хлопоты о возвращении, будет большой заслугой проглотить эту обиду из любви к семье или во имя личного своего долга…» Но все семейство Гюго осталось непоколебимым. Шарль Гюго тайком ездил в Кан купить материалы для фотографирования, а к нему там тотчас явился полицейский комиссар и перерыл весь его багаж. Даже на Джерси и даже среди изгнанников были агенты «господина Бонапарта». Шпионы кишат при всяком расколе.

Шли месяцы, поэт писал стихи для «Нового Возмездия», члены его семьи музицировали, писали, томились тоской. Во Франции новый режим начинался в атмосфере роскоши и веселья. Гюго по-прежнему не сомневался в исходе:

Вот консул мраморный. Его зовут Помпеи.

С мечом, высок и прям, колосс надменный сей.

В Сенате римском ждет, у сумрачных колонн.

И мнится: в думу он глубоко погружен

Чего он ждет? О Брут! Не гаснет вольный пыл!

Пусть Цезарь уж давно Помпея победил;

Приветствовал народ триумфом полководца;

Но в вечности Помпеи соперника дождется;

И в мрачном Форуме, пред роковым концом,

Назначил истукан свиданье с мертвецом[149].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.