Я начал свой путь в Сталинграде
Я начал свой путь в Сталинграде
Весной сорок пятого в нашем пехотном батальоне насчитывалось два или три человека, кто воевал с сорок второго года.
Лапшин Ф. И.
Федор Иванович Лапшин начал войну в Сталинграде и закончил ее в звании старшины под немецким городом Губен. Он и в нашей охотничьей бригаде считался вроде старшины.
Он часто рассказывал у костра о своем долгом пути через войну. Выезжая на гусиную охоту на огромное соленое озеро Арал-Сор, мы всегда проезжали железнодорожный переезд, где стоял каменный обелиск, а рядом скульптура сталевара. 7 октября 1942 года немцы разбомбили эшелон, в котором эвакуировали рабочих сталинградских заводов и их семьи. В тот день погибли сотни людей.
— А я ведь по этой железной дороге в Сталинград на фронт ехал, — говорил Федор Иванович. — Наш состав через несколько дней после этой бомбежки здесь проходил. Разбитые вагоны еще горелым пахли…
Я родился 12 июля 1924 года в небольшом селе Ниязовка в Палласовском районе, которое в сороковых годах поглотил знаменитый военный полигон Капустин Яр. Мама, отец — колхозники. Двое маленьких сестер умерли вскоре после рождения. Остались и выросли нас трое — два брата и сестра. Начавшаяся война играла с нашей семьей, как в кошки-мышки. Отца и старшего брата забрали в первые недели. И как в воду канули. О старшем брате, Василии, я больше ничего не слыхал. Пропал бесследно. На отца осенью пришла похоронка, а спустя месяцев пять письмо о том, что он жив, был в окружении, а сейчас служит в обозе.
Помню, с матерью чуть дурно не сделалось. Потеря старшего сына и мужа чуть не доконали ее, ходила как не своя. А тут неожиданно письмо от отца. Она целый день плакала, а письмо мы зачитали до дыр. Мама решила, что мой старший брат тоже жив. Помню, ходила к гадалке, отнесла ей серебряное кольцо и два десятка яиц. Гадалка наплела непонятное, вроде Василий жив и где-то мается, а вокруг лес.
Описывать долго нашу жизнь в начале войны не буду. Работали без выходных. С едой тогда, в начале войны, полегче было, но не хватало то одного, то другого. Экономили хлеб, не было сахара. Но мы считали, что это ерунда — лишь бы все живы были. Чуть не каждый месяц приходили активисты, работники сельсовета, подписывать на государственные займы. Мать ругалась (откуда деньги?), а тех подгоняло районное начальство. Мать находила где-то припрятанные червонцы и получала взамен солидные хрустящие бумаги с рисунками Кремля и красивыми цифрами с завитушками. Говорили, что по ним можно выиграть тысяч пять — во, деньжищи!
Но мать ни в какие выигрыши не верила. Когда однажды она особенно сильно расшумелась, что, мол, последнюю шкуру снимают, одна из подписчиц тихо и убедительно сказала матери:
— Не надо, тетя Маша. Мы и так вас жалеем. Другие больше отдают. Услышит кто, затаскают.
После этого мать притихла. Нас выручал дед, который, работая в колхозе, по вечерам сапожничал. Чинил всякую рвань, за которую нам несли овощи, молоко, изредка муку и сало. Однажды сосед принес половинку свиной головы и пару копыт. На Рождество мы досыта наелись наваристого борща и холодца.
Но самое главное — от отца приходили письма. Отвоевав на Гражданской, он знал цену этим весточкам. Утешал мать, говорил, что Василий вернется, а сам он при обозе как-нибудь вытянет. Многие строчки были замазаны цензурой, но мы все же поняли, что отец где-то под Москвой.
Помню, я любил вести разговоры с дедом. Неизвестно откуда, но уже с лета сорок первого пошли слухи, что наши войска, отступая, заманивают немцев в ловушку. Как Кутузов в 1812 году. Поделился мыслями с дедом. Тот поддержал меня:
— А как же! До Урала заманят, а там лес да камень. Расшибут супостата, только пятками засверкает.
Подсчитав расстояние до Челябинска и Свердловска, я пришел к выводу, что до Урала немцам добираться, учитывая сопротивление Красной Армии, не меньше двух лет. Да пока назад гнать будут… Неужели война пять лет продлится?
Дед на это сказал:
— Не болтай лишнего, Федор. Не маленький уже. Просрали мы немца. Все бумаги писали да договоры стряпали, а Гитлер под дых шарахнул. Вот и льется кровь.
— Ну мы же его победим?
— Конечно! Если воевать научимся.
В Гражданскую войну дед воевал немного за белых и немного за красных. Про службу в белой армии помалкивал, про Ворошилова и Киквидзе иногда вспоминал. Герои-полководцы! Жаль, Киквидзе убили, а Климент Ефремович им еще покажет.
В армию меня призвали через неделю после того, как исполнилось восемнадцать. Потолкавшись дня три на пересыльном пункте и наслушавшись, что творится на фронте (ничего веселого, прет немец), меня вместе с группой призывников отправили в учебный полк. Говорили, что будем там учиться три месяца и выйдем сержантами. Заиметь на форме пару блестящих медных треугольников казалось заманчивым. Не абы что, а средний командир!
Учебный полк располагался в прибрежном лесу на медленной речке Торгун, похожей на озеро. За жидкой изгородью (от кого прятаться, на сотни верст — степь!) располагались несколько учебных стрелковых рот, пулеметная, рота связи. Были еще какие-то мелкие подразделения. Ходили слухи, что там готовят десантников или разведчиков, но точно сказать не могу.
Образование у меня было семь классов. По тем временам довольно приличное. Состоял в комсомоле, выступал на политзанятиях. Учеба в полку была поставлена неплохо. Но, повоевав, я позже понял ее недостатки. Мы много бегали, учились рыть окопы, траншеи, ползать по-пластунски, обязательно занимались строевой подготовкой (как мы ненавидели эту шагистику!). Но насчет оружия и стрелковой подготовки было слабо. Без конца собирали, разбирали с открытыми и закрытыми глазами трехлинейку — одну на отделение.
Были три занятия по изучению ручного пулемета Дегтярева и станкового «максима». Стрельбы проводились тоже из винтовок и всего два раза. Выдавали по три патрона. Во взводе я считался одним из лучших стрелков, если можно судить по шести выстрелам, и мне объявили благодарность.
Кормили нас, в общем, неплохо. Через нас гнали на восток много скота, часть, видимо, отделяли для армии. Во всяком случае, щи или суп были всегда наваристые, в каше тоже попадались кусочки. Недалеко была молочная ферма. Помню, что в жаркие дни нам привозили густой кислый обрат в сорокалитровых бидонах. Несмотря на то, что молоко вроде снятое, но густое и вкусное. Нам нравилось. Потом пошли перебои с хлебом. Особенно в сентябре. Но мы не жаловались. Хватало каши. Нам объяснили, что хлеб идет в Сталинград.
С уважением вспоминаю лейтенанта Николая Мартемьяновича Шакурина, родом откуда-то с верховьев Волги. Он уже успел повоевать, был тяжело ранен. От него мы узнали много полезных вещей. Не только на занятиях, но и на перекурах мы охотно слушали его и задавали вопросы. Хотя некоторые наивные, да и просто опасные вопросы ставили его в тупик. Шакурин врать не любил, а говорить правду, особенно на политические темы, тогда не приветствовалось.
— А правда, немецкие самолеты быстрее наших? — спрашивал кто-то из восемнадцатилетних сопляков.
— Есть и быстрее, — отвечал Шакурин. — Но у нас появились очень хорошие истребители, а штурмовиков фрицы как огня боятся. У них реактивные снаряды, бомбы и пушки. Когда штурмуют, все вдребезги разносят.
Это нас радовало, и мы смеялись над трусливыми фрицами. Не знали, что многие штурмовики по-прежнему летают без бортстрелка с защитным пулеметом и несут огромные потери от вражеских истребителей. Скажи нам кто тогда, что на подступах к Сталинграду вовсю господствует немецкая авиация, мы бы не поверили. В газетах писали про другое. Пустых разговоров — кто быстрее, кто сильнее — взводный не любил. Вопросы о самолетах переводил на практическую тему. Что делать при внезапном налете? Где прятаться?
— Только бежать не вздумайте, — учил нас Шакурин. — У «юнкерса» скорость четыреста километров, а у «мессера» — почти шестьсот. Сразу ложитесь, а главное — башку не теряйте. Выбрали канавку, кустик и, как мышь, под него. И не шевелитесь.
— Как мышь! — хихикал кто-то из недорослей. — А если у тебя «дегтярь» с полным диском бронебойных? Тоже лежать? — И с ехидцей посматривал на взводного.
— Ты из него много стрелял? — спрашивал Шакурин.
— Изучали на прошлых занятиях.
— Как стрелять научишься, тогда и продолжим разговор, — обрезал лейтенант. — Зенитчик!
К выскочке приклеилась кличка «Зенитчик». Подкалывали его потом часто. Не зло, а все равно задевало. Клички имели в учебном взводе многие. Имелся свой Студент, парень небольшого роста, в очках, из Сталинграда. Кажется, он учился в техникуме. Я как-то пытался с ним поговорить о книгах. Читать я любил, но Студент разговор не поддержал, и я больше к нему не подходил. Не понравился он мне и тем, что без конца повторял: мол, его вот-вот заберут в офицерское училище. Хвалился до тех пор, пока Студента не оборвал командир отделения:
— Хорош болтать! На турнике научись подтягиваться.
Студент ответил какой-то заумной фразой, вроде поддел младшего сержанта за неграмотность. Тот покраснел как рак и приказал слишком умному курсанту заниматься всю неделю по часу на турнике в свободное время.
Я сдружился с Пашей Стороженко по прозвищу Сторожок. Веселый деревенский парень жил до призыва в сорока километрах от меня. Мы быстро сошлись и доверяли друг другу самые сокровенные тайны. У Пашки была невеста. Когда прощались, она неожиданно спросила:
— Паша, ты ведь хочешь со мной быть?
— Хочу, — ответил он, хотя не совсем понял вопрос.
— Ну, а чего ждешь? Может, это наша последняя ночь.
— Испугался я, Федя, — признался Пашка. — Обоим по семнадцать лет, как же до свадьбы? Струсил.
Я был тронут такой доверительностью Пашки и утешал его:
— Правильно сделал. Еще наверстаешь.
— Наверстаем, — тоскливо отозвался Пашка. — Вон что на Дону творится. Ночью проснусь и думаю. Рвануть к Дашке хоть на пару часов. Всего-то восемьдесят верст. За ночь да день обернусь. Не расстреляют же?
Но никуда Пашка не рванул. В один из дней выстроили весь полк. Даже кашеваров в строй поставили. И объявили знаменитый приказ Сталина № 227 от 28 июля 1942 года «Ни шагу назад!». Скажу свое впечатление от приказа. В чем-то он меня потряс. На бесконечных политзанятиях и политинформациях нам пересказывали общие истины о мужестве, героизме, преданности Партии. Без конца приводили примеры, которые, мягко говоря, вызывали сомнение. Пусть многие из нас не видели в жизни трамвая или паровоза, мало читали, имели по пять-шесть классов образования, но дураков среди нас было не так и много. Бесконечные газетные истории о сказочных подвигах бронебойщиков, спаливших кучу фашистских танков, или мощных контрнаступлениях, мягко говоря, не вызывали доверия.
Если так фашистов колотят, как же они к Дону вышли? Среди нас были фронтовики. От них мы слышали другое. Обсуждая вечером с Пашкой приказ Сталина, мы пришли к выводу, что с нами впервые без трепотни поговорили по-взрослому. И по-взрослому будет спрос.
— Давно бы так! — сказал Пашка. — Куда еще дальше отступать. И так пол-России отдали.
Приказ долго обсуждали на политзанятиях. Многих он заставил крепко задуматься.
Раз в неделю крутили кино. Клуб впритирку вмещал две роты. Скамеек не хватало, сидели и лежали на полу, даже по краям сцены. Мы с удовольствием смотрели «Трактористов», «На границе», «Веселые ребята». Особым успехом пользовался «Чапаев». Кстати, с этим фильмом связана одна смешная история. Война войной, а посмеяться мы любили. Случалось так, что фильм, прокрутив по очереди для всех рот, потом еще показывали для курсантов, находившихся в наряде. К ним обязательно примазывались желающие глянуть интересный фильм еще раз.
Началось все с разговора, что Василий Иванович Чапаев вовсе не утонул. Разве можно такого человека убить! С помощью Петьки и Анки-пулеметчицы он из любой беды выйдет. И вот какой-то шутник авторитетно заявил, что нам показали фильм «Чапаев» без двух последних частей, где Василий Иванович, выбравшись из-под огня белых, вновь собирает свое войско и крошит беляков. Большинство поверили. Что с нас возьмешь, если половина железную дорогу не видели и закончили по пять классов! Посыпались даже вопросы:
— А Петька как? Его же убили.
— Ранили. Не ясно, что ли?
Конечно, ясно. Петр Исаев упал, но был всего лишь ранен. Последний сеанс для тех, кто был в нарядах или на полевой работе, собрал огромную толпу. Старенькая пленка, треща, показывала, как беспощадно мстят чапаевцы за гибель комдива, а в зале нарастал ропот. После фильма народ расходиться не собирался. Кричали, свистели: «Где последние части! Почему не показали, как Чапай выплыл?»
Офицеры вначале не поняли, дали команду расходиться по казармам. Курсанты возмущенно требовали продолжения фильма. Один из политработников, угадав сквозь крики смысл происходящего, вышел на сцену и произнес короткую убедительную речь. Что мы — молодцы, патриоты своей Родины, уважаем ее героев, но, к сожалению, Василий Иванович Чапаев погиб за дело революции, и его не вернуть. Он надеется, что мы будем воевать не хуже чапаевцев.
— А теперь взводным и командирам отделений вывести своих людей. Прогулка перед сном и отбой!
Это была уже команда. «Молодцы» покинули клуб. Инцидент был исчерпан.
Занятия продолжались своим чередом. Под руководством Шакурина мы старательно долбили кирками и лопатами сухую, как камень, глинистую землю. Николай Мартемьянович не уставал повторять:
— На вас брони нет! Хотите выжить, где бы ни остановились — сразу ройте окоп. Тогда есть шанс выжить и бить врага. В окопе ты боец и надежный защитник, которого за алтын не возьмешь! Да еще когда целая рота, с пулеметами и гранатами.
Окопов и траншей мы нарыли столько, что спустя десятки лет сохранились заросшие ямы в прибрежном лесу и в степи. Часто рассказывал нам взводный о немецких минометах, о которых мы толком и не слышали. Предупреждал, что летящая сверху мина — одна из главных опасностей. Многое мы пропускали мимо ушей, но многое, особенно насчет окопов, мин и авиационных налетов, отложилось в памяти. Про атаки Шакурин говорил зло, словно рубил:
— Если дали команду, только вперед! Не мешкать. Кто замешкался, обязательно под пулемет попадет. А драпать вздумаете, немцам только удовольствие. В спины убегающих легко добивать. И если кто уцелеет чудом, то сразу под трибунал. Приказ ведь слышали? Кончились разговоры. Гайки на полную завинтят!
Однажды, подвыпив, Шакурин, проходя мимо, обнял меня за плечи и потрепал по стриженой голове. Был вечер, я стоял в карауле, а командиры отмечали какое-то событие.
— Эх, Федя, Федя… — грустно проговорил он. — Жалко вас, сопляков.
Он достал из кармана папиросы и протянул мне одну:
— Закуришь?
— Так я в карауле.
— Ну, после покуришь. — Папиросы у взводного были хорошие — «Беломор-канал». Он вытряхнул еще несколько штук. — Товарищей угостишь. Ты хоть знаешь, что в Сталинграде сейчас творится?
— Догадываюсь, — ответил я.
— Ладно, — помолчав с минуту, проговорил Шакурин. — Пробьемся. Не впервой.
И, пошатываясь, двинулся к своей землянке.
А про обстановку в Сталинграде мы толком не знали. Слышали, что город сильно бомбят и бои идут на подступах. И тем более, до нас не доводили правду о том, что бои уже шли по всему городу, а наши войска держат узкую полоску земли над Волгой, шириной двести-триста метров.
Позже, в обледенелых окопах или на бесконечных маршах, засыпая на ходу, я вспоминал тот пожелтевший осенний лес, медленную речку Торгуй, аккуратный учебный лагерь с дорожками, посыпанными песком. В наших заволжских краях мало лесов. Бесконечная степь, запах полыни, когда поднимешься из леса на пригорок. Я любил сидеть там со своим дружком Пашкой Стороженко в редкий свободный час перед поверкой и отбоем. Слушали гортанные крики огромных гусиных стай, наблюдали за клиньями серых степных журавлей, которые проходили совсем низко.
Мы были еще слишком молоды, чтобы осознать страшную сущность войны. Казались себе бессмертными, а ожесточенное сражение под Сталинградом, как и всю войну, воспринимали по-детски.
Повзрослеть нам предстояло очень скоро.
Вдруг поднялась суета. Срочно формировали к отправке несколько маршевых рот. Тем, кто попал в списки, сменили старую изношенную форму на более новую. «Сержантов» присвоили только тем, кто был постарше и имел опыт. Да и недоучились мы. Учеба была рассчитана на три месяца, а мы пробыли в учебке немногим больше двух. Я переживал, что не стал сержантом. Пашка отнесся к этому равнодушно:
— В рядовых оно спокойнее, чем командиром впереди бежать.
Учебный полк подняли по тревоге числа 10–11 октября. Вереница полуторок и «ЗИС-5» за несколько рейсов перебросила пять маршевых рот, человек по двести, к эшелону, стоявшему под парами за станцией. Собралось много провожающих. Шум, гам. Женщины плачут, а кто-то, наоборот, смеется. Наяривает бодрые мелодии гармошка. Разливают с оглядкой на командиров самогон и быстро выпивают. Впрочем, прощаться никто не мешает. Знают, что многие расстаются навсегда. Стаканчик крепкого самогона и кусок домашнего ржаного хлеба с салом достаются и мне. Пил я очень редко, и самогон сразу ударил в голову. Стало хорошо.
Искал своих, но, видя, как плачут женщины, даже обрадовался, что никого из них нет. Далеко от нашего села до Палласовки, да и не хотелось, чтобы мать душу травила — третий из семьи на фронт уходит. Пока толкались, рассмотрел получше эшелон. На открытых платформах стояли закутанные в брезент несколько пушек. На крышах вагонов разглядел счетверенную установку «максимов» и штуки три спаренных «Дегтяревых» без прикладов, с рукоятками и сетчатым прицелом. Одна из спаренных установок торчала над крышей соседнего вагона, и я позавидовал двум парням моего возраста, глядевших и поплевывающих на нас свысока. Я задал им какой-то вопрос, но ответа не получил и, тоже сплюнув, полез в отведенную нам теплушку. Ту самую, знаменитую: «сорок человек, восемь лошадей».
Лейтенант Шакурин жал нам всем руки:
— Ни пуха, ни пера, ребята!
— До свидания, товарищ лейтенант!
A утром мы увидели первую весточку войны. Тот самый разбитый и сожженный эшелон, о котором говорилось вначале. Война обрушивает на человека сразу столько всего, что спокойного подробного рассказа уже не получается. Наше мирное житье-бытье в лесу на берегу Торгуна я вспоминал с удовольствием, перебирая в памяти всякие мелочи. Дальнейшая военная жизнь будет приносить каждый день что-то новое, непривычное, чаще страшное, о котором стараешься забыть. Дорогу только восстанавливали, эшелон двигался медленно. Запомнились скрученные, как макароны, рельсы (пришло же в голову сравнение!), смятые каркасы вагонов платформ. Некоторые были буквально разорваны. А половинка одной теплушки валялась метрах в двадцати от полотна. Часть воронок от бомб были засыпаны, а те, которые подальше, чернели, словно кратеры вулканов. Некоторые — огромные, метров по семь-восемь в диаметре, другие — помельче. Сильно пахло горелым железом и деревом.
Саперы-железнодорожники варили что-то на костре, сложенном из расщепленных, нарубленных остатков шпал и обломков вагонных досок. Других дров тут, в голой степи, не найдешь. Увидели мы и братскую могилу с обелиском (может, их было несколько) и вскоре узнали, что здесь произошло. Смерть сотен мирных людей, не солдат, а рабочих семей с женами и детьми, потрясла меня. Сволочи-фашисты сумели даже так далеко от Сталинграда угробить столько народу и сжечь целый эшелон.
А через несколько часов мы сами попали под бомбежку.
Рев самолетов услыхали, когда они уже были совсем рядом. Думаю, самолеты шли на эшелон низко над землей. Кругом ровная степь. Кто-то кричал: «Воздух! Бегите!» Мы, как цыплята, высунув шеи, вертели головами во все стороны. Опомнились, когда немецкий самолет с ревом пронесся прямо над нами. Кучей вывалились из теплушки и побежали прочь от эшелона. Еще один, огромный (так мне показалось) самолет с выпущенными шасси, искривленным, словно надломленным крылом и свастикой на хвосте пролетел следом. Ахнул, забивая уши, взрыв, потом еще и еще…
Это была моя первая встреча с печально знаменитым пикирующим бомбардировщиком «Юнкерс-87», или, как наши солдаты называли его, «лаптежником». Серьезная, особенно опасная в первые годы войны машина, несшая по пятьсот и тысяче килограммов бомб, бронированная и мало уязвимая для наших обычных пулеметов. Забегая вперед, могу мстительно заметить, что привыкнувших хозяйничать в небе в сорок первом и сорок втором годах «юнкерсов» позже начали крепко лупить наши «яки» и «лавочкины», вооруженные пушками и крупнокалиберными пулеметами. Скорость-то менее 400 километров в час, и новые истребители не раз сбивали «лаптежников» на наших глазах. Но это будет не скоро. Пока же шел сентябрь сорок второго.
Я повалился на землю, уткнув голову в полынь и закрыв ее ладонями. Наверное, надеялся, что каска и ладони защитят. Вокруг что-то гремело, трещало, кричали люди. Сквозь взрывы где-то близко стучали наши зенитные пулеметы. Услышав их, я разлепил ладони и увидел, как на соседней теплушке бьют из спарки двое моих ровесников, один из которых на станции плюнул в мою сторону.
Промелькнуло в голове — я бы так не смог. На крыше, открытой со всех сторон, даже без крохотного щитка, а в лоб на тебя несутся самолеты. Где-то ближе к паровозу горели два вагона. Вдоль эшелона вперемешку проносились «юнкерсы» и тонкие стремительные «мессершмитты». На моих глазах серый «мессершмитт», с огромным крестом через весь фюзеляж, ударил сплошной трассой из пушки и пулеметов по спаренному «Дегтяреву». Из крыши теплушки брызнуло пламя и куски жести. Зенитную установку сорвало с кронштейна. Один ствол отлетел прочь. Парней-пулеметчиков отбросило взрывами.
Всего немецких самолетов было семь: три «юнкерса» и четыре «мессершмитта». Сделав два захода, они стали стремительно набирать высоту. Я видел, как на подъеме стрелки всех трех спаренных кормовых пулеметов «юнкерсов» били длинными трассирующими очередями по крышам вагонов. Один из «юнкерсов» догнала счетверенная трасса «максима». Мне показалось, что сейчас он загорится, но пикировщик с ревом ушел вверх под градом пуль. Стало тихо.
Поднимаясь, я с ужасом сообразил, что потерял винтовку. Может, в вагоне оставил? Сделал несколько шагов, продолжая наблюдать за небом, и едва не споткнулся о парня в задранной шинели и почему-то босого. Наверное, снял ботинки проветрить ноги. У многих прела и растиралась кожа на ногах от кирзовой обуви, а тут налёт. Я окликнул парня, потом перевернул его на спину. Лицо было белым. Подошли еще бойцы.
— Наповал, — сказал кто-то.
Я разглядел мокрую от крови шинель. У парня забрали документы, а я торопливо поднял с земли винтовку. Такую же, как у меня, только приклад темнее. Неподалеку, метрах в пяти от глубокой воронки, лежало что-то непонятное. Я впервые увидел, как безобразно коверкает смерть человеческое тело. По человеку в длинной шинели словно прошлись катком, а потом вывернули, как выкручивают мокрое белье. Головы, кажется, не было. Из дымившейся воронки пахнуло едким духом сгоревшей взрывчатки. Я закашлялся и торопливо пошел прочь.
Пока перевязывали раненых — их было не меньше сотни — появилась летучка. Маленький, приземистый, как бычок, паровоз и две платформы с блок-кранами, запасными рельсами, шпалами, пожарной цистерной. Ремонтники действовали слаженно и привычно. Быстро расцепили и погасили горящие вагоны, штук пять столкнули под откос. Мы тоже помогали, и нас без конца торопили:
— Быстрей! Быстрей!
Прямо перед глазами складывали в ряд трупы. Запомнил, что несколько тел принесли на шинелях. Вернее, не тел, а обрубков, собранных в узел. У одного ботинок торчал рядом с лицом. Неправильно положили оторванную ногу. Какая разница? С шинели капала загустевшая кровь.
Пашка Стороженко сжал мне плечо:
— Видал? Тридцать с лишним человек угробили. И раненых сколько.
С вагона зенитчики сняли искореженный пулемет, а своих погибших товарищей, упавших по другую сторону вагона, отнесли к остальным трупам. Потом, по чьей-то команде, прежде чем опустить тела в братскую могилу, их стали раздевать. Снимали шинели, у кого они имелись, гимнастерки, ботинки, даже солдатские шаровары. Одежда многих погибших была испачкана кровью, но ее все равно снимали и складывали в огромные полосатые чехлы от тюфяков. По толпе прошел ропот:
— Разве так можно?
— Что они делают!
Один из хозяйственников, грузный дядька, с кубиками старшего интенданта, объяснил:
— Военной формы не хватает, а зима на носу. Отойдите и не мешайте.
Пашка Стороженко выругался:
— Барахольщики! Из карманов все подряд тащат.
Тела, в сером застиранном белье, испятнанном кровью, торопливо опускали в могилу. Так я столкнулся еще с одной, показавшейся мне дикой стороной войны. Много позже я пойму целесообразность такой крайней меры. Когда увижу на своих товарищах зеленые английские шинели, добротного, но тонкого для российских зим сукна, польские поношенные ботинки, штопаные гимнастерки и потертые шаровары. В сорок втором не хватало многого. И оружие я увижу «с бора по сосенке»: английские винтовки «Ли-Энфилд», с массивным деревянным ложем на весь ствол, американские «Спрингфилды», с прицельными рамками в ярдах, а не метрах, древние румынские карабины «Манлихер» выпуска девяностых годов и тяжеленные пулеметы «Льюис», с толстым, как самоварная труба, стволом. В воинские части поставляли все, что могло стрелять. А нас в Палласовке экипировали, по сравнению с другими, очень неплохо. По крайней мере, винтовки в ротах были у всех. Остальное обещали выдать на месте.
Когда эшелон тронулся, я нашел свою винтовку. Молча положил рядом вторую, найденную возле убитого, какое-то время молчали. У всех перед глазами стояли убитые товарищи. Из нашего взвода погибли двое, и двоих тяжело ранило. Из разбитых вагонов в нашу теплушку подсели с десяток «бездомных». Потеснились, начали сворачивать самокрутки. Один из бойцов, постарше и уже повоевавший, сказал, что нам повезло. Зенитчики фрицев отогнали.
— Они кругов по пять делают, если никто не мешает. А тут быстро смылись. Ребята хорошо работали. Жалко, пулеметы слабоватые. Калибр покрупнее бы…
Кто-то запальчиво возразил, что «максим» пулемет сильный. Боец спорить не стал и, закутавшись в шинель, отвернулся к стене. А еще через несколько часов дали приказ выходить и строиться поротно. Эшелон пошел назад, а нас повели в сторону. Уже темнело. Наш временный взводный, здоровенный старший сержант с плоским, избитым оспой лицом, увидев у меня на плечах две винтовки, приказал:
— Отдай вон тому, раззяве.
Он показал на парня из нашего взвода. Тот торопливо схватил винтовку и несколько раз сказал «спасибо». Потом был привал, нам объявили, что идти будем всю ночь. Выдали по полбуханки хлеба, две банки консервов и по три ложки сахара-песку. Пришла водовозка, все напились, набрали воды во фляги.
— Еда на два раза. Ешьте кильку из плоских банок. Тушенку не трогайте, — предупредил взводный. — Всю ночь пить будете. Пообсеретесь.
Я и Паша Стороженко послушались совета. Другие в основном тоже. Но многие слопали и тушенку, и кильку, быстро опустошили фляги с водой и без конца бегали с расстройством желудка на обочину. Предупреждение сержанта сбылось. Обжоры пытались клянчить воду у меня и у Пашки, но мы послали их куда подальше. Шли действительно всю ночь, кое-кто засыпал на ходу. Я натер ногу и хромал. На рассвете добрели до какой-то балочки, поросшей терновником, и свалились как убитые. Старший колонны, майор, предупредил, что день будем отдыхать, а как стемнеет — снова марш.
— А куда идем? — простодушно спросил кто-то.
Майор не ответил, а Пашка Стороженко зло отозвался, когда майор ушел.
— Не сообразил еще? В Сталинград. Здесь дорога в одну сторону.
Ночи в октябре длинные. Начинали движение часов в семь вечера и шли часов по двенадцать, прихватывая рассвет. На рассвете быстро завтракали горячим из полевой кухни, напивались про запас воды, наполняли фляги и заваливались спать. Часам к трем большинство уже просыпалось, но шляться категорически запрещалось. Только по нужде.
Опасались самолетов. Из-за неизбежной толкучки днем обед не привозили. Обедали и ужинали за один раз, когда начинало смеркаться, и снова начинали бесконечный путь. Шли степными проселками, где-то между железной дорогой и Волгой. Впрочем, до Волги было километров сорок-пятьдесят, не меньше. И железная дорога, и Волга контролировались немецкой авиацией, поэтому шли мы прямиком через степь, падая от усталости, когда прибывали к месту дневки. Многие уже едва тащились.
Для ослабевших позади колонны двигались несколько повозок. Но проситься на повозку для меня или таких, как Пашка Стороженко, было позором.
Стояли ясные прохладные ночи. Даже в темноте я примерно представлял местность. Полынная степь с плешинами солончака или глинистые, ровные, как стол, участки. Русла давно пересохших речек, редкие проселки и такие же редкие островки акаций, терновника. В балках попадались небольшие участки леса.
Проходя перед рассветом одну из таких балок, мы уже приготовились по привычке свернуть туда, ожидая команды, но нас провели мимо, и топали мы еще километров пятнадцать. Дневку устроили в почти голом овраге, с хилыми островками кустарника, растянувшись километра на два. Позже мы узнали, что лесистую балку немцы уже засекли, там пару раз попадали под сильную бомбежку такие же маршевые колонны. Говорили, что погибло несколько сот человек.
К Волге вышли внезапно. Перед этим, нарушая обычный режим, шагали полдня по пойменному лесу. Войск вокруг было напичкано под завязку. Неподалеку вела огонь дальнобойная батарея. Помню, что прошли мимо полевого госпиталя. Под деревьями сидели и лежали раненые. Увидели на лесном пригорке кладбище — десятка четыре деревянных пирамидок или просто обтесанных колышков со звездами. Наверное, там были похоронены умершие от ран.
— Не может быть, чтобы здесь всего сорок человек лежало, — шепнул мне Пашка. — Госпиталь вон какой…
Его слова услышал старший сержант, наш временный взводный. Злой он какой-то был всегда.
Постоянно портил настроение.
— Конечно, не может, — усмехнулся сержант. — Под каждой пирамидкой человек по десять, а то и по двадцать лежат. Чтобы вас, дураков, не пугать.
Скорее всего, так оно и было. Может, и правильно. Не то время, чтобы напоказ наши жертвы выставлять. Но ехидство сержанта мне не понравилось. Кто не среагировал, а у кого и сердце екнуло. Представил себя под таким бугорком. Впереди глухо гремели взрывы. Мы догадывались, что не сегодня-завтра вступим в бой. Усталость, напряжение ночных переходов и дурацкая усмешка нашего временного взводного меня взбесили:
— Ты больно умный, рожа рябая!
— Что?.. — начал было качать права старший сержант.
Пашка Стороженко ответил ему матом. Кроме всего прочего, мы знали, что взводный всю дорогу подворовывал наши харчи. Вот и сейчас вещмешок не пустой.
— Хочешь, мы у тебя вещмешок проверим? — не унимался Пашка. — Глянем на ворованную тушенку.
Взводный замолчал и больше рта не открывал. Потом куда-то исчез, а мы под командованием старшего лейтенанта получали патроны, гранаты. Перед этим нас хорошо покормили: суп с тушенкой, мясная каша, горячий крепкий чай. Получили сухой паек, а в темноте начали грузиться на небольшой колесный пароход. Дальнейшие события мелькали, как кадры кинопленки. Только часто хотелось зажмурить глаза.
Ночи не было. Непрерывно взлетали ракеты. Некоторые висели в воздухе минуты две-три, не меньше. В городе что-то непрерывно громыхало, вспыхивало, взрывалось. Разрушенный Сталинград словно светился глазами сотен мелких и крупных пожаров. С правого берега били немецкие орудия, и фонтаны воды взлетали метров на десять. Некоторые снаряды взрывались на отмели, поднимая столбы огня, песка, каких-то ошметков. Пароход двигался невыносимо медленно, он тащил за собой деревянную баржу, набитую солдатами. Снаряды шелестели со странным звуком и рвались вокруг.
— Глянь! — крикнул Пашка, показывая наверх.
Я увидел смутные тени самолетов. С воем неслись авиабомбы. А может, я и не слышал этого воя. Какое-то оцепенение охватило меня. На песчаной мели посреди Волги горел примерно такой же пароход, как наш. Вокруг бегали люди. Немцы хорошо видели цель. Снаряды взрывались вокруг парохода, некоторые обрушивались прямыми попаданиями. В разные стороны летели огненные куски обшивки, тела людей.
Доставалось и нам. Фонтан воды поднялся возле носа парохода и обрушился сверху водопадом. Хотелось скрючиться, влезть в тесную массу людей на палубе, но я, как завороженный, глядел перед собой. Я хотел видеть смерть, если она придет. Лежать и ждать удара в спину или голову было выше моих сил. Снаряд среднего калибра (тяжелый бы разнес) ударил в баржу, которую наше судно тянуло на буксире. Крик перекрыл грохот взрыва. За борт посыпались люди. Мертвые или раненые, не знаю. Я был уверен, что живым до правого берега не доберусь. Но уже через несколько минут на берегу нас торопливо уводили группами в темноту.
— Первый, второй… десятый… двадцатый. Хватит! Ященко, веди их в третий батальон.
— Этих Иваненко отдайте. Да-да, весь взвод!
Я карабкался по бесконечному обрыву, хватаясь руками за траву, чтобы не свалиться. Вещмешок с двумя сотнями патронов и сухим пайком тянул назад. Наверху нас рассовали в окопы. Немецкие пулеметы лупили по нас с расстояния метров ста пятидесяти. Выходит, город уже взяли? За спиной земли всего-то две сотни шагов. Обрыв и Волга.
С нашей стороны тоже долбили «максимы». Их равномерный стук я узнавал сразу. Трещали автоматы и непрерывно хлопали винтовочные выстрелы.
— Стреляй, чего сидишь, — толкнул меня кто-то в плечо.
Я добросовестно выпустил по вспышкам две обоймы и спросил неизвестного соседа:
— Что, всю ночь так стрелять будем?
— Нет, — расхохотался он. — Это они пополнение встречают. Слишком вы шумели.
Действительно, скоро стрелять перестали. Захотелось есть. Открыли с Пашкой банку тушенки, достали хлеб. К нам присоединился Студент. Тоже достал тушенку и четвертушку хлеба. На запах явился и солдат, с которым я разговаривал. Был он весь вываленный в глине, чумазый, как черт, а возрастом не старше нас. Приняли его в компанию. Ел он степенно, не лез ложкой без очереди и рассказывал, что попали мы в жаркое место. Немец прет вперед, а особенно сильный огонь открывает с утра.
Подошли два лейтенанта. Иваненко, про которого упоминали внизу, был командиром роты. Взводного я не запомнил. Он приказал Студенту, когда перекусим, переписать всех и передать листок ему. Предупредил, чтобы курили только в рукав, а ночью спали по очереди.
— Днем выспитесь, — пообещал он. — И не робейте. Сталинград мы им хрен отдадим!
Что я узнал и увидел в ту ночь и на следующий день? Что Сталинград не сдадут — это ясно. Саперы каждую ночь закапывают в воронки десятки убитых. В роте вчера было полста человек. К вечеру осталось семнадцать. Вот прислали пополнение, то есть нас, сорок человек, жить можно. Кучей лучше не собираться. В третьем взводе одной миной сразу шестерых накрыло.
Утром на нас вывалили не меньше сотни мин. Впервые увидел, что такое «лисья нора». Это щель, вырытая внизу в боковой стенке, а дно щели находится сантиметров на сорок ниже. Иногда спасает от мин, которые фрицы пускают с расстояния метров двести, и летят они почти отвесно. От 80-миллиметровой мины еще можно спастись, отделаться ранением или контузией, но если от шестиствольного «ишака» чушка влетит, то заказывай отпевание. Но тяжелые «ишаки» с их двухпудовыми минами бьют не часто, издалека. Мины летят с большим разбросом. Так что, как повезет. Внизу, под берегом, — временные склады, ждут своей очереди на переправу раненые. В обширных штольнях, вырытых в глинистом обрыве, расположены штабы, лазареты. Раненых очень много. Это те, которых не успели эвакуировать ночью. Но переправа идет и днем, под сильным обстрелом.
Буквально в первые часы я стал свидетелем неожиданного и жуткого для меня зрелища. Вдвоем с Пашей Стороженко мы, пригнувшись, рыли траншею. И вдруг я увидел самолет. Он с ревом пронесся метрах в семидесяти от меня на высоте трехэтажного дома. Я разглядел его отчетливо: изогнутое, как у чайки, крыло с оранжевой окантовкой, крест на фюзеляже, свастика на хвосте. То, что не успел заметить на первом самолете, увидел в деталях на втором. Длинная кабина, спаренный пулемет с задней стороны. И третий «Юнкерс-87», точно такой же, как первые два.
Пилоты смотрели прямо перед собой, а стрелки с их кормовыми пулеметами вертели головами по сторонам, один даже шевельнул стволами в нашу сторону. «Юнкерсы» сбрасывали бомбы на береговую полосу под обрывом, забитую людьми (свежим пополнением, тыловиками, ранеными бойцами), на легкие пушки, штабели снарядных ящиков и круто уходили вверх. Взрывы покрыли берег сплошной клубящейся пеленой дыма, песка, взлетающих комьев глины, всевозможных обломков. За первой тройкой спикировала вторая. Все шесть самолетов пронеслись с включенными сиренами, все были похожи на страшных близнецов, и уходили с ревом в высоту, стреляя в клубящуюся пелену из спаренных кормовых пулеметов.
Самое страшное, что происходило это спокойно, буднично, словно немецкие самолеты над головой — обычное явление. По ним вели огонь. Катер — из двух небольших пушек, счетверенная установка «максимов», еще какие-то стволы, но шестерка ушла без потерь. Мы, ошалелые, смотрели вслед, потом полезли к обрыву. Нас окликнули:
— Ложись, дурачье! Они сейчас вернутся.
И действительно, спустя несколько минут шесть «лаптежников» снова прошли вдоль берега, где метались, ползали люди, что-то горело. На этот раз били только из пулеметов. Сплошная полоса трассеров простегивала береговую полосу, валила людей, еще что-то взрывала (наверное, уцелевшие боеприпасы в ящиках), и треск множества пулеметов казался не менее страшным, чем грохот бомб.
Потом промелькнули четыре очень быстрых истребителя, мы лежали на дне траншеи и не видели их. Слышали только стрельбу крупнокалиберных пулеметов и скорострельных пушек. Через полчаса ударили минометы.
Они били в основном по соседнему участку. Затем началась атака под прикрытием станковых пулеметов. Немцы наступали умело. Короткими перебежками, прикрывая друг друга непрерывным автоматным огнем. Сколько у них автоматов! Почти у каждого. Стоял сплошной треск. Я снова стрелял вместе со всеми и выпустил не меньше полусотни патронов, порой не целясь, лишь выставив ствол наружу. Сержант рванул меня за воротник:
— Целься! Они тебя на штык насадят.
Я стал целиться. На нашу активность обратил внимание немецкий пулеметчик и принялся остервенело бить по брустверу, обложенному камнями, плитами асфальта, кирпичами. В воздух взлетали куски кирпича, фонтанчики глины, а некоторые пули пробивали даже бруствер. Атаку мы отбили и сели перекурить. Наш чумазый сосед был из Воронежа и считался старожилом. Сидел в этой траншее уже пять дней. Звали его Петром. Показывал нам знаменитый Мамаев курган.
— За него бои постоянно идут. Удобная высота — весь город видно. Сейчас немцы там засели.
Налетали наши штурмовики. Девять штук в сопровождении истребителей. Вернулись семь. Истребители сцепились с «мессершмиттами».
Бой шел на высоте. И наши, и немцы стремились подняться и ударить сверху. Один из самолетов загорелся. Чей, я не понял.
— Наш, — хмуро сказал Петро.
Остальные истребители прикрыли горящего собрата, а летчик выбросился с парашютом и упал в Волгу. К месту падения быстро подошел катер. Взрывы, столбы воды, но летчика достали.
Небо было по-осеннему ярко-голубое, и вода в Волге голубая. Там, где не падали снаряды и бомбы. А они падали непрерывно. Переправа не прекращалась и днем. Военный корабль, наверное сторожевик, бил из зениток по немецким самолетам, одновременно лавируя, уходя от бомб. С левого берега, покрытого лесом, приглушенно ухали дальнобойные орудия. Туда шли на бомбежку двухмоторные «Юнкерсы-88», с застекленным носом. Плотный огонь наших зениток покрывал небо ватными комочками. «Юнкерс», нарвавшись на безобидный с виду комок, вильнул в сторону. От крыла полетели ошметки. Он сбросил бомбы в воду, стал разворачиваться, но крыло переломилось. Самолет, вращаясь, понесся к воде, рядом крыло с мотором. Никогда не думал, что самолеты могут так быстро падать. Он буквально разбился о воду без взрыва и пламени. Взлетел фонтан воды, куски обшивки, и «юнкерс» исчез в глубине.
К вечеру я едва не угодил под мину. Отекли ноги. Решил прогуляться. Отошел шагов семь — взрыв! Как раз на том месте, где я только что стоял. Мою злосчастную винтовку, которую я терял по дороге, разбило вдребезги. Осколком в затылок был убит боец, второй номер из расчета «Дегтярева», неподалеку от меня. Взводный спросил у Студента, умеет ли он стрелять из пулемета. Тот помялся и сообщил, что всего раз разбирал и собирал «Дегтярева».
— Значит, будешь пулеметчиком. Вторым номером, — заключил взводный.
А я подобрал карабин какого-то погибшего бойца, стоявший в нише. Карабин был легкий, прикладистый. Я пристрелял его, всадив в горелый провал окна несколько пуль.
Второй день отличался от первого тем, что вместе с прибывшим подкреплением мы предприняли контратаку. Но пробежать нам дали не больше полусотни шагов — таким сильным был немецкий огонь. Не помню, как ввалился снова в свой окоп. Когда из-за Волги открыли огонь наши гаубицы, я с удовольствием, расплачиваясь за страх, выпустил в те места, где видел выстрелы, несколько обойм. Вечером потянул ветерок с запада, и тошнотворный запах разлагающихся трупов, к которому я немного привык, ударил в нос с новой силой. Приунывший Пашка Стороженко спросил у меня:
— Знаешь, сколько нас из учебного взвода осталось? Девятнадцать из сорока человек. Еще день-два, и будет круглый ноль.
Я первый раз видел Пашку в таком настроении, хотя и сам чувствовал себя не слишком уверенно.
— Нормально будет, — сказал я. — Видел, как наши гаубицы сегодня долбили. И штурмовики три раза налетали.
Но Пашка сидел насупленный и вслух завидовал раненым, которых отвезли на левый берег. Спустя много лет, когда подзабудется то страшное, что связано со Сталинградом, будут приходить на память не менее ожесточенные бои на Украине, в Венгрии, под Берлином. Но, перебирая те дни, все же не могу не признать, что такой мясорубки больше я нигде не видел.
Немцы делали все возможное, чтобы сбросить нас в Волгу. Постоянный обстрел, смерть, подстерегающая на каждом шагу, ломали людей. Я видел крепкого мужика лет тридцати, который буквально сходил с ума от страха. Сержант тащил и не мог вытащить его из «лисьей норы», в которую он заполз и не хотел вылезать. Мы помогли вытащить почти обезумевшего от страха человека. Правда или нет, но говорили, что из целой роты он уцелел всего один.
Меня и моих ровесников поддерживали молодость, неверие в смерть, хотя мы сталкивались с ней на каждом шагу. Минометный обстрел с короткими перерывами почти не прекращался. Летели увесистые 80-миллиметровки и мелкие, похожие на переспелые огурцы мины из ротных минометов. Пять минут тишины, и целый рой мин. Снова тихо, и начинают рваться «огурцы». Иногда прилетали дальнобойные чушки, шестидюймового калибра. Они грохали так, что меня подбрасывало на полметра.
Когда обстрел становился особенно сильным, немцы на радостях открывали огонь из винтовок и автоматов, карабкаясь на развалины. Для некоторых это становилось роковой ошибкой. Обозленные бойцы, сумевшие выжить под огнем и научившиеся четко смещать мушку с прицельной планкой, били из трехлинеек по вспышкам. С азартным ожесточением, высовываясь по плечи, мы вели опасную охоту, которая отгоняла прочь страх. Я видел уверенных в себе немецких летчиков, но я видел и как летел из окна, цепляясь за воздух руками, подстреленный гад-фашист.
Траншея ревела:
— Крепче держись, сука фашистская!
— Нажрался сталинградской земли!
Видел, как отбросило ударом нашей винтовочной пули автоматчика, он кричал от боли. Его пытались вытащить. К брустверу подкатили 37-миллиметровую тонкоствольную пушку, давно устаревшую, но годную для уличных боев. Торопливо влепили в оконный провал три мелких, почти игрушечных снаряда, а когда по ней ударил немецкий станковый пулемет, артиллеристы раздолбали и его. Теряя людей, откатили пушчонку назад. И те, кто в азарте стрелял из винтовок, тоже несли потери от пулеметных очередей, но остальные, передергивая затворы, орали:
— X… вам, а не Сталинград!
И были как пьяные. Хотя откуда водка? Ее подвозили лишь ночью. И я уже увереннее бил по высунувшимся рожам или вспышкам выстрелов из своего карабина и матерился не хуже взрослых мужиков. А спустя час мы выгребали лопатами и скидывали в воронку куски (останки — простите, ребята!) наших товарищей, разорванных снарядом.
Ночью, выпив водки вчетвером — двое бойцов-старичков, Петро и я, — поползли сводить счеты к ближайшему пулемету, уже погубившему не один десяток ребят. На полпути, под пулями, освещенные ракетами, опомнились, поняли, что не переползем лысый участок площади с раздутыми, воняющими трупами, и бросили гранаты издалека. Рвались они с недолетом, хотя, может, кого осколки «лимонок» и задели. Мы отлеживались потом целый час в воронке. Хмель давно вышел, мы дрожали от возбуждения, страха, холода, так как сгоряча поползли в одних гимнастерках. В метре над головой сверкали разноцветные трассы и рвались с перелетом мины. Но вернулись мы все четверо невредимые. За неимением водки пили пахнущую керосином холодную воду, которую приносили из Волги. А пулемет немцы все же отодвинули от развалин. От русских дураков чего угодно ждать можно!
— Ну, что, мужиком стал? — с усмешкой спрашивают парня, которого познакомили с женщиной, и он впервые испытал близость.