Л. Боровой ПОДАРОК
Л. Боровой
ПОДАРОК
— Послушай, — сказал мне однажды один мой приятель, журналист и кинематографический деятель, — сегодня у меня будет Бабель. Придет непременно, потому что я ему устраиваю аванс. А ведь он — горе мое! — не покрыл еще и прежний. Но что делать! Бабель ведь… Придут, вероятно, еще и другие. В общем, приходи. При тебе мне будет легче с ним разделаться.
Когда я пришел к Владимиру Александровичу, у него уже сидел какой-то седой красивый старик. Оказалось, что это довольно известный немецкий режиссер, бежавший от Гитлера. После долгих скитаний по Европе он приехал к нам, в СССР, прожил у нас более полугода, был обласкан и уже позволял себе критиковать наши порядки. Недавно он предложил Комитету по делам искусств поставить «Персов» Эсхила под открытым небом, по образцу Маркса Рейнгардта, с которым он долго работал.
— Комитет в принципе поддерживает эту идею, — рассказывал немец, — но почему-то никак не может сказать последнее слово. «Боитесь каких-нибудь современных персов?» — спросил я председателя Комитета. «Никого мы не боимся, — сказал председатель, — но дело все-таки сложнее, чем вы думаете». Я в сотый раз объясняю ему, что спектакль пойдет под открытым небом и помещения мне никакого не потребуется, а он все тянет и тянет, готов даже дать еще один аванс, но чувствую, что чего-то недоговаривает. И только вчера говорит мне очень осторожно: «А не будет ли это просто скучно?» «Персы» Эсхила — скучно! О чем же с ним говорить?!
Долго еще тараторил, невыносимо скромничая, этот немецкий режиссер в том же роде. Заявил даже, что сочувствует председателю, который, как он убедился, хороший человек, и притом европейски образованный. Но эта его проклятая нерешительность…
Наконец немец простился и, поговорив еще о чем-то с Владимиром Александровичем в передней, ушел.
И сейчас же пришел еще один гость, на этот раз наш, советский режиссер, у которого тоже было какое-то важное, срочное и личное дело к моему другу. Я хотел уйти, но Владимир Александрович прошептал мне, что теперь я тем более должен остаться.
И опять он ушел с режиссером в переднюю, но довольно скоро вернулся, очень усталый и скорбный. При этом он молча пожал почему-то мне руку, а своей жене Марье Романовне сказал, что пора готовить чай для Бабеля, и Марья Романовна ушла на кухню.
И снова раздался звонок, и опять это был не Бабель.
Пришла молодая, красивая и очень хорошо одетая женщина и сейчас же сообщила, что очень жалеет, что разминулась с «ним», то есть с режиссером, который приходил до нее. Она просила Владимира Александровича повлиять на этого человека, который, конечно, очень талантлив, но почему-то бросил ее с ребенком и сошелся со своей пустенькой и, в сущности, даже не очень красивой помощницей. Владимир Александрович сказал, что он уже повлиял на ее бывшего мужа, и она ушла, заплаканная, но, кажется, довольная, передав на прощание особый привет Марье Романовне, «как женщина женщине».
И вот пришел чем-то очень довольный Бабель. Владимир Александрович рассказал Бабелю, что происходило до его прихода, и вообще о том, как его терзают по личным вопросам всякие люди, как они все ждут от него будто бы советов и наставлений, но главным образом, конечно, авансов.
— Они думают, что литература — это общество взаимного кредита! сказал бодро Бабель. — Были такие до революции. Даже вы это, вероятно, помните, — добавил он, обращаясь ко мне.
Я подтвердил, что были такие еще на моей памяти, и напомнил, что были также и другие общества взаимопомощи. В старой Одессе, например, было общество приказчиков-евреев и отдельно общество приказчиков-христиан.
— Как же! Помню… Повес! Эс Ге Повес! — обрадовался Бабель. — Такая была фамилия у председателя общества приказчиков-евреев. А какая была у этих приказчиков библиотека! Какие они выпускали рекомендательные каталоги! Какие были у них аннотации, если говорить по-современному! У меня сохранился один такой путеводитель по новейшей русской литературе, который был издан их библиотекой в 1912 году под редакцией этого самого Повеса. Какие это были уроки словесности! А какие виньетки! Я непременно когда-нибудь напишу про это…
Между тем Марья Романовна принесла чай и разлила его по стаканам.
Бабель даже не пригубил из своего стакана. Он только поднял его, посмотрел на свет и воскликнул:
Так я и знал. Смитье, настоящее смитье, а не чай!
— Я тоже так и знала, — сказала очень спокойно Марья Романовна. Знала, что вы все равно заварите чай по-своему. А может быть, я попробую сделать это еще раз?
— Нет. Я это сделаю сам, — сказал Бабель и ушел на кухню.
— Смитье, — сказал он, возвратившись, — это одесское слово, но что-то очень похожее есть в Киево-Печерском патерике: «Аще бы мы ся смитием пометену быти». Может быть, сметье, а не смитье? Надо навести справки. А секрет настоящей заварки очень прост: надо положить по две ложечки чая на каждого и дать ему как следует настояться. Вот я его и оставил там, а у нас есть двадцать минут, чтобы поговорить о литературе. Чай любит настаиваться в одиночестве и под разговор о литературе. — Был я на днях в «Красной нови», — продолжал Бабель. — Никого из старших не было. Был только Александр Григорьевич Митрофанов. Он у них сидит на прозе, но, к сожалению, ничего не решает. И очень жаль! Потому что Митрофанов человек с замечательным чутьем и безукоризненным вкусом. Человек, который в самом деле понимает, что такое литература. Поразительный человек, одно из высших оправданий нашей революции, если бы она, святая, нуждалась в оправданиях! Сын, как он сам охотно рассказывает, вечно пьяного сапожника и его сожительницы, женщины очень сомнительного поведения. А как хорошо он видит и слышит литературу, как умеет просмотреть на свет ее ткань! Никому я так не верю, как Митрофанову! И больше чем кого-либо боюсь его. Как жаль, что сам он пишет не всегда так, как ему хотелось бы и как мне бы хотелось. Так вот, этот Митрофанов говорит мне: «У нас теперь, понимаете, только две линии в прозе: вальдшнеповская и высоколобая. Несут и несут нам какие-то записки охотников. И все больше из тайги. Но не в этом дело. Пришел сегодня бледный старый человек. Такой, кажется, сроду не держал в руках ружья. Ему бы в самый раз подумать о спасении души. А он кладет мне на стол большущий роман. „Напазончили, стало быть?“ — говорю я. Он очень смущен: „Вам уже сказали, черти?“ — „Никто, говорю, не сказал, сам знаю“. — „А „пазончить“ здесь не к месту, — отвечает с большим достоинством этот несчастный. Посмотрите в словаре. „Пазончить“, да будет вам известно, означает обрубать конечности и даже голову… Это вы будете пазончить мою рукопись“. А то приносят что-нибудь под Хаксли или под Джи Эйч Лоренса. Знаете этого великого интеллектуала, автора „Детей и любовников“, „Любовника леди Чаттерлей“ и прочего? Не смешивать с другим Лоренсом. Но на это у нас есть свой интеллектуал, специалист по высоколобым. Ему, конечно, лучше, чем мне, — иногда у его авторов бывает так плохо, что даже вроде бы хорошо!..» Очень мил этот Митрофанов! Но чай уже, вероятно, готов.
Бабель убежал за чаем, принес, сам разлил по стаканам, остался доволен и неожиданно заявил:
— Пейте, а я прочитаю вам мой новый рассказ.
И стал читать. Это был рассказ «Справка», который до того назывался «Мой первый гонорар». Когда он кончил читать, мы помолчали немного. Тихо улыбалась, закрыв глаза, Марья Романовна.
Наконец Владимир Александрович первым опомнился, чмокнул губами и протянул руку к тетрадке с рассказом.
— Не пойдет. Ведь сам понимаешь! Но для аванса годится. Все-таки оправдательный документ.
Бабель отвел его руку и, к моему изумлению, протянул тетрадку мне.
— Это вам за Повеса! Отличную тему вы мне напомнили.
— А вы… а у вас остался еще экземпляр? — спросил я в полной растерянности, взяв у Бабеля рукопись.
— Остался. Я его уже переписал и еще перепишу и когда-нибудь отдам ему, — сказал Бабель, повернувшись к хозяину.
— Негодяй! — ответил тот. — А как будет с оправдательным документом?
— Никак! Я не возьму под этот рассказ аванс. Ты ведь сам сказал, что его нельзя печатать.
Так я и получил от Бабеля написанный его рукой один из вариантов (и, кажется, лучший) его рассказа «Мой первый гонорар».