Савва Голованивский ВЕЛИКИЙ ОДЕССИТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Савва Голованивский

ВЕЛИКИЙ ОДЕССИТ

В 1927 году Одесса еще сохранила многие черты колоритного своеобразия истинной черноморской столицы, среди обитателей которой Беня Крик и Остап Бендер отнюдь не казались редкими исключениями. Нэпманский «бум» улегся уже по всей стране, но в роскошном «Фанкони» еще мелькали котелки и трости неуемных валютчиков и спекулянтов, а под развесистыми платанами в квадратном внутреннем садике «Лондонской» еще можно было увидеть заезжего турка, который из маленькой серебряной ложечки заботливо кормил мороженым местных девиц, картинно усадив их на своих толстых коленях.

«Лондонская» была нам не по карману, да и слишком шумна для людей, собирающихся ради чтения стихов и разговоров о поэзии. Нашей небольшой группе литературных юнцов больше нравился «Фанкони», где можно было занять отдельную «кабину» и где метрдотель относился к нашим еженедельным встречам подчеркнуто благосклонно. Мы — в большинстве своем студенты одесских рабфаков и вузов, весьма стесненные в финансовом отношении, заказывали себе чай, а наш почтенный руководитель Владимир Гадзинский — отбивную. За таким скромным столом мы и просиживали до часу ночи каждое воскресенье, читая вслух свою рифмованную продукцию, произведенную за неделю.

В это воскресенье, однако, наш стол выглядел куда шикарнее обычного. Пышная отбивная красовалась не только перед Гадзинским, но и перед каждым из нас, а официант носился вокруг стола со своей белоснежной салфеткой. За столом, рядом с руководителем нашей литературной группы, восседал сам директор ресторана, расточая улыбки, как истинный гостеприимный хозяин знаменитого заведения. Дело в том, что именно в этот вечер вручалась премия за самый короткий рифмованный текст для вывески здешнего кафе, которую получал я, в качестве победителя конкурса. Текст был действительно краток и действительно рифмованный, хотя этим и исчерпывались его литературные достоинства: «Пирожные всевозможные». Премия — десять рублей, что для меня, получавшего стипендию в размере тринадцати рублей в месяц, было значительной суммой.

Мы с аппетитом уплетали райское блюдо из нежнейшей свинины, впервые осознавая его неоспоримое преимущество перед обычным для нас стаканом чая, когда директор вдруг вскочил из-за стола и с театрально распростертыми объятиями кинулся кому-то навстречу. Оглянувшись, я увидел невысокого плотного человека с круглым улыбающимся лицом, которому, непрерывно кланяясь, директор пожимал руку. Я сразу догадался, что это Бабель, так как накануне видел его портрет в журнале «Шквал», а в городе читал афиши о предстоящем вечере писателя.

Исаак Эммануилович уселся на появившемся вдруг кресле между директором и Гадзинским. В мгновение ока на столе выросла бутылка шампанского и звякнули три бокала. Помню, как недоуменно скользнул взгляд Бабеля по лицам остальных, смущенный, видимо, тем, что вино подано лишь троим: он, конечно, не мог знать, что заведение уже и так понесло значительные расходы, одарив нас всех по случаю окончания конкурса бесплатными отбивными. Директор не без театрального пафоса сказал что-то об окончившемся сегодня поэтическом турнире, не упомянув, однако, имени победителя. Он постарался, помнится, придать своему тосту и некоторый общий смысл, заметив, что речь идет о его, Бабеля, литературной смене, чему почетный гость еле заметно улыбнулся. Затем трое чокнулись и выпили вино.

Бабель умел легко расправляться с излишним пафосом и, видимо, стараясь придать этой случайной для него встрече характер дружеской непосредственности, тут же заметил, что ему сегодня вообще везет на встречи со знаменитостями. Вот и час тому назад, во время перерыва на только что окончившемся вечере, в порту к нему подошел человек в визитке, с тростью и котелком в руке, и попросил разрешения представиться «коллеге». Он жаловался на затянувшийся застой в своем творчестве, — на то, что после шумного и всеобщего успеха своего предыдущего произведения никак не может войти в нормальную рабочую колею и одарить любителей изящной словесности новым шедевром. Имени своего он не называл, как видно совершенно убежденный в том, что Бабель его, конечно, и без того хорошо знает. Смущенный своим постыдным неведением, Исаак Эммануилович вертелся и так и сяк, старался навести его на разговор, из которого так или иначе можно было бы сделать необходимый вывод, и, наконец, выяснил, что разговаривает с автором действительно знаменитой песни «Ужасно шумно в доме Шнеерсона».

Все это было очень смешно, и мы от всей души хохотали.

Еще больше насмешил он нас рассказом о своем посещении Шаляпина, к которому имел поручение и письмо от Горького. У Федора Ивановича находилась какая-то дорогая ваза, — Бабель должен был привезти ее из Парижа Горькому не то на Капри, не то в Москву. Как она попала к Шаляпину и почему тот должен был вернуть — не помню, хотя Бабель говорил и об этом.

Шаляпин принял Бабеля весьма холодно — посланец чем-то вызывал явное недоверие. Он долго сличал почерк, которым написано письмо, с другими письмами Горького, как видно подозревая, что оно поддельно. Но и убедившись в подлинности письма, он не освободился от мучивших его подозрений. Наконец Федор Иванович предложил Бабелю следовать за ним, как видно боясь оставить его одного в комнате.

Ваза оказалась довольно громоздкой. Шаляпин подержал ее в руках, не скрывая своего неудовольствия по поводу разлуки с ценным произведением керамического искусства, и вдруг ему пришла в голову спасительная мысль.

— Послушайте, вы случайно не одессит?

— Одессит, — признался Бабель.

— Хо-хо! — радостно воскликнул певец, поняв, что наконец-то спасен. И вы надеетесь, что я вам доверю? — Он бережно упрятал вазу в шкаф и проводил Бабеля к выходу.

Мы снова дружно захохотали. У Бабеля, однако, смеялись только глаза. Рассказывая, он умел заставлять смеяться других — высшее достоинство истинного рассказчика смешных историй.

Уже пробило двенадцать, когда Исаак Эммануилович поднялся из-за стола. Директор ресторана, довольный тем, что вечер удался, и, естественно, усматривая в этом свою личную заслугу, снова неистово пожимал руку нашему неожиданному гостю. Большой и холеный, он напоминал своей театральной картинностью именно Шаляпина.

Когда пришла и моя очередь пожать на прощание руку Бабеля, черт меня дернул спросить:

— А правда, что Буденный гонялся за вами вокруг стола с саблей?

Никто не засмеялся — как видно, это интересовало всех. Дело в том, что незадолго перед этим появилась статья М. Горького, в которой великий писатель защищал «Конармию» Бабеля от нападок великого кавалериста. Вся Одесса говорила о смешном эпизоде, якобы происшедшем на каком-то большом приеме, где Буденный, встретив автора «Конармии», будто бы вознамерился смыть писательской кровью клевету на своих бойцов. Как видно, Бабелю уже надоели расспросы об этой, скорее всего, выдуманной истории, но он не рассердился и уклончиво ответил:

— Я думаю, что казнить меня он в данном случае не имел намерения. — И, уже выйдя из-за стола, добавил: — Если хотите проверить, не поступил ли он опрометчиво, приходите на завтрашний вечер: я буду читать. Ложи бенуар вы, конечно, не заказали?

Да, билетов у нас не было, — таких дорогих покупок не позволял наш бюджет. Да и достать билеты нельзя было — все распродали уже давно. Исаак Эммануилович вырвал лист из большого блокнота Гадзинского, написал записку и подал ее ныне покойному Панько Педе.

На вечер Бабеля наша группа шла чуть ли не строем. Когда Исаак Эммануилович появился за сценой Дома журналистов, все мы уже сидели на длинной деревянной лавке, так как даже по записке Бабеля в зале для нас мест не нашли. Улыбчивый, коренастый, как бы плотно всаженный в черный костюм, он поздоровался с каждым из нас, как со старым знакомым. Пока публика заполняла довольно большой зал, занимая места согласно купленным билетам, Бабель, окруженный плотной стеной одесских журналистов и писателей, рассказывал о сегодняшней встрече со старым своим знакомым, которого не видел давно — ребе Менахэмом с Молдаванки. Старик был мудрецом, но свои сентенции и парадоксы высказывал на языке, который подчас поражал даже обитателей его живописного прихода. Бабель цитировал витиеватые периоды, в которых имена, лица и названия предметов женского и мужского рода вели себя не менее произвольно, чем знаки препинания в сочинениях начинающего школяра. Мы покатывались со смеху, опасаясь даже, что наш гогот слышен и в зале.

Наконец звякнул колокольчик, возвещая начало вечера. Уходя на трибуну, с которой предстояло читать, Бабель многозначительно ткнул себя пальцем в грудь:

— И он стал на ту пьедесталь, на которое стоял сам! — торжественно произнес он одно из изречений ребе Менахэма. И ушел на сцену, чтобы стать на эту самую «пьедесталь»…

Я слушал прекрасное чтение прекрасного рассказа «Соль» и думал об Одессе, которая в течение второго десятилетия XX века вывела в своем гнезде целую плеяду блестящих литературных талантов: Багрицкий, Олеша, Инбер, Катаев, Ильф и Петров. Чуть позже — Микитенко и Кирсанов. Веселый южный город показал миру свой роскошный выводок. Это был щедрый взнос в культурную сокровищницу, внесенный, к тому же, с истинным южным размахом. Бабель был, пожалуй, самым крупным из этой блестящей плеяды.

Недаром Горький назвал его лучшим стилистом в русской послереволюционной литературе. И конечно же, недаром, ограждая своего любимца от несправедливых нападок знаменитого кавалериста, знаменитый писатель сказал: «Товарищ Буденный охаял „Конармию“ Бабеля, — мне кажется, что это сделано напрасно: сам товарищ Буденный любит извне украшать не только своих бойцов, но и лошадей. Бабель украсил бойцов его изнутри, и, на мой взгляд, лучше, правдивее, чем Гоголь запорожцев».

…Зал наградил писателя громом рукоплесканий. Исаак Эммануилович появился за кулисами раскрасневшийся, но, кажется, довольный собой. Вытирая белоснежным платком розовое лицо, он сказал, обращаясь к нам, тоже хлопавшим в ладоши:

— Ну как, ничего? Как сказал ребе Менахэм, «посмотрите на воробью, которое само добывает свое пище!».

Из клуба работников печати мы вышли гурьбой на улицы ночной Одессы. С Греческой свернули на Дерибасовскую, а затем на Пушкинскую. Все шумно переговаривались и состязались в остротах, а Бабель шел молча, словно утомленный недавним чтением своих рассказов.

После этого я долго не видел Бабеля и встретился с ним лишь в 1933 году в Минске — на пленуме оргкомитета будущего Союза писателей, посвященном вопросам поэзии.

Были здесь не только поэты, но и все крупные писатели вообще, а среди них, конечно, и Бабель.

В один из вечеров, после очередного заседания, мы собрались в большом ресторане. За столиком, у одной из колонн, мы сидели вчетвером — Сосюра, Микитенко, Антон Дикий и я.

Дикий был колоритнейшей фигурой. Черный, как цыган, с небольшими усиками и клинообразной бородкой, с глазами подвижными и горящими, словно раскаленные угли, он казался постоянно готовым к очередной авантюре. К писателям он имел, собственно говоря, лишь косвенное отношение, хотя издал небольшую книжицу посредственных стихов. Зато был он весьма талантливым фантазером и безобидным вруном и несметное количество необыкновенных историй, выдуманных тут же, рассказывал увлекательно и с большим количеством характерных деталей, придававших им черты истинного правдоподобия.

За столом он также рассказывал нам удивительную небылицу, якобы случившуюся с ним во время гражданской войны. Помнится, речь шла о поросенке, сыгравшем важную роль в боевой операции партизанского отряда. История была, как всегда, увлекательная и комичная, а колоритные детали поражали и захватывали.

Вдруг я почувствовал, что сзади кто-то стоит. Оглянувшись, я увидел Бабеля и Пастернака. Огромные глаза Бориса Леонидовича пылали от восторга, а Бабель молча слушал, и лицо его, наоборот, казалось, не выражало восхищения. Микитенко потеснился, указывая на стул между Диким и Сосюрой, а я поднялся, собираясь предложить свое место, но Пастернак замахал руками, призывая нас не мешать Дикому рассказывать, а ему слушать.

Когда Дикий закончил и хохот улегся, Бабель тихо произнес:

— И попадаются же, черт возьми, счастливые люди на земле! Годами иной мучится, выдумывая всякие такие штуки, а тут человек все это выкладывает, словно Ротшильд из кошелька!

— Что там! — осклабился рассказчик. — У меня таких историй целый мешок.

Так послушайте, Дикий, вы же уголовный преступник! Ведь это же готовый рассказ! Ведь это же надо просто продиктовать стенографистке!

Дикий самодовольно улыбался, а мы — трое сидевших с ним за столом, многозначительно переглядывались. Дело в том, что совсем недавно Микитенко уже заставил однажды этого неистощимого выдумщика записать свое очередное вранье. Когда Дикий это сделал, оказалось, что рассказ не получился. Тогда его стал переписывать Микитенко, а затем Первомайский. Выяснилось, однако, что даже два талантливых писателя не в состоянии исправить то, что испортил один неумелый.

Но Исаак Эммануилович ничего этого, конечно, не знал. Он представлял себе написанное исходя из своих возможностей и, конечно же, был введен в заблуждение эффектной болтовней Антона Дикого, когда сказал, что его устный рассказ достаточно лишь застенографировать, чтобы получилось литературное произведение. Гораздо ближе к истине он был, когда проворчал, что «годами мучается иной, выдумывая всякие такие штуки», с горечью намекая на себя. Но Дикий не был этим «иным», им был Бабель, умевший превращать житейский анекдот в высокопробное литературное золото.

Как это удавалось, трудно было понять. Читая его и восхищаясь удивительной выразительностью и точностью каждого слова, я не мог себе представить оборудования его лаборатории. Но невольное признание о длительных муках проливало некоторый свет и кое-что объясняло.

Откровенно и доверительно он рассказал о своих муках позже, с трибуны Первого съезда писателей. В то время кое-кто упрекал Бабеля за длительное молчание, а находились и такие, кто клеймил его словами, весьма напоминавшими обвинительные заключения. Почему, дескать, молчит? Может быть, просто отмалчивается? Было время партизанской романтики — тогда писал, а наступил час прозаической борьбы — и он помалкивает. Даже его земляк Семен Кирсанов, отвечая, как все одесситы, вопросом на вопрос, недоумевал, правда умеряя при этом страсти и стараясь кое-кого навести на единственно верное объяснение:

Не надо даром зубрить сабель,

меня интересует Бабель,

наш знаменитый одессит.

Он долго ль фабулу вынашивал,

писал ли он сначала начерно

иль, может, сразу шпарил набело,

в чем, черт возьми, загадка Бабеля?..

А невысокий плотный человек с круглым улыбающимся лицом и очками в железной оправе медленно прохаживался рядом с трибуной, заложив руки за спину, и, словно рассказывая очередную историю из жизни обитателей одесской Молдаванки, тихо и дружественно признавался, что носит во чреве своем детенышей подолгу, как слониха. Он, конечно, не сказал, а возможно, и не имел в виду другой стороны своей шуточной метафоры: что только выношенные, как у слонихи, литературные детеныши и бывают полновесны, как слонята, и в этом мы можем убедиться на его опыте, а не на опыте тех, кто «шпарит набело». Ответ на недоуменный вопрос был получен из первоисточника, и все узнали, что «знаменитый одессит» пишет подолгу и рождает в муках, и потому-то в его длительном молчании особенной загадки, в сущности, и нет.

Месяца через два после съезда Бабель приехал в Харьков. Я встретил его на Сумской и потащил к себе. По дороге я стал рассказывать о главах из романа «Всадники», которые мне накануне прочел Юрий Яновский. Главы эти мне очень понравились, и я старался заинтересовать ими Бабеля еще и потому, что автору нужно было кое в чем помочь.

Яновскому в то время было нелегко. Обстоятельства сложились так, что его почти не печатали. Он был угнетен, ничего не зарабатывал и в таких условиях писал свой роман. Это был высокий, стройный, очень сдержанный и органически интеллигентный человек. Ироническая улыбка, словно защитная маска гордеца, почти постоянно светилась на его красивом лице, надежно скрывая от постороннего взгляда его невеселые внутренние переживания. Но я, живший с ним в одной квартире в писательском доме уже более шести месяцев, знал, в каком он положении, и, хоть не имел реальной возможности, очень хотел ему помочь — особенно после ознакомления с отрывками из его нового произведения.

Исаак Эммануилович имел, конечно, больше возможностей. Встретив его теперь, я вспомнил, что слыхал о близком его знакомстве или даже дружеских отношениях с тогдашним директором ОГИЗа, — это могло пригодиться в данном случае. И когда я тут же поделился с Бабелем и Олешей впечатлениями от произведения и намекнул на бедственное положение автора, Исаак Эммануилович, знавший Яновского по Одесской киностудии, сказал:

— Пошли к нему.

Я не был уверен в том, что Яновского легко будет уговорить прочесть снова то, что он мне прочел накануне, и сказал об этом.

— А мы его перехитрим, — улыбнулся Исаак Эммануилович. — Откровенно признаемся, что хотим помочь. — И, понизив голос, поделился секретом: Когда говоришь правду, это иногда действует.

Юрий Иванович приветливо встретил старых знакомых по Одесской кинофабрике, где он прежде был главным редактором. После недолгих блужданий вокруг да около Исаак Эммануилович сказал:

— Послушайте, деловое общение — лучшая гарантия успеха. Это, между прочим, относится и к писателям. Так вот, доставайте свою новую рукопись и прочтите нам несколько глав.

Не знаю, подействовало ли на Яновского его «чистосердечное признание», или он просто не решился отказать Бабелю, — Юрий Иванович лишь наградил меня своим ироническим, но на сей раз отнюдь не язвительным взглядом и пошел к своему небольшому письменному столу, достал рукопись и безропотно начал читать.

Бабелю понравилось то, что он услышал. Мягкие акварельные краски тогдашней прозы Яновского и подчеркнутая приземленность его собственной прозы были, по сути, разными сторонами одинакового восприятия действительности. Оба они преклонялись перед духовным величием человека, одевали его в яркий, а подчас и пышный наряд поэтических преувеличений: шли к одной и той же цели, хотя и разными дорогами. Бабель это, как видно, сразу почувствовал и высоко оценил.

Однако Яновскому он прямо не высказал своего восхищения, проявив таким образом и мудрость и такт: стимулирующую похвалу уместно расточать, когда говоришь с младшим. Восхищение произведением равного может иногда обидеть не меньше, чем откровенная хула. Поэтому Исаак Эммануилович только сказал:

— Что ж, вы свое дело знаете!

Но на улице, по дороге к гостинице, Исаак Эммануилович дал полную волю чувствам и не стеснялся в эпитетах ни по отношению к «Всадникам», ни по отношению к их автору.

Вскорости я должен был ехать в Москву, и, прощаясь у подъезда гостиницы, мы условились, что пойдем к Халатову вместе.

В приемной директора ОГИЗа произошел смешной инцидент. Войдя, Бабель направился прямо к двери кабинета Халатова, но ему преградила путь коренастая секретарша. Довольно грубо остановив его, она заявила, что директор занят и сегодня не будет принимать. Бабель попросил все же доложить и назвал свою фамилию. Но секретарша наотрез отказалась докладывать — видимо, имя знаменитого писателя ей ничего не говорило.

— Позвольте, — возмутился Исаак Эммануилович. — Для чего же вы здесь сидите, если не желаете докладывать, что кто-то пришел?!

Поднялась настоящая перепалка. Вдруг массивная дверь распахнулась и на пороге появился бородач в кожаной куртке — Халатов. Увидев Бабеля, он просиял, обнял его и, взяв под руку, повел к себе. Я тоже вошел. Секретарша осталась в приемной, как видно, очень посрамленная.

Они долго по-приятельски разговаривали о том о сем, не имеющем никакого отношения к поводу нашего посещения. Наконец Бабель поднялся, и я уже готов был подумать, что о романе Яновского он так ничего и не скажет то ли забыл, то ли передумал говорить. Но, уже пожав на прощание руку Халатову, Бабель, как бы невзначай, сказал:

— Да, вот что. В Харькове сейчас пишется замечательная книга. Нужен подходящий аванс.

— Фамилия? — спросил Халатов, взяв карандаш и придвинув к себе поближе отрывной календарь.

— Яновский.

— Юрий Яновский, — вставил я.

Халатов записал, но ничего не сказал. Его безразличие меня расстроило, но Исаак Эммануилович, как видно, не беспокоился.

Когда мы появились в приемной, секретарша робко подошла к Бабелю:

— Вы уж простите меня, — пролепетала она. — Сами понимаете, я — одна, а вас много…

— Ну конечно, — улыбнулся Бабель. — Ведь это самое сказал еще Понтий Пилат Иисусу Христу, разве вы не помните?

— Да, да, конечно… — продолжала несчастная секретарша, заботливо провожая нас к выходу: знание истории христианства, как видно, не входило в ее обязанности.

А когда я вернулся в Харьков, оказалось, что договор для Яновского меня опередил. Прошло еще несколько дней, и прибыл почтовый перевод на довольно значительную сумму. Юрий Иванович все так же иронически улыбался, но на протяжении последующих Двух месяцев почти не выходил из своей комнаты: работал усиленно.

Года через два, уже в Киеве, как-то позвонил Довженко.

— Приехал Бабель, — сказал он.

— Мы к вам сейчас зайдем.

Но Александр Петрович почему-то не пришел — вдруг оказался занят. С Бабелем явилась Юлия Солнцева. Отворив дверь, я услыхал саркастический возглас Исаака Эммануиловича:

— Пятьдесят девятая квартира! Да, наша литература велика!..

Не успев еще снять пальто, он направился прямо к книжным полкам. Бегло просмотрел сквозь свои толстые стекла корешки книг и остановился на марксовском издании сочинений Бунина.

— Воробью добывает свое пище из неплохого источника! — воскликнул он, как некогда ребе Менахэм, с удовольствием перелистывая том писателя, книги которого не так часто встречались в те годы на полках писательских библиотек. Присутствие этих книг в моей скромной библиотеке, кажется, заметно подняло в глазах Бабеля мой писательский престиж. — Кстати, о ребе Менахэме, — сказал Исаак Эммануилович, вдруг захлопнув книгу. — Старик приказал долго жить. Но на прощание с неблагодарным человечеством он высказал ему довольно мрачное предостережение: «Хороня своих мудрецов, изрек он, — люди остаются в дураках». Точного синтаксиса этого изречения я не сохраняю, так как услыхал его не из первоисточника. А человек, передавший его мне, был профессиональным редактором и не заботился о подобных пустяках.

Мы решили прогуляться и вышли на улицу. Выяснилось, что Исаак Эммануилович приехал в Киев в связи с предполагавшейся постановкой на Киевской киностудии какого-то сценария по роману Николая Островского «Как закалялась сталь». Бабелю было поручено довести плохое кинопроизведение до нужной художественной кондиции. Уж кто-кто, а он умел оживить скучный диалог или невыразительную характеристику действующего лица — исправление чужой стряпни стало в последнее время его побочным занятием, пополнявшим кое-как скудные финансы.

Мы бродили по улицам прекрасного города, разговаривая о незначительных вещах, словно уверенные, что у нас еще будет время поговорить о более серьезном. Ведь человек никогда не знает, что его ждет, и с непростительным легкомыслием уходит от предположения, что встреча может быть последней…