Глава десятая ВЕСНА 1974 ГОДА: МЕТЕЛЬ ЖАВОРОНКОВ
Глава десятая
ВЕСНА 1974 ГОДА: МЕТЕЛЬ ЖАВОРОНКОВ
Метель жаворонков…
О ней невозможно взять – и рассказать всё до конца. Потому что конца у неё нет. Она всё кружит и кружит в моей памяти, в моей душе, пушистая, сказочная метель сбывшегося и – несбывшегося… Она то и дело затягивает меня в белые, ласковые, мохнатые воронки – как в другое измерение жизни… И всякий раз я выныриваю потом на поверхность сегодняшнего дня, обновлённая этой весенней метелью… Возвращаюсь из неё – в своё сегодня – с новым знанием: о том, что было – и о том, что будет…
Метель жаворонков…
Это целая жизнь, с годами не утратившая для меня своего света и – боли.
Никогда, никогда, никогда не перестанет она кружить в моём сердце… метель жаворонков, жаворонковая метель… Так латыши называют весеннюю, тёплую, пушистую метель… потому что её крупные мохнатые хлопья похожи на маленьких птичек…
…Метель жаворонков… опять она налетает на меня, как стая стремительных жаворонков… И я иду своим побережьем памяти… и это побережье носит в этой истории имя – Рижское взморье. Оно шелестит сосновыми иглами и шепчет белым песком…
* * *
А до этого был Рижский вокзал в Москве. Совершенно по-летнему тёплый вечер. В Москве лето порой приходит именно в апреле. Потом, в мае, может опять наступить зима – заморозки, снежная пороша… а в июне могут полить ледяные дожди… И будешь с нежностью вспоминать лето, которое было когда-то в апреле…
Итак, 4 апреля 1974 года. Я стою на перроне Рижского вокзала. В небе – полная, рыжая луна… низко-низко… кажется, можно дотянуться рукой и потрогать этот огромный апельсин… Воздух – тёплый, мягкий, обнимающий невидимыми руками…
Меня никто не провожает. Только эта рыжая луна. Только этот тёплый вечер. Мои вещи в купе. Я гуляю по перрону без плаща. Темно и тепло, как в Крыму в бархатный сезон…
Наконец-то я еду к отцу! Уже никто меня не удержит и не остановит. Никакие ультиматумы. Ничьи угрозы. Ничьи слёзы.
Я знаю, что должна его увидеть.
Одна ночь меня отделяет от встречи с ним. Только одна ночь.
Одна ночь и – семнадцать лет жизни без него…
* * *
Ночь в поезде. Весёлая рыжая луна бежит за моим окном… Тысячи барабанщиков выстукивают музыку ожидания… музыку предвкушения встречи…
Совершенно невозможно уснуть. В памяти прокручиваются те немногие воспоминания, которые у меня связаны с отцом… Господи, мы так мало жили вместе! Всего полгода. Да и в те полгода почти не виделись, он работал на другом конце города и возвращался домой, когда я уже спала…
Воспоминание первое: мне – года три, он пришёл, а я дома одна. Это – ещё в Днепропетровске, на Философской улице. Мы жили тогда в коммуналке, и я оставалась порой одна в нашей комнате. Отец – высокий, темноволосый, в белом полотняном костюме – стоит у синего вечернего окна… Прекрасный, как принц из сказки. Он ждёт маму, а мамы всё нет, и я смотрю на него, как заворожённая…
Воспоминание второе: отец и мама встречают нас с бабушкой в Оренбурге, на вокзале, на перроне, мокром и сверкающем от майского дождя… Едем в такси по мокрым, сверкающим, цветущим улицам… Подъезжаем к нашему дому на окраине Оренбурга, непролазная грязь… и отец несёт меня в дом на руках… Мне пять лет, и отец первый раз несёт меня на руках! Самое сладкое воспоминание.
Воспоминание третье: мы с отцом в цветущей летней степи за нашим домом. Отец катает меня верхом на спине, я понукаю его… мы падаем вместе в траву и хохочем… Самое весёлое воспоминание.
Воспоминание четвёртое: чёрная степь за окном. Я стою на стульчике у окна. Отец, в пальто и шляпе, с чемоданом в руке, подходит, молча целует меня, и я вижу, что он плачет… Он уходит. И я понимаю, что он ушёл навсегда. Мне шесть лет. Самое горькое воспоминание…
Воспоминание пятое: зима, отец приезжает в Оренбург повидать меня. Мне семь лет. Он провожает меня в школу, мы идём по белой тропинке, он расспрашивает меня о моей жизни, он держит меня за руку. Не доходя до школы, мы прощаемся и расходимся в разные стороны. Мы расходимся в разные стороны, и всё оглядываемся и оглядываемся друг на друга, и машем друг другу… а солнце светит так ярко… снег… солнце… тёмная фигура отца – на белом снегу… Самое ослепительное воспоминание…
Да, ровно пять. Их так мало, что растерять их, или что-либо забыть – невозможно.
Воспоминаний – горстка. Можно сказать: жалкая горстка… Но они такие драгоценные, и так отшлифованы моей памятью, что светятся, как бриллианты… Целая горсть бриллиантов! Я несказанно богатый человек.
А буду ещё богаче… богаче… богаче…
А ещё это похоже на детскую игру в «секретики». Как, вы не знаете эту игру? Тогда я расскажу. Это такая простая и очень трогательная игра. В земле (где-нибудь в укромном уголке двора или сада) выкапывается крошечная ямка, и в неё кладутся детские драгоценности: какой-нибудь красивый камушек, фантик, прозрачный шарик, обрывок золотистой ленточки, цветочек, листик – и всё это закрывается аккуратно стёклышком. Получается красивая, под стеклом, живая картина. После продолжительного любования она засыпается землёй или песком. Теперь главное – пометить это место, невидимо для других, но понятно для себя. Чтобы потом, много-много раз, приходить сюда, отрывать свой «секретик» и радоваться, что он никем не тронут, всё на месте: и шарик, и ленточка, и камушек… и все остальные драгоценности… Так и мои воспоминания об отце: они зарыты в таком укромном месте, что никто о них даже не догадывается, и я отрываю их, когда хочу, и радостно убеждаюсь, что всё на месте: вот синее окно, вот прекрасный принц у окна, весь в белом… вот цветущая степь с высокими травами и высоким небом, и мы с отцом – добрый конь и счастливая наездница… а это – белая снежная дорожка, и тёмная фигура отца на белом снегу… Разрываю свои «секретики», любуюсь ними, как малое дитя, и нет меня счастливей…
А буду ещё счастливей, счастливей, счастливей…
* * *
И ничего-то я не знала, ничего! История моих родителей была для меня темна.
Так, несколько обрывочных разговоров, для меня не предназначенных… Говорить об отце было не принято. В доме был другой мужчина – другой отец, и его надлежало любить. Когда лишь однажды я призналась подружке в том, что люблю своего родного отца и скучаю о нём, эта страшная «крамола» вмиг дошла до моей мамы, и мне был большой выговор. За то, что я люблю не того, кого надлежит любить. Мне было одиннадцать лет, и я поняла, что об отце я должна молчать.
Я написала в то время маленькую повесть об отце. О том, как мы живём вдвоём с ним, как я его жду по вечерам, готовлю ему ужин, а потом мы говорим с ним – обо всём на свете… И я люблю его, люблю всей душой! Эту повесть я писала по ночам, под одеялом, с фонариком… А потом я её сожгла на пустыре – чтобы она не попала в руки моим домашним…
* * *
Бессонная ночь в поезде…
* * *
Утро. Солнце! Рига!
Ищу улицу Мичурина. Зайцев, Вячеслав Кондратьевич, дал адрес своей младшей сестры и сказал, что он её уже предупредил, и она рада будет меня принять.
Но Алла Кондратьевна в этот утренний час на работе, а меня приветливо встречает её пожилой муж, Сергей Сильвестрович. Напоил меня чаем. Я поставила в комнате свой чемоданчик. Здесь я проживу три дня, – подумала я. Не подозревая, что проживу почти месяц…
Вот оно и настало – продолжение моей давней, написанной в одиннадцать лет, повести…
* * *
Еду на красном звонком трамвае… О, эти красные трамваи – свидетели моей жизни. Сверкают рельсы на солнце… Сверкает синее небо…
Я была в этом городе прошлым летом и успела его полюбить, он мне – не чужой.
И в этом прекрасном городе – мой отец!
Теперь Рига носит для меня ещё одно название – Город Встречи с Отцом.
* * *
…Никогда не забыть… этот длинный больничный коридор с белыми стенами…
И как мой отец идёт мне навстречу… долго-долго… а я не могу сдвинуться с места, чтобы сократить расстояние между нами… он как будто возвращается по той белой дорожке, по которой когда-то ушёл от меня – семнадцать лет назад… и путь этот трудный – в семнадцать лет длиной… Я свою часть пути прошла – примчалась к нему из Москвы в Ригу… остался этот больничный коридор с белыми, снежными стенами… и никого в этом коридоре, кроме нас, никого, кроме нас, на нашей тропинке… и расстояние сокращается… сокращается… И вот я уже не вижу ни снежной тропинки, ни белого больничного коридора – а только синие-пресиние глаза моего отца… синие – как небо… и его родной, ласковый голос:
– Доця!
* * *
…И вот я иду по белым песчаным дюнам, на Рижском взморье, в районе Дубулты…
Уже две недели мы вместе с отцом. Я приехала сюда сегодня, чтобы подыскать для нас с отцом домик. Маленький домик у синего апрельского моря… На пустынной улочке, где только шёпот сосновых игл и вскрики чаек… Маленький домик, где отец будет выздоравливать после тяжёлой операции, а я буду ухаживать за ним, готовить простую еду, читать ему стихи, а когда он окрепнет, мы будем гулять по этим белым, ослепительным на солнце дюнам… вдоль кромки моря… по нашему общему побережью памяти… Боже мой, сколько счастья впереди!…
Мой прекрасный синеглазый отец.
Сказочный принц в больничной полосатой пижаме. Он почти не изменился за эти семнадцать лет, что мы не виделись с ним. Он такой же прекрасный, как был тогда, у синего, вечернего окна в моём раннем детстве на Философской улице… Он такой же весёлый, как был тогда – в цветущей степи за нашим домом в Оренбурге… Он такой же тёплый и надёжный – как тогда, когда он нёс меня на руках к дому…
* * *
Он, почти сразу, спросил меня:
– Почему тот человек, который приходил ко мне в Одессе, который разыскал меня по твоей просьбе, почему он называл тебя Марией?
– Потому что уже год, как я – Мария.
– Что это значит?
– То, что год назад я крестилась. И при крещении мне дали новое имя.
Отец удивился. Но не очень. Сказал, что имя я себе выбрала хорошее. Так звали мою прабабку – кубанскую казачку.
Но вообще, в те рижские, метельные дни отец не называл меня по имени. Он говорил мне: «Доця». Так он меня называл в детстве. Так он меня называл и сейчас. И мне это было так сладко, сладко… Я опять, временами, чувствовала себя маленькой, и от этого мне тоже было так сладко, сладко… Он говорил: «Доця, милая моя доця, любимая моя доця», – и как будто невидимой нитью связывал сегодняшний день – с моим, далёким уже детством… Как будто заштопывал ту огромную дыру в моей жизни, когда никто мне этого ласкового слова не говорил… «Доця, доця…» Всю нежность, которая копилась в нём семнадцать лет разлуки, он спешил выплеснуть на меня в эти дни…
– Доця, доця!… Если б ты только знала, как я тебя ждал! И тогда – двадцать четыре года тому назад… И сейчас, когда получил твою открытку, с сообщением, что ты едешь ко мне. Если б ты знала!…
– Теперь знаю. А если б ты знал, как я тебя ждала! Всю жизнь…
– Теперь знаю…
* * *
Наконец я рассекретила все свои «секретики». Наконец, мне не надо прятать свои воспоминания. Наконец, меня никто за них не отругает и не упрекнёт. Наконец, я могу задавать вопросы, которых у меня накопилось слишком много за мои почти двадцать четыре года!
Наконец, я узнала, почему отец не жил с нами в моём раннем детстве. Я и раньше чувствовала, что не было у него злого умысла. И не его была вина в том. Я чувствовала, чувствовала, что у мамы есть свои «секретики» и она не собирается показывать мне, что же там хоронится – какие тайны, и какие драгоценности… или, наоборот, какие страшилки…
Нет, не отец бросил нас. А мама уехала от него. Ещё до моего рождения. А он очень хотел меня – девочку, дочку. Хотя обычно молодые отцы жаждут продолжиться в сыновьях. Но… мой отец хотел именно меня!
– Почему? – спрашиваю я.
– У нас в семье было шестеро мужчин. Отец, нас четверо братьев. И брат матери, который был одинок и жил с нами. И только она одна женщина в семье – мама. Мы её обожали все! Александр, старший брат, женился раньше всех и дочку свою назвал, конечно же, в честь мамы – Анной.
* * *
Отец говорит:
– Когда Лиля, беременная, уехала от меня, родители мои решили, что Лиля не любит меня – вот и всё. Они были очень обижены за меня. Я их пытался убедить, что Лиля просто не декабристка, не может жить в нашей дыре, какой была тогда Макеевка. Но, с другой стороны, во время войны, во время оккупации Лиля была подпольщицей, связной… Стало быть, она – не робкого десятка. Но на бытовых неудобствах сломалась…
– На Философской улице тоже никаких особых удобств не было.
– Но Днепропетровск – большой, красивейший город, а Макеевка – пыльная горняцкая дыра. Лилю, к тому же, общая обстановка в посёлке угнетала. Было полно босяков, драки, поножовщина, одним словом, преступность цвела махровым цветом… Вечером страшно было выйти на улицу… да и днём тоже. А Лиля такая красавица была… я всё время боялся за неё…
* * *
Отец говорит:
– Однажды Лиля сказала мне: «Это всё из-за того, что мы поженились тринадцатого числа. Все неурядицы нашей жизни. Я не хотела тринадцатого, а ты меня потащил!»
Она действительно не хотела тринадцатого идти в загс, а я смеялся и буквально тащил её за руку, я говорил ей: «Давай всем докажем, что тринадцатое – самое счастливое число!» Я считаю, что число тут ни при чём. Просто мы были слишком молоды, и обстоятельства были против нас. Мы не могли сами выбирать, где нам жить, где работать. За нас решало государство. Это ведь были ещё сталинские времена, послевоенные…
А потом, через год, день в день, родилась ты! Разве можно считать этот день не счастливым?! Я был без ума от счастья! Девочка! желанная дочка! Меня отпустили на несколько дней с работы. Мы приехали в Днепропетровск с братом Женей и с мамой. Все были счастливы. Все верили, что мы с Лилей помиримся. Хотя мы и не ссорились вовсе… В двадцать один год я стал отцом! Я был самым счастливым отцом. Я до сих пор так считаю. Потому что у меня есть ты! Ты – самая любимая из всех моих дочерей. Никого я потом так не ждал, как тебя. И никогда уже так страстно не желал дочери. Ты, моя любимая дочь, у меня уже была. И потом было как-то всё равно, кто родится… Жена моя нынешняя, Рита, даже обижалась, что мне всё равно…
Господи, мой отец любит меня, любит! Я всегда это чувствовала, всегда! Значит, это не было самовнушением. Это – ПРАВДА.
* * *
С горечью, с болью он рассказывает о том, как пытался перевестись на работу в Днепропетровск – чтобы быть с нами. Со мной и с мамой. Как молодой специалист, он не имел права уволиться по собственному желанию. Он должен был отработать три года. И его не отпустили. Хотя он ездил даже в Киев, в министерство – но всё напрасно! Ему сказали в министерстве:
– Ничего с вашей семьёй за три года не случится! С войны жёны мужей ждали дольше. Отработаете своё – тогда и езжайте!
Но поехал отец совсем в другие края… Ещё до того, как закончился срок его отработки. Неожиданно к этому сроку добавился другой срок…
* * *
Отец говорит:
– У меня замечательная мама Она нас, детей, всегда безумно любила. Да и сейчас, когда мы все давно взрослые мужики, не иначе, как «деточка» не называет. «Деточка, деточка!» Это и хорошо, конечно, но и…
– Что «но»?
– Прежде всего, я думал всегда о маме. Думал: только бы маму не огорчить, только бы у неё не было сердечного приступа. У неё смолоду больное сердце. И я всю жизнь живу в страхе за неё. И часто поступал не так, как хотел. А только чтобы свою любимую маму не огорчить. И тогда, когда из лагеря вернулся…
– Из какого лагеря?
Он с удивлением смотрит на меня. Он думал, что я всё знаю.
Так вот о чём не договаривали мама и бабушка! Вот что они скрывали от меня. Вот их страшные «секретики»! Они, наверное, думали, что я буду очень страдать, если узнаю, что отец мой был в заключении. Но они не подумали, что от незнания человек страдает не меньше.
– Мне бы ещё долго сидеть… но Сталин умер. Это принесло освобождение.
– Но за что тебя посадили, папа?
– Авария на заводе произошла, когда я там работал. Это в Макеевке… Я был сменным мастером. Меня обвинили в диверсии…
– Какой бред!
– Тогда везде и повсюду искали диверсантов, террористов…
– Сколько тебе было тогда?
– Двадцать два… Не знаю, как родители это пережили. Для них это был страшный удар.
– А как моя мама это пережила?
– Она обещала меня ждать.
– Так вот откуда мы тебя ждали, когда я была маленькая!… Но почему не дождались, папа?
Его лицо заливает смятение…
– Мы долго ехали обратно, на Украину… наш лагерь, оказывается, находился в Монголии, но мы об этом узнали только когда ехали обратно… Да, своих просторов для лагерей уже не хватало… Так что я побывал однажды за границей!
– Да. Как моя бабушка Дора в Освенциме…
– Да, как твоя бабушка в Освенциме…
– Значит, при приёме на работу я должна писать в анкете, что мои родственники были за границей?
– Видимо, так. Были. Хоть и не по своей воле…
– И что же потом, отец? Ты ехал домой… Точнее – в Днепропетровск, где мы тебя ждали. Я и мама. И что случилось?
– Я вышел на перрон… И уже предвкушал встречу с вами… И только тут взглянул на себя со стороны… Почему-то до этой минуты я на эту тему не думал. А тут увидел и ужаснулся: зековская вшивая фуфайка на голое тело и разбитые башмаки на босу ногу… И я представил, что я - вот такой! – прихожу к своей молодой жене… к своей любимой маленькой дочке… И весь двор смотрит на нас…
– При чём тут двор, папа?!
– Как при чём? Мне не хотелось, чтобы маме пришлось стыдиться меня… А у меня ни копейки не было, чтобы хотя бы зайти вначале в баню, отмыться, и купить себе чистую одежду. Ни копейки! Я долго стоял тогда на перроне в Днепропетровске… до вашего дома на Философской – пятнадцать минут пешком… Как же мне хотелось вас увидеть, если б ты только знала!… Но – не смог. Прости меня, доця! Прости, если можешь… И я поехал домой, в Макеевку, к родителям… К ним явиться в таком виде мне было не стыдно…
Он надолго замолкает.
– Значит, на твою долю выпало ещё и это! – говорю я. – Интересно, а есть ли в нашей стране семья, которую бы это обошло стороной? Вот у Гавра, у одного моего друга, отец сидит уже четырнадцать лет… Когда его забрали, мать осталась с тремя детьми, младшему было девять месяцев…
– За что же его забрали, в наше-то время?
– Это не сейчас, это при Хрущёве. В самом начале хрущёвского правления. Отец Гавра – педагог, такой одержимый, вроде Макаренко. После войны они с мамой Гавра работали в детских домах. Потом, когда Сталин умер, и власть менялась, там несколько группировок боролись за эту проклятую власть, и отцу Гавра предложили написать проект школьной реформы. Он был прогрессивный учитель и с радостью этот проект написал. А к власти пришли другие – не те, которые заказывали ему этот проект… Вот и всё. Сначала тюрьма, а потом – мордовские лагеря… А ведь он всю войну прошёл, воевал за эту страну! И вот чем она ему оплатила!…
– Да, среди тех, кто был со мной в лагере, было много фронтовиков…
– А мы тебя так ждали!… Каждый вечер мы с мамой говорили перед сном: «Спокойной ночи, папочка!» Правда, я не знала, откуда мы тебя ждём, какие-то разговоры взрослых я слышала, но смысла их не понимала.
– Ну не мог, не мог я в таком виде идти к вам! Понимаешь? Стыдно было!
– Ну, а потом? Потом почему не приехал?
– Честно сказать?… Родители не отпустили. Они так настрадались, пока я был в заключении, у мамы с сердцем тогда совсем плохо было, она сказала, что не переживёт, если я опять уеду… И я остался. С мукой в сердце остался.
(Так вот почему мама перестала по вечерам вместе со мной произносить сладкую фразу-молитовку: «Спокойной ночи, папочка!»)
Отец говорит:
– Родители слишком любили меня. И всегда боялись за меня. Может, оттого, что с детства болел аллергией, и никогда не понятно было, как мой организм на что отреагирует. Ещё из-за того, что был закомплексованным, молчаливым, нерешительным. Родители хотели, чтобы я всегда был с ними. Или где-то поблизости. Чтобы вечно опекать меня. Наверное, это не правильно. Нельзя так сильно привязывать детей к себе. Я это чувствовал, но ничего не мог поделать…
А Лиля тогда обиделась страшно, и я её понимаю. Я корил себя, просто поедом ел, но не мог пойти против воли родителей. Я думаю, что родители были тогда не правы. Но что теперь искать виноватых? Что корить теперь родителей?… Я сделал свой выбор. За который всю жизнь плачу…
Он надолго замолкает. Мы смотрим в окно, за которым кружится пушистая метель…
– Я всё время порывался ехать к вам – в Днепропетровск. Но мама начинала плакать, а я не могу видеть её слёз… И потом, родители считали, что это Лиля должна приехать в Макеевку. Она когда-то уехала – она и должна вернуться, если хочет, чтобы у нас была семья… А Лиля тем временем поступила в Днепропетровске в институт, на дневное отделение. И затаила на меня обиду… Теперь думаю, что я поступил неправильно. Надо было не ждать – а надо было ехать, надо было бороться за семью, за наше счастье, как ни банально это звучит. Я и приезжал однажды… Но не застал дома никого, кроме тебя.
(Вот он, мой первый «секретик» – папа у синего вечернего окна!…)
– Я помню твой приезд, папа.
– Неужели помнишь? Тебе же три года тогда было.
– Очень хорошо помню, как будто вчера это было…
– А Лилю я не дождался тогда… Страшно расстроился. Ждать больше не мог, спешил на поезд… шёл на вокзал и плакал, как мальчишка… хорошо, было темно, и никто не видел… Конечно, надо было заранее написать, что приеду, но мне хотелось, чтобы это была для Лили приятная неожиданность… Я всё представлял себе: вот, я захожу во двор – и вижу Лилю, и как она бросается мне навстречу… Я столько слов тогда для неё заготовил!… Бессчётно раз прокручивал в голове: что я ей скажу, что она мне скажет… И то, что мы не встретились, так сильно ушибло меня, что я решил – значит, не судьба… А потом, через два года, когда Лиля приехала в Макеевку, с тобой, на несколько дней… И когда мои родители увидели тебя, такую чудесную девчушку, они буквально влюбились в тебя!
– Помню, помню, как бабушка закутывала меня, пятилетнюю, в одеяло, как младенца, и носила по комнате, баюкая и напевая песенки…
– Ей было жаль, что ты выросла вдали от неё. И когда она услышала, что Лиля приехала разводиться, она прямо за сердце схватилась: «Как?! и я больше не увижу свою любимую внучку?!» И они стали нас с Лилей мирить: ведь у вас ребёнок! – говорили они. И стали уговаривать меня немедленно увольняться и ехать вместе с Лилей в Оренбург, куда она после окончания института получила назначение на работу. Это было удивительно – то, что родители решились на разлуку со мной. И это всё благодаря тебе, доця! Надо было Лиле раньше тебя привезти! Но что теперь говорить?… И мы с Лилей уехали в Оренбург…
– А помнишь куклу, которую вы с мамой мне подарили? Когда мы с бабушкой Дорой приехали в Оренбург… Эта кукла до сих пор жива. Её зовут Луиза, помнишь?
– Помню… Помню, как мы с Лилей ходили в магазин и долго выбирали… в то время только-только появились эти куклы – с закрывающими глазами, и которые, к тому же, говорили «мама». Это было чудо какое-то! И мы никак не могли решиться, какую выбрать, чтобы тебе понравилась. И даже написали тебе письмо. И ты нам ответила… такими трогательными печатными буковками написала… Странно: такие мелочи, а помнятся всю жизнь…
…Кружится, кружится за окном белая метель, перекрашивая тёмные пятна прошлого в чистый белый цвет…
* * *
Как я всегда хотела жить с моим отцом!…
И теперь моя детская мечта начинает сбываться.
Вот, я хожу по Рижскому взморью, по своей любимой Юрмале, и ищу недорогой домик. Для нас с отцом. Где мы поживём какое-то время после его операции. Поживём вдвоём. Только вдвоём – как в моей детской сожжённой повести… Всё сбывается! Надо только очень сильно желать этого.
* * *
– Пап, а что случилось в Оренбурге? Почему вы опять с мамой расстались?
– Мы слишком долго были врозь. И не смогли ничего простить друг другу… Были оба очень ревнивы. Мне жить порой не хотелось, так я её ревновал. Глупо, конечно. Но это сейчас понимаю, что глупо, а тогда… Я не мог простить ей Фёдора. Она мне тоже кое-что…
– Кое-что?
– Те годы, что я жил в Макеевке, родные хотели, чтобы я забыл Лилю, чтобы женился. Меня познакомили с хорошей девушкой… она была совсем молоденькая, любила меня. А я любил твою маму. Потом, когда в Оренбурге у нас ничего хорошего не получилось, я в Макеевку уже не вернулся, мне было стыдно перед ней… перед той девушкой. Не мог ей в глаза посмотреть…
– А почему, когда уехал из Оренбурга, ты выбрал именно Одессу?
– Одесса – родной для меня город. Мама моя одесситка. Родители поженились в Одессе, и семейная жизнь их начиналась там… Много родни в Одессе всегда было, мамин брат дядя Миша, к нему я и поехал… И когда я вернулся в Одессу, родители с Жориком тоже приехали туда. Маме всегда важно было, чтобы мы были все вместе. Только тогда она была спокойна. Так что мы опять там воссоединились. И Женя, отслужив в армии, приехал в Одессу. Только Александр остался на Донбассе, он к тому времени оброс уже большой семьёй, трудно ему было срываться с обжитого места и начинать всё с нуля. И ты, доця, могла бы жить в Одессе.
– И я?
– Конечно. Я же приезжал за вами. Когда у меня уже жильё было. Не ахти какое, с удобствами во дворе, но многие одесситы и сейчас так живут. Но всё-таки жильё! А главное, я понимал, что не могу без вас. Я очень любил твою маму, доця… Я и сейчас очень люблю твою маму – Лилю конца сороковых годов…
– Когда ты за нами приезжал? Я что-то не припомню…
– А вот тогда и приезжал. Когда тебя в школу провожал, и мы прощались на белой дорожке. Моё любимое воспоминание… Всю жизнь тебя вспоминал на этой снежной дорожке… как ты уходишь от меня и всё оглядываешься и оглядываешься… и всё машешь мне ладошкой… Не было дня за эти годы, чтобы я это не вспомнил. Ты так и стояла у меня перед глазами все эти годы – на снежной дорожке в Оренбурге…
– И ты у меня, папочка… Но… разве мы должны были уехать тогда все вместе?
– Да. В тот же вечер. У меня было куплено три билета. На нас троих. И я сказал Лиле, что буду ждать вас у поезда. И ждал…
Ах, ещё один «секретик» рассекретился!…
Боже мой, Боже мой! оказывается, я могла бы жить с отцом в Одессе!… У синего моря…
– Но Лиля пришла на вокзал одна.
Но мама пришла на вокзал одна… Без меня.
– И сказала, что поздно уже что-то менять, что у неё будет ребёнок от Фёдора. Я сказал: «Пусть будет ребёнок, я буду любить его, как своего». Но Лиля сказала: «Если у нас опять всё развалится, я останусь одна с двумя детьми на руках. Фёдор меня обратно не примет. Он и так не может мне простить того года, что я прожила с тобой. Мне друг его рассказал, как Фёдор плакал, когда я приехала в Оренбург с тобой. Вместо того, чтобы развестись с тобой, как обещала ему. Нет, Серёжа, я больше не могу мучить ни его, ни тебя, ни себя. Пусть уж всё будет, как есть». А ещё Лиля просила никогда больше не тревожить тебя – не приезжать, не слать посылок, не писать… Она сказала, что тебе надо привыкать к другому отцу…
И мой отец обещал выполнить её просьбу. Зачем он это обещал? И почему он ни разу не нарушил своего обещания? ведь оно было… такое… ну, нельзя давать таких обещаний! Да, женщина (для своего спокойствия) может об этом просить. Но мужчина не должен этого обещать. И потом – надо было спросить у меня. Я ведь живой человек! И это МОЙ отец! И только мне было решать, видеться нам с отцом или нет. Хочу я этого или нет. А я этого хотела больше всего в жизни!
* * *
– Пап, а что с той девушкой стало, на которой тебя хотели женить?
– Не знаю… Мы больше ни разу в жизни не виделись. Мне тяжело было бы посмотреть ей в глаза. Я ничего не мог дать ей. Я вернулся из Оренбурга совершенно опустошённый, выгоревший внутри… Я не верил, что у меня вообще в жизни что-то может сложиться, какая-то нормальная семейная жизнь… И при этом я постоянно ждал Лилю… всё время ждал Лилю… мне казалось, она приедет, не может не приехать!… ведь она когда-то сказала мне: «Только ты мог быть моим мужем!» Я верил, что, в конце концов, когда-нибудь кончатся все наши недоразумения, и мы будем вместе. Хотел верить… Доця, ну, почему ты не привезла мамину фотографию?
– Фотографию?… извини, я не подумала… и потом, я в такой спешке собиралась…
– Жаль…
– Пап, но ведь твоя жизнь в итоге сложилась?
– Сложилась. Но… не по моей инициативе. Женщина старше меня. Работали вместе. Видя, в какой я депрессии, решила за меня взяться, расшевелить меня. Это было на Новый год, на работе устроили вечеринку. Я был мрачен. Пошёл туда только чтобы не откалываться от коллектива. Женщина решительная… она пригласила меня на «белый танец» и заявила, что не оставит меня в покое, пока я не улыбнусь… Прошёл год, я понял, что нужно начинать жизнь заново. Особенно после поездки в Оренбург, после того, как я узнал, что Лиля ждёт ребёнка, и после её просьб оставить тебя в покое. Сжав сердце в кулак, сцепив зубы… но надо было жить дальше. Впрочем, я как-то не очень верил, что получится новая семья. Рита – полная противоположность Лиле, ничего общего. У неё тоже, кстати, распался первый брак. Так что оба имели горький опыт. Но как-то постепенно привыкли друг к другу… Хотя Лилю я никогда не переставал любить. Ведь я по природе однолюб. У нас, кстати, в семье, все однолюбы. Насколько знаю, и деды, и бабушки были однолюбами. В каждой семье – по тринадцать детей! И со стороны отца, и со стороны мамы. А наши родители! Поженились совсем юными. И вот, отметили недавно золотую свадьбу. Любят друг друга до сих пор! Так же мои братья – Александр и Женя. Тоже женились рано, и живут со своими единственными жёнами. А вот у нас с Жориком не заладилось… Он во многом повторил мою судьбу. И он свою первую жену не может забыть, хотя скрывает это, даже от самого себя… Мы все однолюбы!
– Наверное, я тоже, – говорю я. – Я ведь очень похожа на тебя, папа. Теперь-то я знаю, на кого я похожа!
– Мне это радостно. Но я хотел бы, чтобы ты была счастливее меня. Чтобы ты нашла силы на новую настоящую любовь. Это очень тяжело, когда так сильно привязан к одному человеку. Хорошо, если это взаимно, как у моих родителей. Как у моих братьев. Но если это – юношеская, романтическая, безответная любовь… и если человека давно нет… Я бы пожелал тебе счастливой взаимной любви.
– Я не верю, что такая бывает в наше время.
– А я верю. Хоть свою и не сумел сберечь. Но – верю. Наверное, пример родителей не даёт утратить эту веру. Верю – вижу! – что можно любить друг друга всю жизнь, до старости…
* * *
Отец говорит:
– Интересно, что мечта иметь дочерей почти у всех у нас сбылась. У брата Александра три дочери! Кроме Анны, ещё Таня и Вика. У меня тоже три дочери. Очень хочу, чтобы вы познакомились и подружились. Милочка тоже пробует писать стихи, так что вам будет о чём поговорить. А у Эллочки абсолютный музыкальный слух, учится играть на фортепьяно.
– Ого, сколько у меня сестёр! родных и двоюродных!
– А ещё ведь Лариса у Жорика. И два брата – Серёжка у Жени и Руслан у Александра. Младшенький, последыш. Они уж на пенсию собирались выходить, когда родили его. Надя, жена Александра, плакала: стыдно, говорит, в таком возрасте детей рожать, старшие дети засмеют… Но никто не засмеял. А мальчишка получился такой славный! А у меня в это время как раз Мила родилась. Ну, мы их так и назвали – в честь пушкинских героев: Руслан и Людмила. Мама моя очень эту поэму в молодости любила. «Ну, вот тебе Руслан и Людмила! Радуйся!» – сказали мы.
* * *
Я обретаю свои корни. Точнее – я начинаю их ощущать. Ведь я ничего не знала об отце, о дедах и прадедах. Вообще ничего о своих предках не знала.
Оказывается, мой дед по отцу, Дмитрий Павлович, – кубанский казак. Так вот почему я так люблю степь, простор, ветер!… А бабушка, Анна Яковлевна, – коренная одесситка. Её отец был начальником одесской таможни. Ничего себе! Так вот почему я всегда так любила море! И даже пыталась поступить в мореходку. (Да, был в моей жизни и такой забавный эпизод).
Теперь я знаю, что моя бабушка Анна – мягкая, ласковая, весёлая, а у деда Дмитрия – взрывной, вулканический характер. К тому же, страшно обидчивый. И только бабушка может успокоить деда, переждать, перетерпеть его «извержение». И не упрекнуть ни в чём. Он лежит, после своего «взрыва», сам себе не рад, отвернувшись к стене, а она ему: «Митенька, Митенька!» И он постепенно отходит…
Но что у них общее – так это беззаветная любовь к детям. Своих четырёх сыновей они любят без памяти, и сейчас, когда их мальчики уже все давно взрослые, всё равно – та же любовь и нежность: «Деточка, деточка!» Только так. По-другому они их не называют.
Отец говорит, что он пошёл одновременно и в мать, и в отца: в его характере перемешались мягкость, обидчивость и взрывчатость – может заплакать от обиды, а может закричать от бешенства. И легко впадает в отчаянье. Так что даже сам никогда не знает, чего от себя ждать.
– Когда я Лилю ревновал… это когда мы жили с ней в Оренбурге, я ревновал её по-страшному – буквально ко всем, она жутко обижалась, плакала: ты, говорит, меня ревнуешь даже к телеграфным столбам! Я тут же впадал в отчаянье… И сразу – жить не хотелось, хотелось умереть – сейчас же, немедленно! Иногда даже писал ей прощальное письмо и бежал, сам не зная куда… Много раз хотел умереть. Конечно, Лиля от этого не могла себя чувствовать счастливой. Плакала часто, замолкала надолго, отдалялась… Обид не прощала и не забывала. Вот чего мне не досталось от моей мамы – так это мудрости и умения с улыбкой налаживать отношения. Лиля могла молчать неделю, а я не знал, как к ней подступиться. И опять же – не хотелось жить из-за этого, хотелось умереть… Жизнь превратилась в сплошное страдание. В какой-то ад. Причём, для нас обоих. И я с ужасом понимал, что мне противопоказано жить с любимой женщиной. Хоть это и парадоксально звучит. Но это так – я не умел жить с любимой женщиной. Это хорошо умеют мои братья – Женя и Шура. У них у обоих обидчивые жёны, но что один, что другой – могут пошутить, подтрунить, не обратить на что-то внимания, и всегда – с улыбкой, с лаской, с шуткой. Счастливый характер! Я понимал, что Лиле нужен как раз такой муж – весёлый, необидчивый, не ревнивый. Из которого сыплются не упрёки, а шутки. Человек, с которым легко. А со мной было трудно… Женя и Шура у нас – настоящие одесситы по характеру. А мы с Жориком – скорее упёртые казаки!
– По-моему, ты такой весёлый, папа! Ты тоже настоящий одессит!
– Это я с годами научился быть весёлым. По крайней мере, не показывать каждую минуту, что у меня внутри. Но тогда, в Оренбурге, мне было всего двадцать шесть, и я совершенно не умел владеть собой.
Так вот откуда во мне все эти взрывы! Это бешенство, когда попирают мою свободу, когда хотят, чтобы я делала то, чего я не хочу! Это вечное стремление настоять на своём! И протест против всего, что есть «не моё»! И это отчаянное желание умереть, обрубить всё одним махом, когда нет сил терпеть действительность. Ведь я – казачка! Вот оно что… Вот всё и объяснилось, наконец-то! Теперь мне понятно, что имела в виду мама, когда иногда бросала мне в сердцах: «Вся – в отца!» Но и нежности во мне много, и желания любить. Но об этом трудно догадаться, ведь я очень скрытная…
Оказывается, истоки моего характера – в кубанских степях и в морском просторе… И в ласковом южном солнце…
Как хорошо узнавать про себя! Даже если это не очень простые вещи. Когда я слушаю отца, с грустью думаю о том, что мне, наверное, тоже противопоказано жить с любимым человеком… А ещё я думаю о том, что у меня нет повода думать на эту тему… Мой повод не живёт больше на земле.
– Скажи, отец, а может ли однолюб любить не однажды в жизни?
– Влюбляться, наверное, да. А любить?… Вряд ли. Потому он и однолюб. Хотя я считаю, что это – несчастное свойство характера. Конечно, если два однолюба влюбляются друг в друга, – это великое счастье. Моим родителям очень повезло.
– Встретить свою половинку?
– Да. Я убеждён, если это, действительно, твоя половинка, то любовь – взаимная. Но если один из двоих страдает, или даже оба, как мы с Лилей – это вряд ли две половинки одного целого… Чаще всего мы любим чужих половинок… Ну, скажи, разве может быть у двух половинок психологическая несовместимость?
– Думаю, что нет.
– Но при этом можно, что называется, «запасть» на человека. И чем больше он тебе страданий причиняет, тем больше к нему привязываешься.
– Ну, это уже мазохизм какой-то! Тебя мучают – а ты любишь! Кстати, в христианстве одна из самых непонятных для меня заповедей: бьют в левую, подставляй правую…
– Я в этих вопросах не силён. Но точно знаю, что нельзя зацикливаться на одном человеке. И всех потом сравнивать с ним. К тому же, не в пользу всех остальных. Чем я всю жизнь и занимался… Я не хотел бы, чтобы у тебя в жизни так случилось. Будем считать, что я уже прошёл по этой дороге. Она к счастью не ведёт…
* * *
Вот любопытно: никогда с мамой мы не говорили о любви. Ну, может, только один раз её и спросила, верит ли она в любовь. А с отцом это была наша главная тема. О чём бы мы с ним ни говорили, мы неизменно сворачивали на любовь. Видимо, ему надо было разобраться в самом себе. И не наедине с собой, а в моём присутствии. А мне было важно понять, что же у них там случилось. И кто виноват? Выходило так, что виновата была молодость. Пылкая влюблённость моего отца. И неспособность моей матери противостоять такому сильному чувству. А чувство это, по-видимому, было направлено на чужую половинку… Но, если бы она могла ему противостоять, то тогда бы не было на свете меня… Вот так вот.
И когда я думала теперь о маме, мне её было бесконечно жаль. Ведь и второй её брак не оказался счастливым. Она всю жизнь нуждалась в опоре, в мужском плече – и никогда этого не имела. Оба её мужа – моложе её. И тот, и другой на момент женитьбы были, по сути, мальчишками. А она нуждалась в мужчине, который был бы старше её, опытнее, мудрее. Но никогда такого не было даже близко… И тогда я подумала, что, видимо, её половинка осталась на войне. Её жених, с которым она так и не встретилась, был убит на войне. Она овдовела, не успев стать женой… Бедная моя мама! Не она виновата в том, что таким нескладным был её первый брак, и таким трудным второй. Виновата война…
Да, она никогда в жизни не искала того, кого она любит. Как будто его нет на земле, и искать напрасно… Когда я спросила её как-то, почему она пошла за моего отца, она ответила: «Он так меня любил!» А когда спросила о Фёдоре, она сказала: «Мне было его очень жалко. Он так любил меня, даже плакал… Я не думала, что он может плакать». В обоих случаях это была жалость, а не любовь. Хотя жалость – это так близко от любви… это может быть очень остро… и жалость может перерасти в любовь. Мама, наверное, уповала на это. И нет её вины в том, что этого не произошло.
Я почувствовала огромное облегчение, что мне не нужно больше искать правого и виноватого в горькой истории нашей не сложившейся семьи…
* * *
А я и не знала… я и не знала… ничего-то я не знала! Совершенно ничего не знала.
В эти весенние, метельные дни, сидя у постели отца, держа его за руку, глядя в его синие глаза, вслушиваясь в его мягкий, ласковый голос, я обретаю, начинаю ощущать свои корни, свои истоки… Начинаю понимать, из чего вылеплен мой характер.
А я и не знала, что мой отец тоже страдал в юности застенчивостью и страхом речи. Да, мама как-то обмолвилась об этом, но всё это была сказано с таким раздражением и незатухающим стыдом, и страданием, что я – такая же, как он…
Да, у него был страх публичных выступлений, он молчал и мучительно краснел, когда вызывали в техникуме отвечать к доске. А Лиля, отличница и красавица, сгорала от стыда за него – своего нелепого ухажёра…
– Но по тебе сейчас не скажешь, что у тебя был страх речи, – говорю я ему.
– Мне помог театр.
– Театр?
– Да. Я безумно люблю театр. Профессиональным артистом мне не суждено было стать. По двум причинам. Во-первых, я бы не сдал экзамены, я даже помыслить не мог об этом – упал бы в обморок от страха. А во-вторых, после войны надо было получать какую-то более серьёзную профессию. Я стал строителем, и не жалею об этом. Мне очень повезло с работой. Когда поступал в строительный техникум, даже не подозревал, что так её полюблю. Обожаю свою профессию, считаю, что мне очень повезло в жизни. Правда, мне советовали идти дальше, в институт, но мне это скучно – сидеть в кабинете и что-то всё время чертить… Скучно!
– Я тоже ненавидела в школе черчение!
– Мне нравится быть прорабом на стройплощадке. Обожаю, как пахнет стройка, люблю дождь, ветер… башенные краны… крики «вира!», «майна!» Говорят, строители – грубые люди, пьяницы и матерщинники. Ерунда это всё! Строители – настоящие романтики! Почти как моряки… А пьяницы и любители острого словца есть в любой профессии. Но я мат терпеть не могу и на работе спокойно обхожусь без него. Правда, последние годы, после двух операций на сердце, я работаю уже не на стройке, а в управлении.
– А как же театр, папа?
– Любовь к театру никуда не делась. Уже много лет играю в Народном театре.
– Вот как!
– И когда выхожу на сцену – страха речи нет! Когда я в образе, когда я – это не я, а другой человек, то никаких проблем с речью! Впрочем, я постепенно и в жизни избавился от этого. Так что сцена меня вылечила.
– Потрясающе! А когда я несколько лет занималась пантомимой, у меня тоже прошёл страх речи. Я забыла о нём! И теперь запросто читаю стихи! И в компании, и даже перед публикой.
– Почитай мне, доця.
И я читаю ему… И его соседи по палате тоже слушают меня…
. Целую берег у воды
. И тёплую шершавость сосен,
. И на песке – Твои следы…
. Здесь дышит мир Воскресным Гостем.
. Твою походку узнаю
. В движении кустов прибрежных…
. Твоё дыхание и нежность
. В апрельском ветре узнаю.
. Я нахожу Твоё лицо –
. В любой черте земли и неба.
. Когда Ты был одним – Отцом –
. Так близок и понятен не был…
. Весь день пронизан, до конца,
. Твоим присутствием…
. И вечер
. Опять с Тобой подарит встречу –
. Звездой, упавшей у крыльца…
– Это про Бога?
– Да. Это про Бога.
– Ты так сильно веруешь?
– Верую. Как умею…
– А я не умею…
– Тебе так кажется.
* * *
– Пап, а что ты больше всего любишь играть?
– Конечно, Чехова. Горького не люблю, он ходульный, крикливый. А Чехова обожаю, он мне как брат.
– А что больше всего?
– «Дядю Ваню» и «Три сестры». Такая внутренняя свобода, когда входишь в чеховский мир! Даже если его героям очень трудно, а его героям всегда трудно. Но когда играешь, то чувствуешь потрясающее раскрепощение, полёт!… Так что Чехов меня вылечил.
– Ты у меня, папа, прямо как Качалов!
– Как Качалов?
– Ну да! Мне рассказали, что он и заикался, и страх речи у него был, и перед спектаклем всегда трясся от страха, а стоило выйти на сцену – всё как рукой снимало! Никаких проблем с речью. Не знаю, правда ли это. Но мне режиссер один рассказал об этом, чтобы подбодрить меня, перед экзаменами в цирковое училище.
– В цирковое училище?!
– Да, папочка. Тебя всегда тянуло на сцену, а меня – в цирковой манеж. Стало быть, лицедейство у нас в крови. Может, предки наши с примесью цыганской крови?…
– Не исключено.
– Романушко – это ведь смягчённое Романэску, не так ли? А все Романэску – румыны, цыгане. А цыгане – все актёры. О, как я мечтала в юности, чтобы мне купили гитару! Как мне нравилось ходить в длинной, цветастой – цыганской юбке. И навешивать на себя все мамины бусы… А в детстве мечтала, чтобы меня украли цыгане…
– Да ну? Прямо так и мечтала?
– Хотелось ехать в кибитке, под ржанье лошади… под звон гитары… смотреть ночью в костёр… о, как я люблю смотреть в огонь!…
– И я люблю смотреть в огонь, – говорит он.
– А недавно у меня появилась мечта…
– Какая?
– Смешная. Ты, наверное, будешь смеяться.
– А может, не буду? – говорит он.
– Тогда слушай. Хотелось бы завести лошадку, кибитку и – ехать бы и ехать, куда глаза глядят… Ещё у меня будут кот, пёс и говорящая ворона Марфа.
– А у остальных уже есть имена?
– Конечно! Лошадка – Василиса. Кот – Мотька, в честь моего друга, которого я нашла этой зимой в сугробе. Пёс – Фаддей, в честь одного потрясающего пса, с которым я подружилась прошлым летом… и не могу его забыть… Так вот. Хочется ехать, куда глаза глядят. А зарабатывать на жизнь пантомимой. Буду выступать в сёлах и в маленьких городках, куда редко артисты доезжают. И народ будет сбегаться на мои представления… Что-нибудь с животными своими придумаю, какие-нибудь номера. А ещё стихи буду им свои читать…
– А меня возьмёшь в свою труппу?
– Ты серьёзно?
– Вполне, – улыбается он.
– Тогда возьму!
– Спасибо.
– Папа! Ты – первый человек, который согласился уехать со мной в кибитке.
– А ты многим предлагала?
– Нет. Никому.
Мы смеёмся.
* * *
Оказывается, у нас так много общего! Я действительно дочь своего отца. Я обожаю стук вагонных колёс – и отец мой тоже! Он говорит:
– Я ведь тоже больше всего на свете люблю дорогу. Ехать и ехать… Это ещё одна моя страсть – дорога.
– Господи, ну как же мы с тобой похожи! Ну, точно, папа, мы с тобой – цыгане!
– О кибитке я не думал. Но обожаю поезда! Запах вокзалов, стук вагонных колёс…
– И чтобы луна в окне…
– И чтобы луна в окне… Обожаю ездить в командировки. Для меня это просто наслаждение – ночь в поезде, а потом – новые города… Другие не любят командировки, а я бы и за себя, и за других с удовольствием ездил! В поезде так сладко спится… мысли хорошие в голову приходят… И такое настроение приподнятое всегда! Кажется – жизнь заново начинается, и всё в ней будет замечательно! Не могу долго быть дома. Душа начинает томиться… Просится в дорогу!
* * *
Отец говорит:
Данный текст является ознакомительным фрагментом.