Глава девятая ЗИМА В СТАРОКОНЮШЕННОМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава девятая

ЗИМА В СТАРОКОНЮШЕННОМ

Так мы стали жить вдвоём с Валкондой, в Староконюшенном переулке. В тихом, заснеженном дворике, в старомосковском доме.

Угловая (проходная) комната, в которой я обитала, была необычной формы. Одного (самого главного) угла в ней не было, две стены сливались в полукруг, и на этой полукруглой стене сияли три высоких окна. Этаж был первый, во все окна смотрели старые задумчивые деревья…

А кухня была совмещена с ванной. В необычностях этой квартиры был какой-то особый уют.

И сама Валконда в светлые минуты была остроумна, приветлива и мила. Я быстро обжилась на Арбате (на ещё старом Старом Арбате!), на той – ещё настоящей, живой, а не декоративной улице. Словно родилась здесь.

Хотя жизнь эта и не была проста. Жизнь на три рубля в неделю. Эти свои три рубля я зарабатывала всё на том же «Мосфильме», снимаясь в массовках, и их вполне хватало на овсянку по утрам, на морковку и на зелёный горошек в обед и на ужин. Чай я пила без сахара, но позволяла себе лакомство – ржаные лепёшки, которые покупала на Арбате, в булочной напротив «Праги»; они там бывали порой даже горячими! Такая пища вполне меня устраивала. Тем более был пост. Я привыкла всегда быть полуголодной, научилась не ощущать голода и чувствовала от этого себя лёгкой и крепкой.

А непростой жизнь была из-за Валконды. Из-за того, что моё появление в её доме не могло враз и окончательно излечить её от хронической уже тяги к выпивке.

Бездетная вдова, проводящая свои дни в какой-то конторе, она привыкла возвращаться по вечерам в свой пустой дом с «плаконом» (бутылкой дешёвого портвейна). Другого собеседника и другого утешения у неё, ещё нестарой, милой, с живым умом женщины, не было. Вино дарило ей то единственное, в чём она нуждалась, – забвение…

Хотя были у нас с ней, были чудесные светлые вечера: россыпь старых фотографий на круглом столе, рассказы о прошлой, невозвратной жизни… Были (по просьбе Марсианина, регулярно звонившего нам из Минска) мои намёки: а не сходить ли нам с ней к Филиппу?

Имелся в виду храм апостола Филиппа в соседнем переулке.

Валконда не то, чтобы отказывалась, но – оттягивала и оттягивала…

Но чаще всего, возвращаясь с работы, она приносила с собой бутылку с красной дешёвой дрянью. И прятала её между двумя входными дверьми в каком-то тряпье. Или ещё где-нибудь, да так ловко, что мне редко удавалось этот «плакон» обнаружить. Если же удавалось, я (как велел мне Зайцев) выливала содержимое бутылки в мойку – на глазах у молчаливо и покорно взирающей на это Валконды.

Но роль ищейки была всё же не для меня, и при всей жалости к Валконде, и при всех моих дружеских чувствах к Марсианину, я справлялась с ней не так хорошо, как было бы надо. Я предпочитала отвлекать Валконду от мысли о «плаконе» разговорами: мы подолгу чаёвничали, мы говорили о поэзии, я показывала ей то, что сегодня написала, я рассказывала ей анекдотические случаи, происходившие то и дело на творческих семинарах в институте, я изображала ей всю мосфильмовскую массовку в лицах… И при этом, каким-то непостижимым для меня образом, ей удавалось напиваться. Она периодически отлучалась то в коридор, то к себе в спальню – и возвращалась всё более весёлая, а взгляд её с каждой отлучкой становился всё более рассеянным, отсутствующим…

Потом она отключалась.

Ночью ей бывало плохо. Наверное, её мучили галлюцинации. Она бродила по квартире с распущенными волосами, с пустым взглядом, отчаянно хромая на больную ногу, что-то невнятно и жутко бормоча… Она вскрикивала, кого-то пугалась, она что-то искала (или думала, что прячет?), переворачивая при этом всё вверх дном в двух маленьких комнатках и на кухне. По утрам можно было подумать, что у нас был обыск. Но сама Валконда решительно ничего не помнила из того, что было с ней ночью. Где, по какой выжженной пустыне блуждала по ночам её неприкаянная, несчастная душа?…

На рассвете она, утомлённая, засыпала, рухнув в изнеможении на свою вздыбленную постель…

А мне нормально поспать удавалось редко. Даже когда я успевала обезвредить «плакон», всё равно спала в полглаза, в пол-уха, чутко прислушиваясь к тому, что происходит за стеной; по рассказам Марсианина я знала, что Валконда способна на всё, даже на самое страшное. У неё были суицидальные наклонности. Поэтому я и жила здесь.

* * *

А по выходным дням я должна была выметаться, потому что приходил муж Валконды. Ну, не совсем муж, а человек, который хотел быть её мужем. Он был на восемнадцать лет моложе её и уже двадцать лет любил её, ещё с тех пор, когда она не была вдова, а была молода и хороша собой, а он был мальчишка, и влюбился без памяти и на всю жизнь. На своё горе… Больше всего он любил рассматривать её старые фотографии, для него это было как наркотик.

Он приезжал в пятницу вечером, а уезжал в понедельник утром. Так что три ночи в неделю мне надо было где-то перебыть.

* * *

Воскресные блуждания со своей овсянкой…

У кого я только не жила в ту зиму! У Пресманов, у папы Кирюши, у Бураковой Оли – моей однокурсницы, у Аллы Беридзе, а чаще всего – у Танюшки Неструевой. Обитала одно время в новом доме у своих старых друзей Дюшенов на Гоголевском бульваре. Они ещё не переехали, в квартире не было света и никакой мебели, одна раскладушка. Я читала при свете яркого уличного фонаря, который светил прямо в окно…

* * *

Смешной случай на улице. На Старом Арбате. Навстречу быстрым шагом идёт молодой человек и вдруг, взглянув на меня, останавливается, как вкопанный: «Ой!»

– Чем я так вас напугала? – смеюсь я.

– Неужели это вы?! – говорит он восторженно и ошеломлённо.

– Конечно, я. Только вы меня с кем-то спутали.

– Разве вы не Анастасия Вертинская?

– Нет. Извините, если я вас огорчила.

– Но вы жутко на неё похожи.

– Спасибо за комплимент.

– Правда-правда. Вы могли бы её дублировать в кино.

– Я не стремлюсь никого дублировать.

– Извините.

И – началось! Уже на следующих съёмках на Мосфильме помощник режиссёра говорит:

– Послушайте, вы со спины – вылитая Вертинская! Такая же тощая. Фигура – один к одному. Да и лицом похожи. Вам не говорили?

– Говорили. Вчера на улице.

– Вот видите! Вы не пропадайте. Мелькайте у нас тут почаще. Вы можете понадобиться. Можете её дублировать. Вы из ВГИКА?

– Нет. Из Литинститута.

– Всё равно. Дублёрами у нас снимаются часто не профессионалы. Так что не пропадайте!

Ну, совершенно меня не привлекала стезя дублёра! Даже такой замечательной актрисы, как Анастасия Вертинская. Кого-то дублировать, копировать – мне это совершенно, абсолютно не интересно. Чтобы бегать потом с друзьями в кинотеатр и шептать во время сеанса на весь зал: «Смотрите, смотрите! Это моя спина, это мой затылок, это моё ухо, вид сзади!…» Чепуха какая-то. Хотя я знала человека, который дублировал Сергея Бондарчука, и страшно гордился этим, и родители его этим гордились, и жена его этим гордилась, и соседи, и бывшие одноклассники. Он стал настоящей знаменитостью местного масштаба, получал хорошие деньги за свою работу и был вполне доволен жизнью. Ну, что ж, каждому – своё…

* * *

Однажды работала на озвучке.

Озвучивали какой-то деревенский фильм: сначала там красавца-парня провожают в армию, с песнями-плясками, шутками-прибаутками, хохотом и улюлюканьем. А потом – этого же парня хоронят. С вытьём и причитаниями. И надо было это всё изображать: сначала хохот, улюлюканье всякое, чрезмерную радость, а потом – горе. Оказалось – очень трудно.

Нас было человек десять парней и девчонок, всё молодёжь. Но мы элементарно стеснялись. Хотя в зале было темно. А на экране – те кадры, которые мы должны озвучить. Первые минут десять-пятнадцать все просто хихикали, каждый стремился отмолчаться, надеясь, что похохочут, а потом поплачут-повоют другие. Режиссёр по звуку так орал на нас! Так изощрённо клеймил! Такие трёхэтажные ругательства наверчивал, чтобы «завести» массовку, чтобы мы – хотя бы от злости! – стали бы орать, и улюлюкать, и выть…

Об этом фильме осталось грустное воспоминание. Главных героев в нём играли Нонна Мордюкова (она играла мать), а её сына по фильму играл её родной сын Владимир Тихонов. И очень страшно было видеть его в гробу, и как его родная мать над ним рыдает… И я подумала тогда: как Мордюкова согласилась это играть?!

Кадры этого фильма вспомнились мне спустя годы, когда я узнала о смерти Владимира Тихонова – единственного и безумно любимого сына Мордюковой. Он умер молодым.

Тот фильм… что это было для неё и для него? Страшная репетиция?… предзнаменование? жуткая картинка из будущего?…

* * *

С отцом Сергием Хохловым мы познакомились в декабре.

Я только что переехала тогда в Староконюшенный. Надо было крестить одну девочку. Её отец, друг Зайцева, попросил меня найти священника и, если можно, сделать всё в той квартире, где я тогда жила – то есть в Староконюшенном. Днём, пока не было дома Валконды. Потому что вряд ли бы она обрадовалась такому мероприятию.

Звать отца Александра из Новой Деревни было немыслимо. Я спросила совета у Алика Меня. Да, был ещё один Александр Мень, мой ровесник, духовный сын отца Александра. Это был болезненный молодой человек, с очень бледным лицом, у него было что-то серьёзное с сердцем, и он спокойно и почти буднично говорил о своей возможной скорой смерти. Алик был очень религиозен, писал хорошие стихи и прислуживал какому-то батюшке в загородном храме. Алик сказал: «Я попрошу отца Сергия. Он не откажет. Он никогда никому не отказывает». Вот и договорились.

Я ждала их на Гоголевском бульваре у памятника Гоголю. Они запаздывали, я волновалась. Сгущались сумерки… (мы могли не успеть до прихода Валконды!). Наконец, увидела Алика, невысокого, щуплого, и рядом – степенно вышагивающего, хмурого бородатого мужчину средних лет, в низко нахлобученной шапке-ушанке и тяжёлом зимнем пальто, из-под которого выглядывал край чёрной рясы. Его вид был такой неприветливый, что, пока они шли ко мне, я вся трепетала и думала со страхом, как же отреагирует на такого сурового батюшку девочка, которую мы собирались крестить…

– Это та самая Маша, – сказал Алик, знакомя нас. – А это обещанный отец Сергий.

Отец Сергий протянул мне руку, его пожатие было крепким и тёплым. Лицо его в ту минуту прояснилось, и я увидела удивительно добрые голубые глаза, и поняла, что вовсе он не хмурый и не суровый, а просто очень усталый.

– Извини, что опоздали, – сказал Алик. – Весь день по требам: крестины, соборования… Ну, веди!

И мы пошли арбатскими переулками в Староконюшенный. И всю дорогу отец Сергий говорил! Он оказался большим знатоком Старой Москвы и, казалось, что он знает историю практически каждого староарбатского особняка. Он с любовью говорил о каждом доме, мимо которого мы проходили, как о добром и старом друге. Это была потрясающая экскурсия!

А в Староконюшенном нас ждал друг Зайцева со своей шестилетней дочкой Леночкой. Крёстных у неё не было, и отец Сергий тут же предложил мне быть Леночкиной крёстной, а сам захотел стать её крёстным.

Крещение было удивительно светлым, особенно тот момент, когда я вынимала из купели Леночку, свою первую крестницу… (Купелью служил большой таз, стоящий на табурете).

Золотились свечи, Алик с отцом Сергием пели молитвы, у батюшки был очень красивый мягкий баритон.

Потом, когда уже прощались, отец Сергий сказал, что все мы теперь – через Леночку – родственники: кумовья. И очень приветливо приглашал нас всех в свой храм в Ухтомской, где он служит.

* * *

…После бессонной ночи, в пять утра я выходила из дому, под морозные зимние звёзды… И шла безлюдными, припорошенными ночным, младенчески чистым снегом переулками к «Арбатской». Ещё к той – старой, любимой «Абратской», перед которой в этот ранний час белела, как полная луна, круглая, такая уютная, такая московская площадь… С первым поездом метро я уезжала на «Ждановскую» (теперь – «Выхино»), там садилась в настуженную, ещё пустую электричку, и вскоре уже выходила в Ухтомской. Ещё ночь, темно, колючие в высоком небе звёзды… На станции – с замороженными, запушёнными окнами, сказочно освещённый изнутри автобус… Пока он ласково везёт меня по снежным закоулкам ещё спящей Ухтомской, спешу процарапать «глазок»: чтобы не проехать, не прозевать Храм.

В настуженном притворе – уже знакомые нищенки, подаю им, обмениваемся двумя-тремя приветливыми словами. Слышу, как читают утренние часы… Я – дома. Здесь – моя настоящая жизнь. Я не ощущаю ни усталости после бессонной ночи, ни голода (ведь я приезжаю сюда, не бросив в рот даже маковой росинки. Не могу себе представить монашенку, с аппетитом завтракающую перед утренним богослужением). Ни усталости, ни голода – только радость… Радость, что я опять здесь.

Во время обедни народу в храме так много, что становится нечем дышать – и распахивают боковые двери. Прямо в берёзы – которые обступили храм со всех сторон… Дивный хор. Может, и в Москве такого не услышишь… Отец Сергий большой знаток и ценитель духовной музыки и церковного пения: в его хоре такие чистые, такие устремлённые к небу голоса, что и слепой прозреет, и глухой услышит… Это неземное пение вырывается из распахнутых дверей храма вместе с белыми клубами пара – и звенящие на морозе берёзы стоят, объятые этим белым, густым дыханием, этим звёздным, полным печали и надежды, пением…

…А после всех служб Сергий выходит на крыльцо и выносит мне просфорку и два красных, освящённых яблока.

– Не устала?

– Нет, – говорю я.

Усталости я не ощущаю. Только радость…

Голубые глаза Сергия улыбаются, он доволен мной.

Он благословляет меня в обратный путь – в Староконюшенный, где меня ждёт ежевечернее, еженощное испытание.

– Ну, держись, – говорит он. – Бог с тобой.

Однажды, по пути в Ухтомскую, в электричке, я встретила своего режиссёра, Анатолия Ивановича Бойко. Того, у которого занималась когда-то (словно в другой жизни) пантомимой. Узнав, куда я еду, он изумлённо воскликнул:

– Эко тебя занесло! Из цирка – в церковь!

Но мне не казалось, что цирк и церковь – не так уж далеки друг от друга. И под церковным, и под цирковым куполом человек живёт «не по лжи», живёт свою истинную жизнь. Разве не так?… Мой кратковременный попутчик смотрел на меня, как на сумасшедшую. И уж совсем я его доконала, рассказав историю одного клоуна-монаха…

* * *

Сон, приснившийся мне в новогоднюю ночь. В ночь на 1974 год.

Зимняя земля. Совершенно голая и безлюдная. Покрытая жёстким снегом, как панцирем. Круглая белая земля. И только я одна на этой земле. На мне – рубище, ноги мои босы. Но я не ощущаю холода снега, только его жёсткость.

Передо мной – дорога, широкая и прямая, снежная и безлюдная, уходящая за горизонт… Я не знаю, кто её проторил, и куда она ведёт. Но я отчетливо осознаю, что она – моя. Я стою у её начала, стою на снежной колючей стерне, морозный холод гуляет под моим рубищем, которое надето на голое тело. Но я холода как бы и не чувствую. В напряжении я вглядываюсь туда – где дорога, едва закругляясь, уходит за горизонт, и словно бы жду какого-то знака…

И вот – там, на горизонте – возникает голубое облако. Это облако движется ко мне – всё ближе, ближе… И чем ближе оно – тем явственнее я различаю, что это – вовсе не облако. Это – огромный крест! И он словно бы вылеплен, составлен, как гигантское, мозаичное панно, – из голубых звёзд… Звёзды сияют…

И вот уже этот гигантский Крест – прямо надо мной, в зените белого, как земля, неба…

Крест наплывает, он спускается ко мне – чтобы я могла явственнее увидеть его. Ведь это (так я чувствую во сне) и есть тот самый знак, который я ждала, не решаясь сделать первый свой шаг… И вот голубой Крест, приблизившись ко мне, застилает уже всё небо…

Я вглядываюсь в эти сияющие голубые звёзды – и вижу… что это – не звёзды! Это – ангелы: в голубых одеждах, с распахнутыми, голубыми, сияющими крыльями!… И в тот же миг я понимаю, что это не просто ангелы, это – души… Со страхом и радостью вглядываюсь я в их сияющие лица… кого-то узнаю… и ещё, и ещё… – но кого?

(Проснувшись, я уже не могла себе ответить на этот вопрос. Но тогда – во сне – я вся трепетала от радости узнавания, от радости встречи с теми, кого люблю…)

«О Господи!» – только и могла вымолвить я. И падаю на колени на жёсткую снежную стерню, простирая руки к Кресту…

И тут я проснулась. Проснулась с чувством ясно услышанного ответа. В ту минуту я знала, как мне жить дальше. Мои ступни и колени, казалось, ещё ощущали обжигающую жёсткость той дороги, на которую я уже ступила – и по которой теперь хотела устремиться, не откладывая…

Я не сомневалась: впереди – в очень скором будущем – меня ждут большие испытания.

* * *

Впервые о грядущем испытании я подумала недели две назад, в декабре. А точнее: 19 декабря, в день Зимнего Николы.

В этот день в храме Николы в Кузнецах говорил проповедь и благословлял народ приехавший в Москву митрополит Антоний Сурожский. Об Антонии Сурожском по Москве ходили легенды. Его называли праведником, а некоторые даже – святым. Говорили, что он очень болен, что-то серьёзное с позвоночником; но, несмотря на это, – он продолжает служить, и много ездит, и встречается с людьми. И только корсет, в который он затянут, и невероятная воля не дают ему упасть во время долгих богослужений… Ещё говорили, что он очень любит Россию, хотя был увезён из России малым ребёнком…

Я хотела увидеть этого человека. Не просто хотела – а чувствовала внутреннюю потребность.

…Отстояв на влажном морозе долгую очередь (вот очередь, в которой стоять было не унизительно!) – пройдя долгий, неторопливый путь по раскалённому дыханием сотен людей храму, – я, наконец, приблизилась к Антонию…

Отчётливо, словно это произошло только сегодня утром, помню миг благословения… Мгновенный – точно удар током – контакт. А ведь перед ним, до меня, прошли уже сотни людей! Но он благословлял не просто очередную прихожанку – он благословлял меня. И когда я склонилась, чтобы поцеловать благословившую меня руку, – я вдруг почувствовала… крепкое рукопожатие! Вскинула голову и – встретилась с его взглядом.

Тёмные, глубоко посаженные (или запавшие от усталости?) глаза на очень худом, строгом и бесстрастном лице. Эти глаза – откуда-то из глубины – смотрели на меня с такой любовью и таким состраданием, словно Антоний провожал меня на костёр…

В этом пронзительном, любящем, скорбящем взгляде – я читала поддержку и понимание. Точнее: виденье. Виденье того – чего я сама ещё не видела… «Будь мужественна. Готовься. Бог тебя не оставит», – вот что сказал мне этот взгляд и – вторичное, отечески крепкое рукопожатие…

* * *

А потом был этот новогодний сон с Крестом.

А потом – поразившие меня слова случайного прохожего.

Поразившие не своей неожиданностью, а именно тем, что совпали с тем, что я сама чувствовала, о чём думала, к чему готовила себя в ту зиму. Это было в центре Москвы, я спешила куда-то по делам. Я была в своём обычном одеянии: чёрное пальто почти до земли и чёрный капор; в руках – мешочек из чёрной болоньи, никаких сумок я в то время не признавала. Человек, идущий мне навстречу, приостановился и, провожая меня изумлённым взглядом (я спиной чувствовала этот взгляд), воскликнул:

– Смотрите, монашенка! Испанская монашенка!…

* * *

Я рассказала о своём сне отцу Сергию.

И он растолковал мне мой сон так же, как я сама растолковала его себе.

Сергий и прежде намекал мне на то, что моё предназначение – не жизнь в миру. Нет, он ни на чём не настаивал и не уговаривал меня. Он понимал, что такое решение человек должен принимать сам. Что к такому решению нужно ПРИЙТИ. Но исподволь он готовил меня к этому решению. Он рассказывал мне о монастырской жизни. Он давал мне слушать духовную музыку. Он давал мне читать книги – по которым учатся в духовной семинарии и академии. Но самое главное – то, что я почти каждое утро ездила в Ухтомскую, в прекрасный храм, где служил отец Сергий, и отстаивала всю службу, от начала до конца: утренние часы, Литургию, молебен, панихиху. И отпевание, и крестины, и венчание – если они приходились на этот день…

* * *

Обрезанье Господнее. Возвращаюсь из Новой Деревни. Иду деревенской, заваленной снегом улочкой, к станции. Режущий мороз, резкое, высекающее слёзы, солнце. На белый сверкающий мир невозможно смотреть без слёз… Он слишком прекрасен. До боли. Иду почти с закрытыми глазами, почти на ощупь…

Обрезанье. Какой странный праздник, думала я вчера… Думала так ещё сегодня утром. Зачем праздновать какую-то устаревшую процедуру для мальчиков? Всё-таки в христианстве много непонятного… чего, видимо, никогда в жизни не понять…

И вот в эту самую минуту, на этой сверкающей улочке, мне вдруг открылось! Господи, да ведь это же самое главное событие в жизни каждого христианина! Без обрезанья и крещение не спасёт! Обрезанье – это ведь отсечение всего лишнего, что есть в душе. Всего мелкого, суетного… Всего, что мешает жить по-настоящему. Обрезанье – это то, что не может произойти один раз и навсегда. Обрезанье должно совершаться каждый день, каждую минуту жизни!

И мечта о монастыре вспыхнула в этот миг с новой силой. Уйти, уехать, далеко… в заваленную снегом и солнцем келью… Остаться наедине с Богом. Дать обет молчания. Не говорить лишних слов. Не думать пустых мыслей. Отсечь все мелкие желания… все обиды… все ненужные вопросы… Вопросов – больше нет. Есть только ОТВЕТ. Живой, пламенеющий ответ, высекающий слёзы из глаз, искры из сердца… Что ещё человеку нужно, кроме этой белой Дороги и этого Солнца над головой?…

* * *

Единственно, что сокрушает отца Сергия – это то, что у меня нет голоса. Певческого голоса.

– Но может, он и не нужен мне? Если я приму обет молчания.

Сергий смеётся, смех у него негромкий и ласковый…

* * *

По воскресным дням – уже привычная дорога в Новую Деревню. С Ярославского вокзала, в заледенелой за ночь электричке, в морозное Пушкино, и дальше – лучше пешком, хоть и не близко: улицами, улочками безликого пятиэтажного провинциального подмосковья, леском и белым полем, и опять улочками, уже деревенскими, с дымками над низкими крышами, мимо заиндевевших ясеней… Тишина, покосившиеся заборы, ещё не померкший месяц в вышине, редкие огоньки…

Не хоженой ещё никем в это утро тропкой – к маленькому деревянному храму…

Заваленный снегом небольшой погост… Белый церковный двор, обрамлённый, точно старинным окладом, тёмными деревьями, отражающий свет близкого неба…

«И – голос, голос вездесущий, на всю вселенную – один…»

Голос отца Александра.

Отец Сергий – мой друг. Отец Александр – мой духовный отец. С доброй и немного ироничной улыбкой выслушивает он мои мечты о монастырской жизни.

Нет, не спорит. Но и не благословляет. Почему-то не благословляет…

Но ведь не обязательно в монастырь, думаю я. Можно быть монашкой в миру. Всех любить, за всех молиться и жить в своей маленькой келье. Хорошо бы взять из детдома маленького мальчика и воспитать его. Всё-таки совершенно пустой свою келью я плохо себе представляла.

* * *

Поздний вечер. Канун Крещения. Очень сильный мороз. Правильный, крещенский мороз… Иду по улице Герцена. Ни души вокруг. Как будто мёртвый город. Все попрятались от этого жгучего холода. Телефонная будка с замороженными окнами. Она прямо мохнатая вся от инея… внутри темно, как в пещерке… и даже было бы уютно, если бы не так люто холодно. Настуженный железный телефон-автомат, к которому прилипают пальцы. Трубка, обжигающая ухо, как огнём… Набираю номер Каптеревых.

– Машка, ты где? – звенит в трубке радостный голос Людмилы Фёдоровны.

– Напротив вашего дома.

– А у нас поёт Алик!

– Какой Алик?

– Его Гавр привёл. Алик Мирзоян! А ты чего торчишь в будке? Заходи скорее!

Молодой человек, темноволосый и темноглазый, с чёлкой до бровей, в маленьких, круглых, чёрных очках на худом, бледном лице, очень похож на Джона Леннона… с гитарой… голос мягкий, с какими-то потрясающими обертонами… не акцент, нет, но у московских армян свои особые обертоны в голосе… Он пел совершенно потрясающе! Пел про Марию, которая выбегает на балкон… и я как-то сразу приняла эту песню на свой счёт… Пел про Васильевский остров на слова Бродского:

На Васильевский остров

Я приду умирать…

Но эта песня была не про смерть, а про жизнь. Про то, как сладко жить… И чем больнее, и чем безнадёжнее – тем слаще…

В тот вечер Алик пел много песен на стихи Бродского и Кушнера, и на свои стихи. А Людмила Фёдоровна просила:

– Алик, спойте ещё вот это для Маши!

– А можно ещё раз про Марию? – просила я.

И он спел ещё раз.

– Нет, я не насытилась! А ещё раз можно?

И он пел ещё раз, и ещё… И каждый раз это было как будто первый раз. Он пел, а я всё выбегала и выбегала на балкон… в какую-то новую распахнутость жизни… в которой будет ещё что-то совершенно неожиданное и радостное… чего нельзя предугадать заранее…

Уже была ночь… а в комнате у Людмилы Фёдоровны всё ещё звучала гитара, и пел Алик, которого я полюбила сразу и навсегда – за его песни, за его милые круглые очки, за его тёплый голос… Это был первый бард в моей жизни, которого я видела и слышала живьём.

…Потом они с Гавром провожали меня в Староконюшенный.

Пустынная, скрипящая крещенским морозом Москва…

Январь 1974 года. И нам всем – по двадцать с небольшим.

* * *

Звонит мама:

– Я хочу, чтобы ты жила дома.

– А как ты себе это представляешь?

– Всё очень просто: ты возвращаешься и живёшь дома.

– А Фёдор? Как он на это посмотрит?

– А что Фёдор? При чём тут Фёдор? Ты – моя дочь, и я хочу, чтобы ты жила со мной. Мне трудно без тебя. И работа, и магазины, и готовка… Я совершенно закрутилась. И чувствую себя неважно…

Она начинает плакать. Я не могу слышать её слёз.

– Хорошо, мама, я приеду. Посмотрим, что из этого получится.

– Всё будет хорошо, вот увидишь! Он же не зверь.

– Не зверь.

Как же я соскучилась по Маришке! Не по дому, нет. От дома совершенно отвыкла. Но по сестрёнке очень соскучилась. И немного по маме. Но не так, как по сестре, и от этого чувствовала угрызения совести. Мне бы хотелось испытать прилив жгучей любви к маме, но этого не произошло. Но, схватив в охапку Маришку, мне не хотелось её отпускать…

Фёдор пришёл поздно вечером. Видно, мама его не предупредила. Он вошёл – и остановился в прихожей, не снимая пальто, застыл, как истукан, а на его каменном, желтоватом лице страшно гуляли желваки… я с детства боюсь, когда у него начинают гулять желваки…

– Добрый вечер, – сказала я как можно непринуждённее.

Он не отвечал. И всё буравил и буравил меня своим злющим взглядом… и всё быстрее бегали жёлтые желваки…

И тут мама испугалась. Панически испугалась.

– Беги! – закричала она. – Беги!…

Я схватила с вешалки пальто, сумку, и выскочила за порог этой недоброй квартиры. В которой оставалась моя милая сестрёнка… но её мне никто бы не отдал… да и некуда мне её было взять с собой…

Был пятничный вечер, зима, темно и холодно. У Валконды сейчас обитал её как бы муж, поэтому в Староконюшенный ехать не могла. Звонить кому-то из друзей и проситься на ночлег было неловко, – уж очень поздно…

Поехала на Курский вокзал. Сидела, читала книгу отца Александра о православных праздниках. Жаль – Гедрюс Мацкявичюс в камере хранения уже не работает, так что поболтать и попить чаю не с кем.

Утром поехала к Неструевой – отсыпаться…

* * *

Ездили в Новую Деревню с Пресманом.

Я приехала к ним накануне вечером, переночевала у них, и рано утром мы отправились. Антонина Самойловна в волнении провожала нас, как на фронт. Александр Самуилович тоже сильно волновался. Он не исповедовался и не причащался с детства. Ещё он вёз с собой рукопись своей многострадальной книги, которую никак не мог опубликовать. Он хотел показать её отцу Александру. И попросить благословения на дальнейшую борьбу за эту книгу.

Никогда не забыть: два Александра – два великих учёных с космическим мышлением, два гиганта мысли – в маленькой избушке во дворе деревенского храма, засыпанного снегами…

На обратном пути, в электричке, Пресман взволнованно, горячо:

– Боже мой, какой умница! какой умница! Как он всё понял, буквально с полуслова! Никто меня ещё так не понимал! Теперь я точно знаю, что моя книга будет напечатана!

…Я и предположить тогда не могла, что напечатаем эту книгу мы с Гавром! Не скоро, но это произойдёт. И многие друзья будут участвовать в этом, внеся свои лепты. А два Александра – два титана мысли и веры – будут с улыбкой смотреть на нас оттуда и благословлять…

* * *

Ездили в Новую Деревню с папой Кирюшей.

Он сказал потом:

– С твоим крещением ко мне стала возвращаться живая вера. И эти встречи – с отцом Димитрием, с отцом Александром – они просто перевернули всё во мне…

– У тебя очень юный крёстный! – сказал мне отец Александр.

– Юный?… Ему уже пятьдесят семь.

– Но в душе он юноша!

* * *

Ездили в Новую Деревню с Гавром.

Знакомясь с Гавром, отец Александр протянул ему руку и весело представился:

– Мень-пельмень!

Пили втроём чай. А потом я ушла побродить вокруг храма, а они долго общались.

– Ну, как? – спросила я Гавра, когда мы шли пешком на станцию.

– Удивительно! Православный священник, а такой широко мыслящий человек! С ним можно свободно говорить обо всём. На любые философские темы! Он открыт любому мнению. Удивительно!

Отец Александр о Гавре:

– Настоящая христианская душа.

– А он не крещён и даже не собирается, – говорю я…

– И тем не менее… Не каждый крещёный так глубоко чувствует главные христианские вещи.

* * *

Был ветреный февральский вечер… Мороз – за двадцать. Лицо жгло, ветер забивал дыхание. Улицы скрипели, как накрахмаленные ретивой хозяйкой!

Но вместо того, чтобы сидеть в такой вечер дома, в тепле, и попивать чаёк, мы с Каптеревым отправились в гости. К Наташе Беленькой. (Её называли Беленькой за то, что она была блондинкой, а была среди каптеревских друзей и Наташа Чёрненькая, брюнетка. А то, что у Наташи Беленькой есть фамилия, я об этом даже не думала. И только спустя много лет узнала – Алёшина. Но она для меня так и осталась Наташей Беленькой).

Мы ехали куда-то на заснеженную, завьюженную окраину, чтобы познакомиться с наташиным Дим-Димычем, которому сегодня исполнилось полгода. Долго блуждали среди одинаковых высоток и совершенно задубели на ветру…

А Дим-Димыч оказался чудным малышом. Он с интересом разглядывал нас. Не плакал. Гулил. Весь светился, как ангелочек.

– Наташа, а можно я возьму его на руки?

– Конечно! Он это больше всего любит.

Я вынула Дим-Димыча из кроватки и посадила себе на колени. Он был такой мягенький весь и тёплый… он сразу прильнул ко мне своей белобрысенькой головкой, схватил меня за руку крошечными крепкими пальчиками… и я ощутила блаженство… За окном мела метель, трещал мороз, а я в ту минуту была в раю…

– Тебе идёт, – сказал Валерий Всеволодович.

– Что? – не поняла я, выныривая как из сладкого сна.

– Тебе идёт младенец, – сказал он с улыбкой. – Ты хорошо смотришься с ним!

(Никогда… никогда у меня не будет своего младенца… только чужие дети будут дарить мне своё волшебное тепло…)

* * *

Ездили в Новую Деревню с Марьяной Тонковой и её мужем Славой Бачко. И ещё с пятилетней девочкой Катей и её мамой. Ехали крестить Катю. В электричке катина мама спешно дошивала крестильную рубашку для дочки. Крёстной Кати должна была стать Марьяна. Но выяснилось, что сама она не крещена. Как быть? С этим вопросом я ездила к отцу Александру несколько дней назад. И он сказал, что это можно сделать одновременно: крестить и Катю, и Марьяну. А крёстной Марьяны должна была стать я. Вот, обрастаю крестницами…

Забавно: отец Александр и Слава очень похожи внешне: только один чёрноволосый и черноглазый, а другой – рыжий с зелёными глазами. Когда они увидели друг друга, они сначала остолбенели слегка, а потом стали хохотать… Как будто негатив и позитив встретились! Христианин и циник.

Слава до того дня кичился тем, что он циник. Но когда мы ехали обратно, он был какой-то задумчивый… «Что же это получается? Вы теперь все христиане, а я один язычник среди вас? Может, и мне надо креститься?…»

А маленькая Катя была тоже задумчивой, она глядела в вагонное окошко на красный закат… и даже не догадывалась, что её ждёт в будущем, и никто не догадывался. Но пролетит каких-нибудь двадцать лет, и станет Катя матушкой Катериной, будет верной помощницей своему мужу-священнику, и ласковой мамой троих славных детишек…

* * *

Ездила домой, надо было взять кое-какие книги и вещи. (Как странно произносить это слово «дом» в отношении дома, где мне никогда не было тепло).

Когда вышла из подъезда, услышала жалобный писк. Пошла на этот писк и увидела барахтающегося в сугробе маленького серенького котёнка. Как он здесь оказался, откуда? Котёнок отчаянно пытался выплыть из рыхлого глубокого снега. Я вынула его из снежных волн и посадила себе за пазуху. Пока мы ехали в Староконюшенный, он отогрелся и уже вовсю курлыкал. Зашли с ним в магазин, купили ему молока и белую булку.

Он с аппетитом лакал в углу прихожей молоко из блюдца, когда пришла с работы Валконда.

– А это что такое?! – изумилась она.

– Это – Мотька. Котёнок.

– Вижу, что котёнок, а не тигрёнок… Так, Мария, сейчас я его беру за шкирку – и на улицу! в сугроб!

– Умоляю вас! не надо в сугроб! в сугробе он уже был!

– Но здесь его быть не должно!

– Вы же сами говорили, что хотите завести котёнка.

– Когда это я говорила?

– На днях…

– Видимо, я была выпивши тогда.

– Совсем немного.

– Короче: никаких просьб насчёт котёнка я тебе не высказывала. И чтобы завтра его здесь не было.

– Но он такой маленький… и ласковый… А на улице зима…

– Мария, напрасно ты меня хочешь разжалобить. Я своего решения не переменю!

Я не ожидала от Валконды такой жёсткости.

…Ночью Мотька спал со мной, у меня под одеялом. Серенький, с белой грудкой, тёплый… он мне напомнил мою любимую кошку моего детства, Киню… которую я притащила со стройки, с перебитыми лапами… и мы с бабушкой её выхаживали… и это была самая ласковая и умная кошка на свете… а Мотька был как будто её сын…

* * *

Утром я села за телефон и стала обзванивать всех друзей и знакомых с одним вопросом: кому нужен чудесный, весёлый котёнок? Каждый, выслушав мою историю, искренне жалел найдёныша, признавался в любви всем кошкам на свете, но… маленького сероглазого Мотьку приютить никто не мог. На то у каждого были свои причины. И через два дня, когда я вернулась из института, Мотька не выбежал мне навстречу. Валконда выполнила свою угрозу!

К счастью, он не успел уйти далеко. Да и куда ему было идти? Он сидел у мусорного бака, сжавшись до крошечного комочка. И даже не пищал. Бедный мой, бедный! что же нам делать?

С того дня мы с ним не расставались. Я постоянно носила его за пазухой, расстегнув верхнюю пуговицу пальто, и Мотька оттуда высовывался, глядя в большой холодный мир большими любопытными глазами.

В гастрономе на старом Арбате нас уже узнавали. Когда мы стояли однажды в очереди в кассу, и очередь была длинная, один сердобольный старик обратился ко всей очереди:

– Пропустите девушку с ребёнком без очереди!

И… меня пропустили!

«Какой милый!», «Маленький, а глазища какие огромные!», «Голодный, небось, маленьких часто надо кормить», – покупатели говорили о Мотьке как о человеческом детёныше.

Едем с ним в метро. Напротив – мужчина, смотрит то на Мотьку, то на меня. восклицает удивлённо: «Как же вы похожи друг на друга! Совершенно одинаковое выражение лица. И лицо у вас одно!»

Вечером, перед приходом Валконды, мы уезжали с Мотькой на Курский вокзал. О, Курский вокзал! сколько раз ты давал мне приют!…

А утром, когда Валконда уходила на работу, мы с Мотькой возвращались в Староконюшенный – пить чай и отсыпаться.

* * *

Вдруг позвонил Пресман, такой радостный:

– Я нашёл приёмных родителей для твоего котёнка! Это моя бывшая студентка, Людочка, очень славный человек, у них с мужем нет детей, и она с радостью примет твоего Мотьку.

Конечно, жалко расставаться, но другого выхода нет.

Везу Мотьку куда-то на окраину, в новый спальный район…

Двери открыла худенькая, в больших очках, молодая женщина.

– Ой, какое чудо! – радостно воскликнула она. – Неужели это мне?

– Да, это вам.

Она гладила его нежно, а Мотька смотрел на неё умными своими глазищами.

Мы стояли в прихожей. Через раскрытую дверь в комнату был виден накрытый празднично стол.

– Раздевайтесь, проходите, – говорит Людочка.

– Извините, я некстати, вы гостей, видимо, ждёте.

– Так это же я вас жду! Вас и Мотьку!

Она усадила меня за этот длинный стол, уставленный разными яствами, а Мотька, угостившись, пошёл исследовать своё новое жилище…

– Я так благодарна вам! Угощайтесь, пожалуйста! Александр Самуилович сказал, что вы – вегетарианка, так что здесь всё – постное.

Этот шикарный стол – это была её огромная благодарность.

– Только я это всё не съем! – засмеялась я.

И она засмеялась, такая милая и смешная в своих большущих очках, похожа на стрекозу.

– Я так волновалась, пока вас ждала, а когда я волнуюсь, мне нужно что-то делать руками. Обожаю готовить! Хотя я по профессии физик, но поняла, что самая лучшая профессия – быть просто женой. Я каждый вечер готовлю мужу что-то вкусненькое.

И я поняла, что оставляю Мотьку в добрых и надёжных руках.

…А потом Мотька вырос, и его стали звать Матвеем. Это был чудо-кот, почти человек, умный и деликатный, тёплый и верный. Он был любимцем Людочки и её мужа, он украсил собой их жизнь, и ещё много лет Людочка передавала мне через Пресмана приветы и благодарности…

* * *

Праздновали Масленицу. У Залетаева. Каптеревы, Пресманы, Владимир Сергеевич и я. Вначале все толпились на кухне и смотрели, как Антонина Самойловна печёт блины, она не допустила до плиты ни меня, ни Людмилу Фёдоровну. А пекла она блины фантастически! Я такого фокуса ещё не видела. Чтобы перевернуть блин, Антонина Самойловна делала лёгкое движение сковородкой, при этом блин подлетал над сковородкой, переворачивался в воздухе и аккуратно укладывался на сковородку другой стороной. Это был высший класс!

А потом был чай, заваренный радушным хозяином дома – Залетаевым, и были восточные легенды, которых он знает великое множество, и рассказы о последней экспедиции в любимую им Среднюю Азию… После чего Владимир Сергеевич устроил показ своей коллекции древних восточных украшений, привезённых им из Туркмении. Сначала он раскладывал их на столе, а потом ему пришла идея показывать их на мне. Я была в алом платье, и на ярком фоне тёмные, с загадочными узорами ожерелья, броши, колье смотрелись просто фантастически! Вообще я не ношу никаких украшений, но то, что Залетаев надевал на меня в тот праздничный, масленичный, сказочный вечер, удивительным легко легло мне на душу. Это были не просто древние женские побрякушки. В них была какая-то тайна и сила… Владимир Сергеевич говорил, что это всё – обереги, символы, каждый рисунок что-то значил, о чём-то говорил богам, о чём-то их просил, что-то им обещал…

– Сестрица, как тебе всё это идёт! – сказал Валерий Всеволодович.

И почудилось мне, что я – это вовсе не я… а древняя женщина из древнего селения среди горячих песков пустыни… и крики верблюдов я услышала… и ощутила влажную тяжесть кувшина с водой на своём плече…

А за окном трещал мороз, на столе стояла горка горячих блинов, и было Прощёное воскресение 1974 года, двадцатый век…

* * *

Раннее февральское утро в Староконюшенном. Звонок Залетаева: просит о помощи, умер его отец.

– Вы – единственный человек, к кому я могу обратиться за помощью. Больше не к кому, – говорит он.

– Говорите, Владимир Сергеевич, что я должна сделать.

Несколько дней мы утрясали целый ворох печальных дел… И пока мы были при деле, Владимир Сергеевич держался. Но когда всё уже было позади – и отпевание, и погребение – на него навалилась тоска. Он был единственный сын у родителей и был очень привязан к отцу. Иногда он звонил и просил:

– Пожалуйста, если можете, приезжайте! Я схожу с ума от тоски…

Я приезжала. Он сидел в ворохе фотографий, писем… растерянный, как ребёнок. Ему нужно было кому-то показать эти старые, выцветшие фотографии, зачитать строчки из писем отца к нему, у них была дружба всю жизнь, настоящая дружба, о которой можно только мечтать. Залетаев говорил:

– Отец доверял мне. С детства. Никогда не ущемлял мою свободу. Помню, я был ещё мальчишкой, мы жили тогда на Волге, в Вольске. и я очень увлекался охотой, и он мне купил ружьё, и я бродил с этим ружьём один, по полям и лесам… конечно, они с мамой волновались обо мне… Но отец ни разу не сказал мне: ради нашего спокойствия ты не должен уходить надолго из дома. Нет, никогда он мне так не говорил. Хотя мог бы. Как отец, имел право, тем более, что мама всегда сходила с ума от волнения, от переживаний за меня… она и сейчас сходит с ума от волнений, стоит мне задержаться где-нибудь… Но отец понимал, что мне для моего развития нужна свобода… Он даже называл меня не Володей, а Волей. Он говорил маме: «Воле нужно дать волю!» И я очень благодарен отцу. Но я так редко говорил ему об этом… Говорил, конечно, но теперь кажется, что недостаточно… Они с мамой были неразлучны пятьдесят лет… Отец маму обожал, всю жизнь, просто боготворил… Как она теперь будет без него – не представляю… Нужно съезжаться, перевозить её к себе… но ведь я постоянно в разъездах, в экспедициях… Отказаться от этого – значит, отказаться от смысла жизни… Господи Боже мой, помоги! – он замер перед иконой, сцепив пальцы, по его лицу текли слёзы, и он их не стеснялся.

– А это – моя Катенька, – он протянул фотографию светленькой, востроносенькой девочки лет семи, очень похожей на Владимира Сергеевича. – Димку и Сашу я тоже люблю, но к Катюше совершенно особое чувство. И, конечно, чувство вины… При всей моей любви к моим детям я не смог им стать полноценным отцом. По крайней мере, и мама Димы и мама Кати и Саши дали мне это понять. Бродяга не может быть хорошим отцом. Хотя моя любовь и моя нежность к детям безграничны… особенно тоскую о Катеньке… да и она обо мне тоскует… девочке очень нужен отец.

– Но ведь можно видеться, общаться!

– Ах, если бы! Да, с Димой можно. А к младшим меня не подпускают.

– Это ужасно!

– Это ужасно… А ведь я мог бы им много дать… хотя быть таким отцом, каким был мой отец, мне, увы, не дано…

Я слушала его, и думала о том, что он – ровесник моего отца, и я представила, что где-то далеко мой отец вот так же страдает из-за того, что он не стал мне настоящим отцом…

– А вы пишите своей Кате письма.

– Письма? Но ведь ей их не отдадут!

– А вы всё равно пишите!

* * *

Женщина с сиреневыми губами.

Она хочет, чтобы я поселилась у них. Хочет, чтобы я пасла и караулила её «дщерь» (так она называет свою дочь). Которая всё время норовит убежать из дома. Приходиться прятать от неё ключи от входной двери. Приходится прятать её одежду. Но и это не помогает. Непокорная дочка убегает в окно, без верхней одежды. Бежит в свою компанию, где молятся не Богу, а другим божкам: вину и сигарете. Но если б у меня была такая мамашка, с такими хищными ноздрями и такими сиреневыми губами, я бы тоже убегала от неё в окно на все четыре стороны!

– Что это вы с алкоголичкой возитесь? Она взрослый человек, сама со своей жизнью разберётся. Я вам предлагаю поселиться у меня. Конечно, у меня нет для вас отдельной комнаты. Но вы будете жить с моей дщерью. Надеюсь, она оставит свою привычку убегать в пьяную компанию. У неё ведь выпускной класс! Экзамены на носу, а в дневнике одни двойки и прогулы. Я очень на вас надеюсь. На ваше хорошее влияние…

Я смотрела на её ядовитые губы и хищные ноздри, и мне жутко стало. Я подумала, что переберись я к ним, она и мою одежду от меня спрячет, и мы уже вдвоём с её несчастной «дщерью» будем убегать в окно…

– Спасибо, конечно, за доверие, – говорю я. – Но я не могу оставить Валконду, я обещала Зайцеву, что буду жить здесь.

– Вы ей уже не поможете!

– Как знать?…

– Я вам предлагаю совершить реально доброе дело.

– Но ваша дочь – взрослый человек. Я не могу быть при ней стражницей.

* * *

Теперь женщина с сиреневыми губами злится на меня. Она какая-то вездесущая. От неё никуда не спрячешься. Она как репей! Она требует от меня невозможного: чтобы я согласовывала с ней каждый свой шаг.

– Что это вы всех возите в Новую Деревню без предварительного согласования со мной?

– Мы все взрослые люди. И можем решить сами за себя. Без чьей-либо помощи.

– Вы утомляете отца Александра!

– Я этого не заметила. И потом, если я делаю что-то не так, отец Александр сам скажет мне об этом. Ведь это он мой духовный отец. Только он может мне делать внушения. Если я их заслужила. Но за Пресмана он мне сказал «спасибо».

Она злится на меня пуще прежнего. Когда мы встречаемся по воскресеньям в Новой Деревне, она непременно скажет мне какую-нибудь гадость. Но ей этого мало. Она и звонит мне частенько.

– Что это вы, Маша, как колобок катаетесь по Москве? – спрашивает она с издёвкой, и телефонный провод кажется мне в ту минуту длинной змеёй, по которой сочится яд. – То вы у Каптеревых, то у Пресманов, то у Кнорре, то у Залетаева… «Я от дедушки ушёл, я от бабушки ушёл…»

Мне не хочется с ней общаться, но я зачем-то начинаю ей объяснять:

– Это – мои друзья. И я всегда буду приходить к ним на помощь. По первому зову и даже без зова. А вы что-то хотели сказать мне?

– Да просто хотела узнать, как вы поживаете. Но вас ведь не застать нигде!

– Спасибо. Хорошо поживаю.

Нет, не зря ей пришла на ум сказка о колобке. Она, хищница, хотела меня слопать – но не удалось! Потому что я – не колобок!

Я не выдержала и пожаловалась отцу Александру:

– Тяжело очень от этой женщины.

– Да, у неё железная поступь, – сказал он. – Одно могу посоветовать: старайся не обращать на неё внимания. Ты живёшь свою жизнь, а она – свою…

* * *

Литературный вечер у отца Александра, у него дома – в Семхозе.

Он собрал молодых прихожан, пишущих стихи. Здесь и Гавр, и его младший брат Максим, и Валя Алфутов, и Алик Мень-2, и много других ребят, которых я встречала в Новой Деревне. Но здесь и вездесущая женщина с сиреневыми губами! Хотя она далеко не молодёжь и могла бы посидеть дома, отдохнуть.

Все читают стихи, по кругу. Я читала в тот вечер стихи про Марию, написанные летом, в Ужгороде.

Улучив момент, женщина с сиреневыми губами подошла ко мне и прошипела:

– А вы что тут делаете? Разве я звала вас сюда?

– Меня позвал отец Александр!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.