2. «Гегелево воззрение… неизвестно в положительных науках»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. «Гегелево воззрение… неизвестно в положительных науках»

Главная тема «Писем» — взаимоотношение философии и естественных наук. Основную задачу их Герцен видел в том, чтобы «по мере возможности показать, что антагонизм между философией и естествоведением становится со всяким днем нелепее и невозможнее; что он держится на взаимном непонимании, что эмпирия так же истинна и действительна, как идеализм, что спекуляция есть их единство, их соединение» (9, III, стр. 211). И действительно, пафос «Писем» — призыв к единству, к «примирению» — эмпирии и идеализма, естествознания и философии.

Сближение понятий, обозначающих, с одной стороны, области научного знания (философия и естественные науки), а с другой — методологически-мировоззренческие направления (эмпиризм и идеализм), не является лишь небрежным употреблением терминологии. «Эмпиризм» для Герцена — характеристика методологии современных ему наук о природе. Под «философией» же он понимает прежде всего и главным образом идеалистическую философию (см. 9, III, стр. 98, 100, 101, 146). Своей вершины последняя, по Герцену, достигла в гегелевской системе.

«Примирение», которого жаждет и к которому призывает Герцен, — отнюдь не попытка стать над основными философскими направлениями. В основе этого призыва лежит осознание того, что идеализм — не просто «вывих ума», что, даже зараженная схоластикой, философия дошла «до истинных и действительных оснований логики» (9, III, стр. 99), что идеализм (прежде всего гегелевский) разработал, «приготовил бесконечную форму для бесконечного содержания фактической науки» (9, III, стр. 97). Называя «подвигом Гегеля» (9, III, стр. 189) разработку им диалектики познания, воплощение науки «в методу» (если пользоваться словами самого Герцена), автор «Писем» усматривает в философии великого немецкого идеалиста «последнее, самое мощное усилие чистого мышления, до того верное истине и полное реализма, что, вопреки себе, оно беспрестанно и везде перегибалось в действительное мышление» (9, III, стр. 118–119). Однако естествознание, по Герцену, до сих пор не воспользовалось той «формой» познания, которую разработал Гегель: «Мудрено, кажется, поверить, — а материализм и идеализм до нашего времени остаются при взаимном непонимании» (9, III, стр. 266).

Однако почему вдруг Герцен обратился к этой проблематике? И что дало ему возможность разглядеть в гегелевской схоластической системе зародыш подлинно научного метода?

Чтобы ответить на эти вопросы, необходимо прежде всего обратить внимание на следующее. К середине 40-х годов, встав окончательно на позиции атеизма, Герцен настойчиво подчеркивает мысль о том, что только естествознание является прочной опорой для реалистического, чуждого какой-либо мистики понимания мира.

Разрыв самого Герцена с религией не был актом моментальным и безболезненным. Переход его к последовательному атеизму совершался на протяжении нескольких лет. Важнейшую роль здесь сыграло, как известно, знакомство с «Сущностью христианства» Фейербаха (лето 1842 г.). Рассматривая ретроспективно свое идейное развитие с 1838 г., Герцен пишет в дневнике в октябре 1842 г.: «Я отделался от тысячи предрассудков с тех пор» (9, II, стр. 234). Через несколько дней, под впечатлением смерти своего давнего друга В. Пассека, Герцен записывает: «Тайна, и грозная, страшная тайна. А как наглазно видно тут, что Jenseits[22] — мечта, что дух без тела невозможен, что он только в нем и с ним что-нибудь! — „Мы увидимся, скоро увидимся!“ — говорила жена, — теплое, облегчающее верование, мое последнее верование, за которое я держался всеми силами. Нет, и тебя я принес на жертву истине. А горько расставаться с тобою было, романтическое упование новой жизни» (9, II, стр. 236). Найдя в себе достаточно разума и мужества, чтобы навсегда покончить с религиозной верой, Герцен, однако, столкнулся с фактом упорного цепляния за нее некоторых своих ближайших друзей. Особенно волновал его «романтизм» Грановского. В переписке и в разговорах с ним Герцен не раз призывал его к трезвости в восприятии действительности, к отбрасыванию веры в личное бессмертие, убеждал, что, как ни тяжела и порою бессмысленна, горька жизнь, она — единственное достояние человека. Земные горести — еще не основание для веры в загробное счастье. Считая, что «притязание на счастие несколько нелепо», и признаваясь, что у него уже нет «того вдохновенного настроения, с которым некогда входил в жизнь», Герцен определял в качестве своей мировоззренческой позиции «знание трезвое — истинно тяжелый крест» (9, II, стр. 190–191).

Вот этому-то «трезвому знанию», противостоящему религиозному сознанию даже самых близких из друзей, Герцен и стремится найти прочную опору в естественных науках. Убежденный в том, что только изучение наук о природе приучает «к смирению перед истиной», очищает ум от предрассудков (9, II, стр. 140), он пишет Н. X. Кетчеру, упрекавшему его за никчемные, по его мнению, занятия естествознанием: «Обвинение в занятиях естественными науками нелепо, Signore! Занимаюсь я физиологией — or done[23] в наше время нет философии без физиологии, с тех пор как пропало Jenseits[24], надобно базу Diesseits[25]. Нас к естественным наукам привела логика» (9, XXII, стр. 233). Обобщение истинных сведений о природе Герцен называет «одной из главных потребностей нашего времени» (9, II, стр. 140). «Надобно обратить побольше внимания на естественные науки, ими многое уясняется в вечных вопросах», — пишет он в дневнике в октябре 1844 г. (9, II, стр. 385).

Погружению в мир природы весьма «благоприятствовало», кстати говоря, и отсутствие какой-либо возможности открытой деятельности в политическом мире. Как бы отвечая Кетчеру, упрекавшему его в уходе (вследствие занятий философией и естествознанием) с арены общественной жизни, в «эгоизме, бегстве», Герцен писал на первой же странице «Писем»: «…что касается до побега, — позорно бежать воину во время войны; а когда благоденственно царит прочный мир, отчего не пожить в отпуску?» (9, III, стр. 92).

В период создания «Писем» Герцен, помимо лекций Глебова, посещает также публичные лекции К. Рулье «Об образе жизни животных», читает, как мы говорили, естественнонаучные сочинения Гёте, книги Ю. Либиха, Ж. Дюма, И. Мюллера, К. Бурдаха, А. Гумбольдта, К. Каруса, К. Бока, знакомится с рядом курсов физики (Ж. Био, Г. Ламе, Ж. Гей-Люссака, Ш. Депре, К. Пулье). В произведениях, дневнике, письмах Герцена этого времени мы находим также ссылки на труды К. Бэра, Ф. Распайля, Жоффруа Сент-Илера и других ученых. С воодушевлением принимает он напечатанную в июле 1844 г. в «Allgemeine Zeitung» статью «о новых открытиях по части палеонтологии». Охарактеризованные в ней работы Л. Агассиса («Исследования об ископаемых рыбах») и А. д’Орбиньи он оценивает как «важное расширение к пониманию развития органической жизни» (9, II, стр. 365, см. также 9, III, стр. 94). В письме Огареву Герцен пишет 2 января 1845 г.: «Займись эмбриологией: без нее ни анатомия, ни органическая химия не приведет к делу. Советую тебе приобрести Sommering. „Vom Bau des Menschlichen Korpers“[26] — это не Земмеринга сочинение, а в одну кадру вставленные превосходные монографии. Да нет ли у вас чего-нибудь дельного по натурфилософии?» (9, XXII, стр. 221).

Герцен не прошел — как то случилось со многими современными ему философами-материалистами — мимо тех открытий в естествознании, которые свидетельствовали об укреплении в нем идеи эволюции, заметил все более пробивавшуюся в науках тенденцию понять природу как живой процесс. Веяние «нового воззрения на жизнь, на природу» (9, II, стр. 144) Герцен видит и в произведениях Гёте, и в лекциях Рулье.

Вместе с тем Герцен обнаружил, что идея развития проводится (если вообще проводится) учеными-натуралистами неосознанно, что тот самый принцип историзма, принцип всеобщности и противоречивости развития, который сам он усвоил еще в начале 30-х годов и блестящую разработку которого он нашел в философии Гегеля, оказывается почти незнаком в естественных науках. В массе своей естествоиспытатели не рассматривают свой предмет в развитии. «Обыкновенно, приступая к природе, ее свинчивают в ее материальности» (9, III, стр. 128), рассматривают метафизически. А ведь только последовательное отстаивание идеи развития природы может вести к отрицанию бога как создателя и двигателя Вселенной.

С другой стороны, естествознание в данном его виде не в состоянии победно противостоять религии еще и потому, что оно иногда сдает свои позиции и по собственно методологическим вопросам. С сожалением отмечает Герцен «замашку натуралистов… ссылаться на ограниченность ума человеческого» (9, III, стр. 269). «Каждая отрасль естественных наук приводит постоянно к тяжелому сознанию, что есть нечто неуловимое, непонятное в природе; что они, несмотря на многостороннее изучение своего предмета, узнали его почти, но не совсем…» (9, III, стр. 95). Невольный агностицизм естественных наук Герцен справедливо связывает с тем, что естествоиспытатели в своем большинстве упрямо стремятся держаться строгого эмпиризма.

Эти методологические ограниченности естествознания, гносеологические трудности, с которыми оно сталкивалось, не оставались не замеченными противниками материализма. В России сторонники религии, пропагандисты иррационального метода познания (начиная от православных теистов, вроде Ф. А. Голубинского, и кончая левыми славянофилами, наподобие И. В. Киреевского), спекулируя на жалобах естествоиспытателей на слабость человеческого разума, активно пропагандировали мысль о бессилии разума человека, «оставленного самому себе», т. е. без руководства религиозной верой, проникнуть в тайны мира. В литературе 30—40-х годов часто со ссылкой на позднего Шеллинга, а то и на Ф. Баадера широко популяризовалось мнение о предпочтительности перед рассудком мистического откровения, которое якобы только и может свидетельствовать о премудрости действительного творца всего сущего — бога. И. В. Киреевский, например, призывал к поискам «той неосязаемой черты, где наука и вера сливаются в одно живое разумение, где жизнь и мысль одно, где самые высшие, самые сокровенные требования духа находят себе не отвлеченную формулу, но внятный сердцу ответ» (26, II, стр. 59). Ему вторил другой философ славянофильства — А. С. Хомяков: «Общество, так же как и человек, сознает себя не по логическим путям» (43, I, стр. 20). Итак, идеологическая полемика со славянофильством, которую Герцен, Белинский и другие «западники» вели вот уже несколько лет и которая как раз резко обострилась в середине 1844 г., оказывалась прямо связанной с потребностью разобраться в методологических вопросах естественных наук.

Естественно, что в «Письмах» Герцен подверг едкой критике проповедь иррационального, мистически-интуитивного познания. Здесь содержатся слова, прямо целящие в гносеологию славянофилов: «В наше время вы встретите множество людей, придающих себе вид глубокомыслия и притом убежденных, что ясновидение выше, чище, духовнее простого и обыкновенного обладания своими умственными способностями, так, как найдете мудрецов, считающих высшей истиной то, чего словами выразить нельзя, что… до того лично, случайно, что утрачивается при обобщении словом» (9, III, стр. 177).

Аргументируя идею о безграничности сил человеческого разума, Герцен именно на этом пути мыслил себе преодоление имевшихся у многих естествоиспытателей тенденций к агностицизму. Выход из методологических трудностей науки он видел в том, чтобы ученые овладели разработанными в философии законами познания, логикой науки, диалектикой. Естествоиспытатели «употребляют логические действия, не давая себе отчета в их смысле» (9, III, стр. 103), «им мешает всего более робкое и бессознательное употребление логических форм», они «теряются в худо понятых категориях» (9, III, стр. 96, 102). Они хотели бы вообще обойтись без того, чтобы «замешивать» логические рассуждения в дело опыта, но сама практика их исследований показывает, что без категорий познание невозможно. Поскольку же «у человека для понимания нет иных категорий, кроме категорий разума» (9, III, стр. 110), а разработка этих категорий — главная заслуга Гегеля, то необходимо напрашивался вывод о том, что ученые должны обратиться к его философии. Овладев методом, «формой» науки, естествознание возведет преграду агностицизму — к такому выводу пришел Герцен.

Осознав, что «Гегелево воззрение не принято и неизвестно в положительных науках» и о его методе ученые «едва знают»[27] (9, III, стр. 122), Герцен и провозгласил необходимость внедрить принципы его диалектики в науки о природе.

Однако почему именно в философии Гегеля нашел Герцен средство помочь естествознанию выйти из методологического кризиса? Насколько прав он был в этом указании? Не сказалось ли здесь всего-навсего увлечение немецким философом?

«Деятельная сторона, в противоположность материализму, развивалась идеализмом, но только абстрактно», — писал Маркс (1, стр. 1), имея в виду, в частности, тот факт, что проблема активного характера человеческого познания разрабатывалась прежде — в силу ряда условий — главным образом в системах идеализма.

Веками билась мысль человека над разрешением казавшегося загадочным факта: если в рассудке нет ничего, чего не было бы в чувствах (а именно эту истину из века в век доказывали материалисты), то откуда берутся у человека такие понятия, как сущность, субстанция и другие? Ведь из непосредственного обобщения чувственных данных их получить нельзя.

Подметив это противоречие, некоторые философы заявили, что такие понятия (категории) ничего в действительности не означают. Таков, в частности, был подход к этому вопросу скептика Юма. Кант, отталкиваясь от некоторых утверждений Юма и признавая громаднейшее значение для научного познания категориальных понятий, не выводимых непосредственно из чувственного опыта, выдвинул идею об их изначальном существовании в разуме человека в качестве априорных. Признавая связь сознания и бытия в одном отношении (соответствие содержания знания опыту, явлениям действительности), Кант разорвал бытие и сознание в другом отношении («аппарат» человеческого познания составил у него как бы особый мир, не имеющий ничего общего с миром природы, с содержанием опыта).

Гегель предпринял попытку радикального преодоления этого дуализма Канта[28]. Он представил логические формы присущими не только разуму, но и природе; тем самым был признан их всеобщий характер; законы и категории логики переставали быть изобретениями ума, искусственными пособиями, служащими человеку для конструирования природы, ее законов. Впервые в истории мысли Гегель, по выражению В. И. Ленина, «гениально угадал» (8, стр. 162, см. также стр. 179), что общие логические категории, которыми человек обрабатывает чувственные данные, не есть «чистые формы» сознания, человеческое «изобретение», которому в материальном мире ничего, собственно, не соответствует, а есть выражение наиболее общих законов самой материальной действительности — природы и человека (см. 8, стр. 83). Тем самым философский принцип единства всего сущего — пока еще в идеалистической интерпретации — стал еще более содержательным: тождество бытия и мышления было признано не только с точки зрения содержания, но и со стороны формы. Показав, что логический аппарат не есть нечто чуждое миру эмпирических фактов, Гегель по существу тем самым обосновал — хотя и с позиций идеализма — положение об активном характере научного познания.

Выступив вслед за Гегелем против характерной для естествознания того времени смеси грубого эмпиризма и непонятых форм мысли, Герцен и показал в своих «Письмах», что, хотя ученые и пытаются относиться к человеческому мозгу как к «страдательному приемнику», нет, однако, другого способа уяснения материала, кроме «вовлечения» его в логический процесс. Да и опыт самих наук показывал, что, рассматривая мышление как действие внешнее, постороннее познаваемому предмету, желая брать этот предмет во всей его непосредственности[29], эмпирики тем не менее прибегают к использованию в процессе познания категорий, которые из данного эмпирического опыта никак не выводятся.

Герцен апеллирует к факту этого противоречия, своеобразно отраженному еще в философии Д. Локка, формулировавшего как раз основные принципы теории эмпирического познания. Понимая разум как «какую-то распорядительную, формальную деятельность», утверждая, что, чем он «страдательнее, тем ближе к истине; чем деятельнее, тем подозрительнее его правдивость» (9, III, стр. 295), «Локк, — пишет Герцен, — раскрывает, между прочим, что, при правильном употреблении умственной деятельности, сложные понятия[30] необходимо приводят к идеям силы, носителя свойств (субстрата), наконец, к идее сущности (субстанции) нами познаваемых проявлений (атрибутов). Эти идеи существуют не только в нашем уме, но и на самом деле, хотя мы познаем чувствами одно видимое проявление их… Очевидно, что Локк из своих начал не имел никакого права делать заключения в пользу объективности понятий силы, сущности и проч. Он стремился всеми средствами доказать, что сознание— tabula rasa, наполняемая образами впечатлений и имеющая свойство образы эти сочетавать так, что подобное различных составляло родовое понятие; но идея сущности и субстрата не выходит ни из сочетания, ни из переложения эмпирического материала; стало быть, открывается новое свойство разумения, да еще такое, которое имеет, по признанию самого Локка, объективное значение» (9, III, стр. 295–296).

Вот этого-то «нового свойства разумения» и не хотят признать естествоиспытатели. Боязнь «метафизики», философии ведет их к тому, что они отвергают обработку эмпирического материала при помощи логических понятий, сознательную переработку его в понятия, т. е. как раз тот способ познания, который является наиболее плодотворным.

Герцену же, прошедшему школу гегелевской философии, факт активности мышления, его относительной суверенности по отношению к познаваемому данному предмету, к эмпирическому материалу абсолютно ясен: «Как же понять смысл явления, не вовлекая его в логический процесс (не прибавляя ничего от себя, как обыкновенно выражаются)? Логический процесс есть единственное всеобщее средство человеческого понимания…» (9, III, стр. 105).

То, что естествознание чурается «идеализма», не желая и не умея воспользоваться тем методом научного познания, который он разработал, является, по Герцену, не достоинством его, а недостатком. «Что сделала наука с обнародованием Гегелем его философии?..» — ставит вопрос Герцен. И отвечает: «Только научились его понимать и кое в чем поправили язык его… более ни шагу» (9, II, стр. 365).

Так, предпринимая попытку раскрыть философию Гегеля как радикальное средство преодоления методологических трудностей естествознания, принимая гегелевскую мысль об активном характере научного познания, о единстве эмпирии и спекуляции, Герцен приходит к пониманию диалектики, диалектической логики как методологии всякого научного исследования.