Введение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Введение

Александр Иванович Герцен, великий русский мыслитель, писатель и революционер, родился в Москве в год наполеоновского нашествия на Россию, 25 марта (6 апреля) 1812 г.

Умер он во Франции, незадолго до возникновения первой пролетарской республики — знаменитой Парижской коммуны. Сердце Герцена навсегда остановилось 21 января 1870 г.

Между двумя датами — без малого 58 лет, большая человеческая жизнь, трудный и сложный путь непрестанных идейных исканий.

Главная веха на этом пути — революция 1848 г. Центральное событие европейской истории XIX в., она и жизненный путь Герцена резко поделила на две части.

До — Россия, родина…

После — эмиграция: Франция, Италия, Англия, Швейцария…

До — беззаботное, но какое-то одинокое детство; клятва, данная с другом, Николаем Огаревым, на Воробьевых горах, — отмстить за казненных императором Николаем I декабристов; университетские аудитории на Моховой, восторженное социалистическое вольномыслие; арест и Крутицкие казармы; ссылка; тайное венчание с любимой Наташей; возвращение в Москву; холодный, чиновничий Петербург; еще ссылка; опять Москва, напряженная литературная работа, горячие ратования со славянофилами…

После — бурные революционные грозы конца 40-х годов и долгое, тягостное послереволюционное похмелье; трагическая гибель матери, сына, смерть жены; основание вольной русской типографии; «Полярная звезда»; более чем десятилетний мощный набат «Колокола», горой вставшего за освобождение крестьян; участие в «польском деле»; новые семейные драмы; раздоры с «молодой» разночинной эмиграцией; разрыв с Михаилом Бакуниным…

До — первые литературные опыты 30-х годов, роман «Кто виноват?», повести «Сорока-воровка», «Доктор Крупов», циклы блестящих философских статей — «Дилетантизм в науке» и «Письма об изучении природы», слово, задавленное, придушенное, оскопленное царской цензурой; горькие размышления в дневнике: «Боже праведный!.. Весь талант должен быть употреблен на то, чтоб закрыть свою мысль под рабски вымышленными, условными словами и оборотами» (9, II, стр. 241)[1].

После — свободная речь человека, вырвавшегося из николаевской тюрьмы на вольный воздух, речь, прямо обращенная к друзьям и врагам, ко всему миру, к потомкам; книга поразительной исповеди — «С того берега»; мемуарная эпопея «Былое и думы»; многочисленные открытые письма — «Письма из Франции и Италии», «Письмо русского к Маццини», «Письма к будущему другу», «Письма к противнику», «Письма к путешественнику», «Письмо о свободе воли», «К старому товарищу».

До — молодая страстная вера в человечество, в его разум, в его прогресс, в неизбежное, близкое уже осуществление «рая на земле», социалистического идеала, социальной гармонии…

После — глубокий скепсис, обращенный на прежние надежды, на будущее Европы и на будущее вообще, на всякого рода социальные теории и прожекты и даже — временами — на собственную новую веру в возможность для России избежать капитализма, в социалистическую природу крестьянской общины…

До — убежденное проповедование идеи всеспасительности просвещения, знания, философии — «религия науки», как впоследствии назовет этот культ теории сам Герцен…

После: «Не ищи решений в этой книге — их нет в ней, их вообще нет у современного человека» (9, VI, стр. 7).

Так писал Герцен в посвящении «Сыну моему Александру», предпосланном русскому изданию «С того берега» (1855). Так он писал, а сам неутомимо, настойчиво искал эти решения: в книгах и в жизни, в Европе и в России, обращаясь мыслью в прошлое и стараясь заглянуть в завтра.

Но как же можно предсказать будущее, если история, как утверждалось в том же произведении «С того берега», никуда не идет, не имеет цели: «Если б человечество шло прямо к какому-нибудь результату, тогда истории не было бы»… «Объясните мне, пожалуйста, отчего верить в бога смешно, а верить в человечество не смешно; верить в царство небесное — глупо, а верить в земные утопии — умно? Отбросивши положительную религию, мы остались при всех религиозных привычках и, утратив рай на небе, верим в пришествие рая земного и хвастаемся этим» (9, VI, стр. 36, 104).

А вскоре — будто и не было этого отречения от веры в «рай земной» — Герцен торжественно провозглашает неизбежность социалистического будущего как «необходимого последствия» истории: «Пока существуют посылки, — а они так глубоко вросли в современную жизнь или выросли из такой глубины ее, что их с корнем вырвать нельзя, — социализм будет ставиться их живым силлогизмом…» (9, XIV, стр. 57). Преследование идей социализма безумно: «Как будто какое-нибудь развитие на череду, какое-нибудь логическое последствие ряда осуществившихся посылок можно остановить кулаком и бранью, не убивая организма или не делая из него урода» (9, XVIII, стр. 359).

Громадным препятствием социализму, раковой опухолью современного ему западного мира Герцен считал дух мещанства. «Мещанство — идеал, к которому стремится, подымается Европа со всех точек дна… Работник всех стран — будущий мещанин… Может, какой-нибудь кризис и спасет… Но откуда он придет, как, и вынесет ли его старое тело или нет? Этого я не знаю…» (9, XVI, стр. 137, 138, 148), — печально вещал Герцен.

А всего лишь через несколько лет, незадолго перед смертью, он же, но как будто другой человек, убежденно писал о том, что настоящая борьба мира доходов и мира труда не за горами и что история свершит этот свой акт в Париже…

Противоречия? Непоследовательность?

Конечно.

Но в этом-то, наверное, и состоит одна из характернейших черт герценовского мышления: оно все, сплошь, соткано из противоречий.

Противоречия эти имеют двойственную природу.

С одной стороны, они объясняются тем, что Герцен как мыслитель никогда не стоял на месте, что его идейное творчество постоянно носило поисковый характер. Резкий противник всякого рода доктринерства, духовной окостенелости, Герцен не строил законченных систем. «Искать в Герцене систему, стараться создать герценизм — было бы нелепо», — справедливо говорил А. В. Луначарский (29, стр. 259).

Еще с юности русский мыслитель был убежден в том, что «догматизм в науке не прогрессивен; совсем напротив, он заставляет живое мышление осесть каменной корой около своих начал» (9, III, стр. 198). Это убеждение он пронес через всю жизнь.

Отсюда — самокритичный характер мысли Герцена, отсутствие у него жестких формулировок, законченных выводов, вероятностность многих тезисов, диалогическая форма важнейших произведений.

Отсюда — и постоянное обращение его к трудам самых разных мыслителей, прошлых и настоящих, непрерывная учеба у них, их критическое переосмысливание не с целью подыскать дополнительные аргументы для какой-то своей доктрины, а с целью выявления и развития содержащихся в их учениях рациональных начал.

Отсюда — и всегдашняя полемичность стиля, пристрастие к острым дискуссиям — кто бы ни был идейный противник: молодой, пребывающий «вечно в экстреме» (9, II, стр. 291) Белинский или опытный бретер диалектики Хомяков, историк Грановский или мистик Печерин, славянофил Самарин или анархист Бакунин, юношески горячий Прудон или старец Оуэн…

Но отсюда же — и развитие, эволюция собственных взглядов, разочарование в некоторых ранее защищаемых идеях, отказ от них, выдвижение новых.

Сам Герцен не раз писал об изменении своих воззрений, об отбрасывании прежних, оказавшихся несостоятельными, взглядов, об ошибках в тех или иных вопросах.

В марте 1843 г. он записывает в дневнике: «Кажется, живешь себе так, ничего важного не делаешь, semper idem[2] ежедневности, а как только пройдет порядочное количество дней, недель, месяцев — видишь огромную разницу воззрения. Доселе я тридцать лет не останавливался. Рост продолжается, да, вероятно, и не остановится» (9, II, стр. 269).

Раздумывая в «Былом и думах» над крушением своих иллюзий в «педагогическом» 1848 г., Герцен указывает на имевшее тогда место противоречие — между призывом к трезвому восприятию жизни и элементами утопизма: «Теоретически освобожденный, я не то что хранил разные непоследовательные верования, а они сами остались; романтизм революции я пережил; мистическое верование в прогресс, в человечество оставалось дольше других теологических догматов; а когда я и их пережил, у меня еще оставалась религия личностей, вера в двух, трех, уверенность в себя, в волю человеческую. Тут были, разумеется, противуречия…» (9, X, стр. 171–172).

В письме к старшей дочери Тате от 21 апреля 1867 г. Герцен пишет по поводу своих философских работ 40-х годов — «Дилетантизм в науке» и «Письма об изучении природы»: «Разумеется, я во многом тогда ошибался» (9, XXIX, стр. 84).

При таком характере социально-философского творчества мыслителя не составит большого труда увидеть, что в разные периоды на одни и те же вопросы он давал различные, а иногда очень существенно различные ответы. И ничего исключительного это явление само по себе не представляет. Что же касается конкретно Герцена, то именно эволюция, развитие, изменение его идей является, пожалуй, самым поучительным и интересным в его творчестве.

Куда более примечательно, можно даже сказать удивительно, иное: в одно и то же время об одном и том же предмете Герцен высказывает подчас суждения весьма разные, а то и противоположные.

Эта особенность герценовского идейного творчества, которую условно можно определить как антиномичность, и по сей день не дает покоя многим его пристальным читателям и внимательным исследователям. Сухой, метафизический рассудок в недоумении останавливается перед фактами, когда мыслитель на смежных страницах высказывает мнения, по видимости исключающие друг друга. Эта внутренняя, глубинная противоречивость, антиномичность мысли Герцена иногда объяснялась и объясняется сейчас еще некоторыми авторами его крайней непоследовательностью, неумением мыслить логично, представляется ими как выражение идейных «тупиков», из которых Герцен не сумел выбраться (см. 48).

При этом упускают из виду, что Герцен, как правило, сам намеренно противопоставляет, сталкивает лбами противоположные идеи и тезисы, что он сознает этот свой собственный «грех» и при этом совершенно не боится быть противоречивым. Наоборот: «…Истину как единство односторонностей, как снятие противоречия не любят умы, хвастающиеся ясностью, — пишет Герцен. — Конечно, односторонность проще: чем беднейшую сторону предмета мы возьмем, тем она очевиднее, яснее и вместе с тем ненужнее и бесполезнее; что может быть очевиднее формулы А = А, и что может быть пошлее?» (9, III, стр. 160). Восприняв от Гегеля глубокое понимание диалектического характера познания, Герцен с ясным пониманием отказывался от упрощений в трактовке сложного хода жизни, смело шел на обнажение противоречий в окружающем мире.

Вчитываясь в текст его произведений, присматриваясь к его терминологии, мы без особого труда обнаружим: в сочинениях и письмах разных лет писатель широко пользуется словосочетанием «круговая порука».

Вот, например, в статье «Несколько замечаний об историческом развитии чести» Герцен призывает к установлению «круговой поруки» дуэли с «другими явлениями», с тем чтобы посредством уяснения «исторического основания факта, отвергаемого нами», прийти «к раскрытию неразумности фактов», незыблемо нами же признаваемых (9, II, стр. 153).

Вот во втором из «Писем из Франции и Италии» Герцен сетует: «Все понятия перепутались, сплелись, зацепили друг друга, связались круговой порукой без всякого уважения к полицейским и схоластическим разделениям, к пограничным правилам школьнотаможенного устройства» (9, V, стр. 28). В четвертом письме этого цикла он говорит об одном «печальном недоразумении», состоящем в том, что «не поняли круговой поруки, взаимной необходимости обеих сторон жизни» — «поэтических интересов» и «экономических вопросов» (9, V, стр. 60). «Гизо понял круговую поруку буржуазии с правительством, он понял, что она гораздо больше боится народа, нежели власти» (9, V, стр. 140), — утверждает Герцен в девятом письме.

В книге «С того берега» понятие «круговая порука» также играет важную роль: «Пора перевязать всех врагов развития и свободы одной веревкой так, как они перевязывают колодников, и провести их по улицам, чтоб все видели круговую поруку — французского кодекса и русского свода, Каваньяка и Радецкого, — это будет великое поучение» (9, VI, стр. 85). В другом месте Герцен замечает, что наследственный элемент «составляет круговую поруку последнего поколения с рядом предшествующих» (9, VI, стр. 120).

В «Былом и думах» Герцен пишет о том, что «все истинно социальное» «невольно ведет к круговой поруке народов… Отчуждаясь, обособляясь, одни остаются при диком общинном быте, другие — при отвлеченной мысли коммунизма, которая, как христианская душа, носится над разлагающимся телом» (9, IX, стр. 150). И вновь напоминает здесь писатель о необходимости «обличить круговую поруку демократов и власти» (9, X, стр. 192). В вошедшем в мемуары очерке «Роберт Оуэн» Герцен возводит уже это понятие на уровень философского обобщения: «круговая порука», оказывается, «связывает все сущее концами и началами, причинами и действиями» (9, XI, стр. 249).

Число подобных выписок нетрудно умножить. Но уже и из только что приведенных видно: понятие «круговая порука» служит Герцену для обозначения взаимной необходимости, взаимообусловленности явлений. Обозначая им отношения действительности, Герцен стремился к выявлению, обнаружению не решенных еще противоречий живой жизни и отражающей ее мысли. Говоря еще более философски, «круговая порука» у Герцена — это синоним единства противоположностей, их совпадения и взаимопроникновения. Мысль писателя постоянно направлена на постижение этого всеобщего, диалектического закона во всем многообразии его конкретных форм, прежде всего в социально-историческом процессе.

Однако была в этой формуле — «круговая порука» — и в выражаемом ею методологическом подходе Герцена и своя слабая сторона: на выявлении и констатации противоположностей, их единства и взаимопроникновения, на обнаружении внутренних противоречий событий и фактов действительного мира и разного рода теорий, на проповедовании необходимости искать «диагональное» решение Герцен зачастую и останавливался. Это, естественно, порождало и порождает большие трудности при определении его собственного позитивного решения рассматриваемых проблем. Но в том-то и состоит, пожалуй, своеобразие заключающейся здесь герценовской позиции, что на это положительное решение он часто и не претендовал, искренне признаваясь, что не имеет для этого необходимых данных, а иногда — что это решение невозможно.

Многое тут и в самом деле зависело от того, что сама жизнь не представляла еще фактов, необходимых для научного решения поднимавшихся проблем: результаты происходящего скрывались еще в тумане далекого будущего.

Но в определенной мере эта относительно слабая конструктивность, подчеркнутая критичность герценовской мысли, ее, что ли, отрицательно-диалектический характер объяснялись и тем, что какой-то изъян имелся, очевидно, и в самой методологии мыслителя.

Здесь-то и обнаруживается тема, представляющаяся нам самой важной при изучении и освещении философии Герцена: характеристика существа его метода, определение своеобразия его диалектики, его гносеологии.

Свое наиболее полное воплощение процесс глубокого проникновения Герцена в существо диалектики нашел в цикле его философских статей 40-х годов, объединенных названием «Письма об изучении природы». Именно это произведение наиболее ясно запечатлело попытку Герцена материалистически истолковать гегелевскую логику. И именно здесь же можно наглядно обнаружить и внутренние изъяны в общетеоретических представлениях русского мыслителя, слабые стороны и ограниченность его философской методологии. Поэтому «Письмам об изучении природы» и посвящена главным образом эта книга.