Глава седьмая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава седьмая

— Начало моего пути к искусству. — «Этому курсанту не здесь место». — Ленинградский инженерно-строительный институт

— Ленинградская консерватория. — Мои Учители М. М. Матвеева и В. М. Луканин.

Идут, вернее, бегут годы, многие мечты стали явью — и роли, о которых подумать было страшно, много раз исполнены на крупнейших сценах мира, и ученики мои поют в театрах, и уже ученики моих учеников заканчивают консерватории… Задумаешься над этим, скажешь себе: «Да, я счастлив, потому что нашел свою верную и единственную дорогу в жизни», и начинаешь вспоминать, как искал эту дорогу, кто помогал тебе.

Мой путь в искусстве я бы не назвал простым. Правда, я всегда любил музыку и пою, сколько себя помню, но далеко не сразу понял, что пение — мое профессиональное призвание.

Помню предвоенную Москву, первые месяцы войны, воздушные тревоги, эвакуацию в Ташкент, возвращение в конце 1943 года в столицу — и первые музыкальные впечатления: песни тех лет. Они звучали по радио, и мы, дети, их пели, не всегда даже понимая значение некоторых слов. Когда я подрос, у меня появилось увлечение — слушать пластинки. Был у нас патефон, и старые диски довоенных лет с популярными песнями перемежались с записями оперной музыки. Первые певцы, которых я тогда услышал, были Федор Иванович Шаляпин (монолог Бориса), Сергей Яковлевич Лемешев, исполнявший песенку и куплеты Герцога из «Риголетто» Верди, Иван Семенович Козловский (ариозо Арлекина из «Паяцев» Леонкавалло). Я, конечно, сразу же запомнил эту музыку и часто напевал ее, хотя сюжетов опер, естественно, не знал.

Хорошо помню выступление Поля Робсона, которое передавалось по радио. Он пел летом 1949 года в Зеленом театре Центрального парка культуры и отдыха имени Горького. Я слушал концерт и наслаждался прекрасным голосом негритянского баса. Осталось в памяти несколько театральных представлений: новогодний спектакль «Клуб знаменитых капитанов» в Зале имени Чайковского, «Финист — Ясный сокол» в Детском театре, балет И. Морозова «Доктор Айболит» в Музыкальном театре имени Станиславского и Немировича-Данченко.

В 1949 году наша семья переехала в Челябинск. Там я впервые (мне было лет двенадцать) услышал и увидел оперный спектакль — «Снегурочку» Римского-Корсакова в постановке гастролировавшего в нашем городе Пермского театра оперы и балета. В пятом или шестом классе я каким-то образом попал в самодеятельный концерт и спел «Песню о фонарике». Я заучил ее с пластинки Владимира Бунчикова и даже не знал имени автора. Только впоследствии, будучи уже профессиональным певцом, я увидел эту песню в каком-то сборнике и с удивлением узнал, что автор ее — Шостакович. Таким образом, первый композитор, произведение которого я исполнил публично, был Дмитрий Дмитриевич Шостакович. Судьба свела меня с ним лет пятнадцать спустя после того, как я впервые, будучи еще ребенком, познакомился с его музыкой.

В школе я почти не выступал, зато как солист я выходил на сцену довольно часто летом в пионерском лагере, пел под аккомпанемент пианино, аккордеона. Меня хвалили, говорили, что у меня красивый голос, но я тогда не думал о профессии артиста, поскольку был твердо убежден, что певческий голос после мутации пропадает. Тем не менее я увлекся творчеством Шаляпина: слушал многие его записи, всегда, когда его имя попадалось в какой-нибудь книге или статье, внимательно читал все относившееся к нему, знал многие фотографии Федора Ивановича в ролях и многие произведения его репертуара — на слух, с пластинок. Классе в десятом я пробовал петь, аккомпанируя сам себе (я начал брать уроки фортепиано довольно поздно — в шестом или седьмом классе), и чувствовал, что голос у меня стал каким-то низким, похожим на бас. Когда в 1955 году я приехал в Ленинград и поступил на военно-морской факультет Инженерно-строительного института (факультет этот через два года был ликвидирован), в этом великом городе, который стал родным для меня, где я прожил шестнадцать лет и воспитался как человек и сформировался как артист, я почувствовал острую потребность в пении. Я часто посещал оперные театры, любил ходить по музеям. Вся атмосфера этого удивительного города, в котором родились величайшие шедевры русской культуры, в том числе и русской музыки, словно активизировала творческие силы, дремавшие во мне. И я стал пробовать петь. Вначале мы с друзьями пели песни из курсантского фольклора и русские песни. Приходилось запевать и в строю — я вместе с несколькими моими товарищами был ротным запевалой.

Весной в институте каждое воскресенье проходили традиционные вечера факультетов с бездной выдумки и интересными программами концертов. Наш военно-морской факультет в 1956 году — я учился тогда на первом курсе — решил в числе прочих номеров показать хор. Был приглашен руководитель, помню его фамилию — Ильинский, опытный хормейстер, который и занимался с курсантами. Я в хор не попал. Не знаю почему, но командир роты меня не назвал. А у меня к тому времени уже возникло острое желание петь и с кем-то посоветоваться о моих вокальных данных.

Я поделился своими намерениями с Виктором Гореловым, моим однокурсником, значительно старше меня. Он был когда-то военным музыкантом, играл на кларнете. Виктор привел меня к руководителю нашего импровизированного хора и сказал, что я хочу ему что-нибудь спеть. Я исполнил песню Варяжского гостя из «Садко», которую знал, потому что слушал пластинку Шаляпина, и русскую народную песню «Есть на Волге утес». Когда я закончил, Ильинский удивленно посмотрел на меня и спросил: «А почему, собственно, вы здесь учитесь?» Я ответил: «Как почему? Потому что хочу стать военным инженером». — «Нет, вы должны учиться не здесь, а в консерватории». И повел меня к заместителю начальника факультета капитану второго ранга Сергею Григорьевичу Кравченко. Это был строгий, но справедливый командир, человек, очень любивший музыку. Ильинский подвел меня к нему и сказал: «Товарищ капитан второго ранга! Этому курсанту не здесь место». Кравченко насупил брови и спросил: «А что он натворил?» — «Да нет, ничего не сделал, дело в том, что он — обладатель прекрасного голоса». Кравченко заулыбался. Впоследствии он, как и начальник факультета инженер-полковник Василий Давыдович Хохлов, помогал мне ходить на занятия пением.

Таким образом я попал в программу концерта, где исполнял песню Варяжского гостя. Мне было трудно петь в тональности, и аккомпанировавший мне Ильинский странспонировал ее на тон вниз. Так я справился с тесситурой, и, когда закончил петь, в зале возникла такая овация, что после многочисленных выходов мне пришлось бисировать номер. Первое же выступление в басовом репертуаре принесло мне успех, который — увы — повторился не скоро.

На одной из репетиций инженер-полковник Андрей Ильич Ковалев подошел ко мне и сказал, что рекомендовал бы мне посоветоваться о моих вокальных данных с педагогом. Я с радостью принял его предложение, он выхлопотал мне через несколько дней увольнительную, и я направился к Марии Михайловне Матвеевой.

Это было в мае, в солнечный день. Так уж получилось, что первые встречи с обоими моими педагогами запомнились мне как радостные события не только потому, что это были замечательные люди, но и потому, что стояли солнечные, ясные дни и вся атмосфера весеннего Ленинграда соответствовала тем радужным надеждам, которые меня переполняли.

Мария Михайловна Матвеева была педагогом класса сольного пения при хоре Ленинградского университета. Я пришел в клуб на Университетской набережной, и Мария Михайловна меня прослушала. Я спел все ту же песню Варяжского гостя. Она сказала, что голос у меня есть, но, поскольку я не могу петь в хоре университета, придется ей со мной заниматься не в клубе, а дома, частным образом.

С осени я приступил к занятиям у Марии Михайловны, дважды в неделю приходя к ней домой — командование специально выписывало мне увольнительные. Какое-то время Мария Михайловна брала с меня небольшую плату за уроки, а когда я демобилизовался и перешел на строительный факультет института, то есть уже не находился на полном государственном обеспечении, она отказалась от денег и учила меня уже до конца бесплатно.

Мария Михайловна Матвеева, как и другой мой педагог, Василий Михайлович Луканин, была человеком, удивительным. Чем дольше я живу, чем больше людей встречаю, тем лучше понимаю, каким счастьем для меня явилась встреча с такими замечательными людьми. Когда я задаю себе вопрос, что было главным в человеческом существе моих двух Учителей, я отвечаю: доброта — как свойство русского характера и как результат воспитания и жизненного опыта.

Так получилось, что почти вся жизнь М. М. Матвеевой была связана с художественной самодеятельностью. Болезненная полнота не позволила ей сделать оперную карьеру, и она покинула сцену. Я читал газетные рецензии того времени с восторженными отзывами о ней. Один из критиков как раз отмечал, что, хотя «госпожа Матвеева обладает великолепным голосом и прекрасной техникой», впечатление от выступления портится тем, что ее фигура слишком напоминает «дядю Пуда».

После революции самодеятельность, как известно, стала бурно развиваться. Не один человек получил у Марии Михайловны путевку в профессиональное искусство, другие же, отдыхая от работы и занимаясь пением, просто общались с прекрасным человеком и музыкантом. Очень много первых важных импульсов творческой жизни мне дала Мария Михайловна. Образованнейший человек, она кроме русского прекрасно владела французским, немецким, польским, итальянским и латышским языками.

Мало кто знает о начале творческой жизни М. М. Матвеевой, обещавшей стать незаурядной артисткой. А ведь таких людей, беззаветно любящих свою профессию и отдающих ей до последних дней жизни все силы, не так уж много.

Думаю, что приведенные в приложении (с. 174–184) отрывки из воспоминаний Марии Михайловны интересны не только с точки зрения знакомства с незаурядным человеком, но и с точки зрения исторической. Моя первая учительница рассказывает о певцах и педагогах, пишет о начале своей, столь плодотворной впоследствии педагогической деятельности, высказывает мысли о преподавании, о пении вообще.

С народной артисткой СССР Софьей Петровной Преображенской, самой своей выдающейся ученицей[41], М. М. Матвеева поддерживала отношения в течение всей жизни. Вот что записала она в своем дневнике:

«…на моем пятидесятилетии председатель президиума пригласил С. П. Преображенскую как мою ученицу в президиум. Она, села со мной и говорит: „Какой стыд! У ученицы вся голова седая, а у учительницы ни одного седого волоса“. Тогда мне посвятили пятиголосый хор, много стихов».

Я перебираю фотографии Марии Михайловны. Недда в «Паяцах» Р. Леонкавалло. Троицкий театр миниатюр, 1912 год, она в главной роли в «опере-гусельке» В. Г. Пергамента «Сказка о премудром Ахромее и прекрасной Евпраксее» вместе с артистами А. П. Невским, М. Г. Софроновым и Т. В. Тамариной, а вот снимки из двух других «опер-гуселек» того же автора — «Царица Мудрена Прекрасная» и «Княжна Азвяковна». Фото 1913 года — в опере М. П. Речкунова «Ведьма с Лысой горы» с Василием Михайловичем Луканиным и артистом Я. Заваловым, затем — Дездемона в пародии Долинова на итальянскую оперу «Отелло». 1916 год — «Прекрасная Елена», — очевидно, в опере Народного дома (сохранился пропуск в этот театр на сезон 1916/17 года). Фотографии с учениками в музыкальном училище при Ленинградской консерватории, в Доме медработника, в клубе Ленинградского университета. В альбоме — портреты знаменитых артистов, товарищей по искусству: И. В. Ершова, Л. М. Клементьева, В. Ф. Комиссаржевской, А. М. Лабинского, С. Д. Масловской, а также учеников и учениц с дарственными надписями, теплыми и сердечными. Марию Михайловну любили все, потому что она любила людей и делала им много добра.

В последние годы жизни она записывала в тетради мысли о музыке, об искусстве, о жизни. Когда совсем перестала видеть, записывали ее ученики.

Вот некоторые из ее записей 1967 года.

«…Музыка воспитывает душу человека и облагораживает ее. Лично у меня всю жизнь была мысль, что человек, который глубоко любит искусство, какое бы то ни было, не может быть преступником или подлецом, но в течение моей долгой жизни я пришла к выводу, что и в искусстве есть подлецы…».

«…Преподавание в клубе университета приносит мне много радости, особенно теперь, когда я совсем не вижу. Не будь этого, я просто бы умерла. Я больше жизни люблю Россию… Нельзя поддаваться болезни!»

«…Труд — это лучший лекарь от всех болезней, а ничего не делать, как мне приходится иногда, — это просто ужасно. Поэтому мой завет всем: трудиться, трудиться и трудиться».

«Если у певца в пении не слышится душа — ему грош цена».

«Все остается людям. У художника — картины, у музыканта — музыка, у педагога — его метод, которым он преподает. Мои ученики несут дальше школу мою».

Мария Михайловна жила на улице Красной связи, в небольшой комнатке, почти половину которой занимал рояль и этажерка с нотами. Для меня каждый урок с Марией Михайловной, каждое посещение ее дома были праздником. Общение с моей учительницей много дало мне не только с точки зрения профессии, но и с точки зрения педагогики и этики.

Каждый год 2 мая Мария Михайловна приглашала к себе всех своих учеников. Тесно, повернуться негде, но было так весело, так интересно, такими прекрасными были эти беседы, мечты о будущем, так приятно было петь и слушать пение других! И Мария Михайловна, уже старый человек, была так же молода, как все мы.

Она относилась к тем людям, которые несут свой недуг через всю жизнь. Но она никогда не жаловалась, не давала болезни побороть себя, всегда была подтянута, аккуратно одета, тщательно причесана. Даже когда она совсем потеряла зрение, ничего не изменилось — при помощи учеников она поддерживала чистоту и порядок в доме, и внешний вид ее был всегда безупречен. Занимаясь дома, Мария Михайловна сама аккомпанировала ученикам, пока не ослепла, — тогда уже стала приглашать пианистку.

Последние годы своей жизни М. М. Матвеева провела в Доме ветеранов сцены, основанном Марией Гавриловной Савиной. Мария Михайловна продолжала заниматься с певцами и там, и всегда около нее были ученики. Она тяжело заболела в конце 1968 года, и весной 1969 года ее не стало…

В письме-завещании, написанном задолго до кончины, она просила отслужить панихиду по ней в церкви на улице Петра Лаврова, где за несколько лет до этого отпевали народную артистку РСФСР Елизавету Ивановну Тиме, с которой она всю жизнь дружила. Она просила, чтобы была зажжена большая люстра, написала, как она должна быть одета, и просила, чтобы хор университета, когда ее гроб опустят в могилу, спел «Грезы» Шумана и еще несколько произведений. Хоронили Марию Михайловну в холодный, мокрый день. И, несмотря на это, хористы, стоя без шапок, спели над ее могилой то, что она просила. Потом я прочитал вслух письмо — ее последнее слово, которое она просила зачитать. В письме она говорила, что очень любила жизнь и людей и всю свою жизнь посвятила людям, что она благодарит всех, кто ее любил, и прощает тех, кто принес ей горе…

«Считаю самой правильной школой нашу русскую», — читаем мы в дневнике Марии Михайловны. Она была убеждена в высочайшем уровне русского музыкального искусства, в его огромном влиянии на искусство других народов. Помню, как она говорила о Мусоргском, называя его великим реформатором оперного искусства, такого же масштаба, как Глюк и Вагнер. Это запало мне в душу на всю жизнь.

Внимательно относилась Мария Михайловна к современным авторам, высоко ценила Д. Д. Шостаковича и Г. В. Свиридова, давала ученикам их произведения, а ведь в ту пору не было такого безоговорочного признания этих выдающихся композиторов, какое они получили теперь. В ее дневнике читаем:

«…Шостакович пишет замечательную музыку. <…> Свиридов — это величина. Какую он создал сюиту на текст С. Есенина! Как красиво написано! Такое безнадежное… Он дал весь есенинский дух в музыке. <…> Эти композиторы идут по правильному пути. Они возвышают наши умы, развивают молодежь».

Мария Михайловна писала:

«…консерватория дает общее музыкальное образование — вот почему, когда я чувствую, что может получиться или вокалист, или педагог, я их посылаю в консерваторию. Мне говорят: как это я свой труд отдаю? Не в труде дело, а в том, чтобы мой ученик стал певцом или педагогом, — а для меня это большая радость…»

На своих уроках она требовала не только петь, не только извлекать из своего голосового аппарата звук, но создавать художественный образ. «Одной головой петь нельзя, — говорила она. — Сердце должно быть, если есть сердце…».

Большое внимание уделяла она и произношению, дикции. «…Обязательна для певца прекрасная дикция, — читаем мы в дневнике, — потому что если слушающий не понимает текста, то ему не доступен смысл произведения. Плохо, очень плохо, если певец искажает гласные, например: „Я вас лябля, лябля безмерно…“ — это поется объяснение в любви на балу, где-то в уголочке — девушке Лизе. Это же просто смешно! Или, наоборот, глушит голос, закрытыми губами поет: „Уймютюсь, вулнения, страсти…“ — это тоже очень смешно. За этим нужно следить с самого начала обучения, и даже в разговорной речи поправлять ученика…».

Один из учеников Марии Михайловны, ныне доктор биологических наук профессор Владимир Петрович Морозов вспоминает:

«Вокально-педагогические принципы Марии Михайловны Матвеевой отличались удивительной простотой и ясностью. „Надо петь просто и естественно, как говоришь“, — часто повторяла она своим ученикам. Обладая тонким вокальным слухом и огромным педагогическим опытом, она немедленно пресекала попытки ученика что-то „схимичить“, была противником каких бы то ни было ухищрений и неестественных приспособлений голосового аппарата в пении.

Помнится, она с обычным для нее чувством юмора рассказывала мне как-то на уроке такой случай: „Приходит ученик на урок. Становится около рояля, но не поет. „В чем дело?“ — спрашиваю. „Я, — говорит, — прежде чем петь, должен включить гладкую мускулатуру бронхов“. Вот ведь какие певцы-мудрецы бывают. Ты, Володя, — физиолог, скажи, можно ли „включить“ гладкую мускулатуру без всякого пения? Я думаю, петь надо просто и правильно и все включится само собой“. А „включать“ и настраивать голосовой аппарат ученика она умела удивительно эффектно. Наши „самодеятельные“ голоса начинали звучать в ее классе сильно и ярко, на хорошей опоре и в высокой певческой позиции.

М. М. Матвеева обладала, казалось, неисчислимым арсеналом педагогических средств и воздействий. Прежде всего она добивалась от учеников так называемого „органичного“ звучания голоса, когда, по ее образным выражениям, да и по собственным субъективным ощущениям певца, „поет весь организм“ (а не только голосовой аппарат), „звучит голова“ (то есть озвучены верхние резонаторы), „певец чувствует опору голоса в ногах“ и т. п. Она учила, что такие ощущения возникают у певца в результате активной работы всех резонаторов, и особенно грудного. Меня, например, она часто просила положить руку на грудь во время пения, чтобы почувствовать работу грудного резонатора, выражающуюся в хорошо ощутимой рукой вибрации, и тем самым лучше контролировать и настраивать звучание голоса.

Ее советы и высказывания для меня сыграли особую роль. Под их влиянием я, еще будучи студентом кафедры биофизики университета, сконструировал портативный электронный прибор для объективной регистрации вибрации резонаторов певца, силы голоса и характера дыхательных движений во время пения. Первое свое применение этот прибор нашел в классе М. М. Матвеевой, вызвав у нее интерес и одобрение, а также — в хоре Ленинградского университета, руководимого Г. М. Сандлером. Думаю, что именно занятия в классе М. М. Матвеевой, сопровождавшиеся интереснейшими беседами о естественно-физической природе пения, определили в значительной мере мою дальнейшую научную судьбу как исследователя певческого процесса.

М. М. Матвеева учила добиваться звучания голоса путем максимального использования работы резонаторов при полной свободе работы голосового аппарата, освобождения его от мышечной зажатости. „Голос — свободный гражданин. Тот, кто этого не понимает, тот себя обкрадывает!“ — любила она повторять. Вообще, образность и эмоциональность были характерными чертами педагогического языка и метода М. М. Матвеевой. Образ и эмоцию она предпочитала сухим абстрактным объяснениям».

Находясь на гастролях в одной стране, я посетил старую певицу, некогда объездившую и покорившую весь мир. Когда я попал в ее квартиру, где полуслепая женщина со следами былой красоты находилась в обществе своей приживалки-старушки, в квартиру, захламленную, пропахшую кошками, с картинами, фотографиями в ролях, криво висевшими на стенах, я вспомнил Марию Михайловну Матвееву, которая прожила больше восьмидесяти лет, причем последних лет семь она была совершенно слепа вследствие катаракты, вспомнил идеальный порядок в ее комнатке на улице Красной связи, а затем в Доме ветеранов сцены, и ее, неизменно подтянутую, нарядно одетую, бодрую, остроумную, веселую, полную оптимизма, и понял, что все это шло оттого, что Мария Михайловна всегда была окружена учениками, молодежью.

«…Петь можно только до определенного возраста, — записала она в дневнике, — если бы я только пела, то была бы давно вычеркнута из жизни, а так я творю до сих пор…».

Очень любила она Василия Михайловича Луканина, теплые дружеские отношения сохранились между ними с тех пор, как они пели вместе на сцене Троицкого театра миниатюр в Петрограде. «Луканин душу отдает работе, которая для него нектар жизни…» — писала она.

Мария Михайловна всегда говорила своим ученикам, в основном студентам университета, чтобы они обязательно продолжали учебу и закончили университет. Не был исключением и я. Она неоднократно повторяла: «Ты должен учиться, закончить институт и получить диплом». Но весной 1960 года встал вопрос о том, что мне надо как-то определять свою судьбу. Мария Михайловна решила посоветоваться с Софьей Петровной Преображенской. Я заехал на такси за Софьей Петровной на улицу Дзержинского, и мы поехали к Марии Михайловне. Я спел арию Кончака и какую-то песню. Преображенская сказала, что у меня настоящий бас и мне стоит учиться в консерватории. «К какому педагогу лучше пойти?» — спросила Мария Михайловна. Софья Петровна посоветовала обратиться к Василию Михайловичу Луканину, считая его лучшим педагогом для баса. Мария Михайловна написала Василию Михайловичу письмо, он тут же ответил. И вот апрельским солнечным днем я пришел в консерваторию.

На лестнице, ведущей к гардеробу, я увидел высокого статного человека в светло-сером костюме, который спускался навстречу мне. Я остановился и спросил: «Вы Василий Михайлович?» — «Да, я. А вы — Женя Нестеренко?» — «Да». — «Пойдемте, я вас провожу в свой класс. Я боялся, что вы не найдете, поэтому вышел вас встретить».

Я спел арию Кончака, «Старого капрала» Даргомыжского и, кажется, песню Варяжского гостя. Василий Михайлович внимательно меня выслушал, сел к роялю, попросил спеть начало романса «О чем в тиши ночей» Римского-Корсакова, пытаясь добиться более яркого звучания. Когда ему это удалось, он сказал: «Ну, что ж, хорошо. Поступайте в консерваторию. Если вас примут, я возьму вас в свой класс».

Василий Михайлович Луканин диплома высшего музыкального заведения не имел — он закончил только частные курсы И. С. Томарса — и потому не мог получить в консерватории звание профессора. Когда три его ученика — Георгий Селезнев, Геннадий Исаханов и я — получили в 1965 году на конкурсе имени М. И. Глинки премии, был поставлен вопрос о присуждении Луканину Почетного диплома консерватории. Такие дипломы были вручены ему и Ивану Ивановичу Плешакову, и тогда Василия Михайловича представили к званию профессора. Но получил он его, будучи уже больным, поэтому в звании профессора поработать почти не успел.

Василий Михайлович дал мне школу пения, служащую мне уже в течение долгого времени. Школу очень правильную, судя по тем высоким оценкам технологических качеств пения, которые я не раз получал в самых разных странах у самых разных критиков.

Василий Михайлович приучил меня, как и всех своих учеников, интересоваться новой музыкой, учил нас открывать новые для слушателей пласты как современной, так и давно написанной музыки.

Он учил нас, прежде всего собственным примером, как вести себя в довольно сложном коллективе оперного театра, где пересекается множество различных интересов, индивидуальностей, где эмоции и чувства порой несколько обострены. Его любили и студенты и педагоги, потому что он был человеком, словам которого можно верить. Он открыто и честно смотрел в лицо каждому, потому что всегда говорил правду.

Василия Михайловича отличала доброжелательность ко всем — к педагогам консерватории, к студентам, своим и чужим. Никто никогда не слышал от него резких слов, раздраженных окриков. И хотя, думаю, ему часто нелегко приходилось с нами, студентами, он оставался мягким, тактичным, ровным. Это важное качество для преподавателя, и я в этом отношении стараюсь брать пример со своего педагога.

Василий Михайлович не захваливал учеников. Ему были неприятны проявления, как сейчас говорят, «звездной болезни». Учеников, которые еще в пору студенчества стали лауреатами различных конкурсов, он никоим образом не выделял среди остальных. Человек очень эрудированный, он никогда не говорил нам: читайте книги или занимайтесь тем-то и тем-то. Мы видели и чувствовали, что он много знает, много читает, многим интересуется, и невольно старались подражать ему.

Поступил я в консерваторию легко. Приемные экзамены были летом, когда я проходил практику на строительстве гостиницы «Россия» на Московском проспекте в качестве мастера участка, и время для подготовки к экзаменам у меня оставалось. На экзаменах я получил «пятерки» и по специальности и по музыкальным дисциплинам. Позже мне показали экзаменационную характеристику, где отмечалось, что у меня «мягкий баритональный бас, приятный тембр, полный диапазон, имеются вокальные навыки» — все, казалось бы, хорошо.

Но когда я начал учиться, пришлось трудно. Во-первых, первый курс консерватории совпал с последним курсом института — я заканчивал трудный технический вуз, готовил дипломный проект, был очень занят. Во-вторых, началась ломка, привычных навыков и привитие других. Не могу сказать, что я пою по школе Марии Михайловны Матвеевой, она меня верно направила, познакомила с Василием Михайловичем, подготовила к консерватории, но школу пения мне дал в основном Василий Михайлович. Первые два года занятий оказались для меня довольно тяжелыми, поскольку все мои любительские навыки надо было устранять. Я потерял привычное, а новое пока не нашел.

Когда после смерти Василия Михайловича я готовил к изданию его книгу, я просмотрел весь его архив и в дневниках нашел несколько записей обо мне. В них дается хорошая оценка моих способностей и чутко отмечаются все трудности, стоявшие передо мной.

Второй курс консерватории я начал уже инженером, успешно защитив диплом. По просьбе консерватории я получил распределение в Ленинград и стал работать в СУ-41 36-го строительного треста вначале инженером производственно-технического отдела, затем мастером участка и, наконец, — прорабом. Строителем я был всего год, так как в течение этого отрезка времени понял, что есть уже какие-то надежды на то, что из меня получится профессиональный певец. Кроме того, совмещать учебу на вокальном факультете с работой на стройке оказалось невозможным. Я перешел на дневное отделение консерватории. На третьем курсе мне стало легче — давали плоды два предыдущих года занятий, пусть не совсем полноценных, но все-таки с прекрасным педагогом.

Будучи третьекурсником, я исполнил в оперной студии крохотную роль царского истопника в «Царской невесте» Римского-Корсакова. Еще раньше во втором акте этого же спектакля вышел в роли без слов, сыграв Ивана Грозного. К своему дебюту в опере я подошел очень серьезно, много читал различной литературы. Конечно, она не так уж была мне нужна для безмолвного прохода в роли Грозного, но изучение той эпохи не пропало даром и пригодилось впоследствии. Первое мое выступление состоялось в матросском клубе (бывшем Морском соборе) Кронштадта, где оперная студия консерватории давала выездной спектакль. Стояла осень 1962 года. Мы доехали на электричке до Ораниенбаума, потом на теплоходе переправились через залив. Была сильная буря, но тем не менее все благополучно добрались до Кронштадта и после выступления вернулись в Ленинград.

Затем я выступил в роли Зарецкого в «Евгении Онегине» Чайковского и уже на четвертом курсе, незадолго до моего дебюта в Малом оперном театре, спел несколько раз партию Гремина в той же опере. На этом моя подготовка в оперной студии закончилась, и я целиком сосредоточился на репертуаре Малегота, как до сих пор называют Малый театр оперы и балета.

Я поступил в Малый оперный театр в октябре 1963 года. Пробовался я в это время в Кировский, но меня пригласил Эдуард Петрович Грикуров — в ту пору главный дирижер Малого оперного театра, — услышав меня во время консерваторского исполнения «Магнификата» Баха. Меня сразу брали в труппу, а не в стажеры, как в Кировском, и предложили интересную роль — короля Треф в готовившейся опере Прокофьева «Любовь к трем апельсинам». Я начал работать как профессионал, еще продолжая учиться. Василий Михайлович не возражал.

С четвертого курса я стал активно работать и в филармоническом отделе Ленконцерта. У меня был довольно значительный репертуар, и репертуар, нужный для лекций-концертов: я пел много советской и старинной музыки — Василий Михайлович любил давать ученикам и то и другое.

В театре я начал с маленьких ролей. Первое выступление в Малом оперном театре состоялось 16 ноября 1963 года в роли генерала Ермолова («Война и мир» Прокофьева). Так что и моя профессиональная работа в театре началась с участия в опере советского композитора. Первое мое выступление совпало с днем свадьбы, и после загса и небольшого застолья я побежал в театр.

Вспоминая сейчас это время, я понимаю, что Луканин осторожно и уверенно развивал мой вокальный аппарат: вначале избавил от неверных приемов, затем, постепенно высвободив заглубленный звук, осторожно стал его делать более округлым, более тембристым, после чего перешел к развитию диапазона и всегда, во все периоды учебы, требовал выразительного исполнения. У Василия Михайловича приятно было заниматься, каждый урок был радостью. Он ценил шутку, сам шутил, любил, когда шутят другие, — словом, на занятиях возникала атмосфера непринужденности и доброжелательства, которая помогала и педагогу и студентам.

Попав в класс Луканина, я почувствовал, что перешел в руки человека, столь же близкого мне, как и Мария Михайловна, по отношению к жизни, по своим эстетическим, нравственным принципам. Этические нормы, существовавшие в классе Луканина, для меня, как и для любого из его учеников, были крайне важны и, несомненно, в той или иной степени сказались и сказываются на поведении каждого из нас — как в театре, так и в консерватории. Взаимоотношения Василия Михайловича со студентами я взял за основу своих взаимоотношений с моими воспитанниками. Безусловно, все складывается по-иному, но так или иначе стремление создать атмосферу благожелательности в классе идет у меня от Луканина и Матвеевой.

С первых же дней знакомства с В. М. Луканиным я обратил внимание на то, что он совершенно необычно относится к общепризнанным авторитетам в вокальном искусстве. Я тогда еще не был профессионалом, а был, скорее, любителем оперы, пения, причем любителем-слушателем. И все мои кумиры, как оказалось, вовсе не являются кумирами Василия Михайловича. Нечто подобное в отношении к именитым певцам я наблюдал и у Марии Михайловны, но при знакомстве с моим консерваторским педагогом столкнулся с этим в гораздо большей степени.

Когда Мария Михайловна не восторгалась тем, чем восторгались все, я полагал, что причина подобного отношения в некоторой ревности педагога самодеятельности к профессионалам. Но и Луканину была свойственна самостоятельность мнения, при том, что относился он ко всем с полным уважением, без какого-либо злопыхательства. Просто у него были свои взгляды на все, что окружает нас в мире искусства. Лишь позднее я понял, что и Мария Михайловна и Василий Михайлович отличались высоким художественным вкусом и были людьми самостоятельными в своем творчестве. У них существовал свой собственный идеал певца-художника, с которым они и сверяли все явления в области вокального исполнительства. Это не могло не оказывать влияния на учеников Василия Михайловича, и все мы с первых дней обучения в консерватории приучались оценивать и артистов-профессионалов, и своих товарищей, и самих себя по строгим критериям вокального искусства.

Луканин любил посещать концерты как филармонические, так и, быть может, не столь заметные, в консерватории, но только те, которые вызывали его интерес: когда исполнялись произведения, ранее ему неизвестные или только что написанные. Я бы сказал, он больше интересовался программами, чем исполнителями. В частности, он часто посещал концерты в Малом зале имени Глазунова, как известно, целиком принадлежащем Ленинградской консерватории, в котором все исполняется силами студентов и педагогов.

Помню, году в 1962-м или 1963-м Василий Михайлович пришел в класс и стал рассказывать о вечере, на котором студент Валерий Гаврилин показывал свой вокальный цикл «Немецкая тетрадь». Исполнял эти песни Артур Почиковский. Мой учитель высоко оценил дарование тогда молодого, начинающего композитора и предсказал ему большое будущее: «Я слушал вчера новое произведение студента консерватории Гаврилина. Вы знаете, это большой талант». Теперь видно, насколько был прав Луканин, — Валерий Гаврилин стал одним из композиторов, являющихся гордостью советской музыки.

Василий Михайлович, так же как и Мария Михайловна, любил давать своим ученикам произведения Свиридова и Шостаковича. Он всячески поощрял мое увлечение творчеством этих выдающихся музыкантов, которое началось на первых консерваторских курсах и в итоге вылилось в творческую дружбу с ними.

От Луканина идут многие мои человеческие и творческие качества, например интерес к современному зарубежному исполнительству. В то время как раз начали налаживаться интенсивные культурные связи с заграницей, и к нам оттуда стали приезжать крупные артисты. Василий Михайлович весьма чутко уловил все современные тенденции, на которые нам следовало обратить внимание, чтобы стать вровень с общемировым развитием исполнительского искусства — ведь наше исполнительство вследствие многих лет изоляции развивалось несколько иным путем. Василий Михайлович умело использовал все то положительное, что заметил у зарубежных певцов, в своей педагогической практике.

В. М. Луканин оказал сильное влияние и на мое отношение к Мусоргскому, который сделался одним из самых любимых моих композиторов. У Луканина все пели Мусоргского. Обязательно. Причем он сразу же предупреждал, что оперные отрывки из его произведений нам следует изучать в редакции П. А. Ламма. Это было непривычно — мы чаще слышали Мусоргского в версии Римского-Корсакова. Правда, в то время когда я учился в Ленинградской консерватории, на сцене Театра оперы и балета имени С. М. Кирова «Борис Годунов» и «Хованщина» шли в инструментовке Д. Д. Шостаковича.

Василий Михайлович раскрывал перед нами необыкновенную красоту подлинной музыки великого композитора. И мне очень приятно, что белый рояль фирмы «Шредер» из кабинета Василия Михайловича, у которого все мы, ученики, пели, когда он занимался дома, рояль, много лет служивший ему верой и правдой, сейчас находится в Доме-музее М. П. Мусоргского в Кареве-Наумове на Псковщине. После смерти жены Василия Михайловича Анны Павловны ее сестра, Софья Павловна Калужская, подарила рояль музею. В этом я вижу не только доброту Софьи Павловны, но и некий символ того, какое огромное влияние оказывала и оказывает музыка Мусоргского на формирование певцов отечественной вокальной школы, и ту трогательную любовь, которую всегда испытывали наши певцы к творчеству гениального русского композитора.

Не могу забыть прекрасной традиции, которая существовала у Василия Михайловича: в свой день рождения он собирал дома весь класс. 9 мая — радостный для всех нас день, День Победы, — был и днем его рождения. В этот праздник даже в Ленинграде, обычно не балующем хорошей погодой, всегда, насколько я помню, было ясно и солнечно, не обязательно тепло, но солнечно. Приглашались ученики без жен, потому что квартира у профессора была небольшая и разместиться его многочисленному классу — человек двенадцать плюс концертмейстер — оказывалось трудно. Исключение он делал только для моей жены, к которой неизменно относился очень тепло.

На следующий день, 10 мая, он собирал своих родственников, друзей, но первый отводился для студентов. Эти встречи вспоминаются сейчас как одни из самых прекрасных в нашей студенческой жизни, потому что мы были молоды, потому что уже по-настоящему чувствовалась весна и наш любимый педагог был бодрее, веселее, моложе, чем обычно. Само общение, по-студенчески непринужденное, прекрасно сказывалось на дальнейших занятиях, поскольку человеческий контакт немаловажен для правильных и плодотворных взаимоотношений ученика и педагога.

Наш педагог не отставал от нас, веселье царило в его доме. Окна были открыты, доносилась музыка из Московского парка Победы. За столом было много шуток, споров, рассказов, воспоминаний, бесед о музыке, об искусстве вообще, о жизни. Мы не пели, но так или иначе все разговоры велись вокруг нашего общего любимого дела. В один из таких дней, когда я был студентом первого курса, я впервые побывал у Василия Михайловича на дне рождения и познакомился с рецензиями на его выступления в различных городах нашей страны и за границей. Сам он никогда не говорил о своих артистических успехах, но концертмейстер класса Ольга Ивановна Слепнева подвела меня к книжному шкафу, достала альбом, в котором были собраны рецензии, и, боясь, как бы Василий Михайлович не заметил, показала их мне. Я тогда узнал о триумфальных выступлениях моего учителя, о чем он не считал нужным говорить.

Когда я учился в консерватории, у меня было два основных учителя пения — Василий Михайлович Луканин и Федор Иванович Шаляпин, который всем оставленным после себя: грамзаписями и книгами, фотографиями и картинами, запечатлевшими его роли, кинофильмами и легендами о нем — безусловно влияет на человека, желающего научиться пению. Мне запомнились рассказы моего педагога о Шаляпине. Василий Михайлович исполнял в Народном доме роль Пимена, а Шаляпин в тех же спектаклях — Бориса. У Луканина никогда не было этакого пустого хвастовства: «Я пел с Шаляпиным». Он говорил просто: «Шаляпин был тогда в расцвете славы, а я — молодым певцом, и я всегда стоял за кулисами, и слушал, смотрел, наблюдал, как великий артист творит свой образ». Много интересного он рассказывал о том, как Шаляпин играл, пел, причем чувствовалось, что он подметил все профессиональные хитрости артиста. В частности, он говорил, что если Шаляпин был не в голосе — не особенно звучали верхние ноты, — то «верхушку» он брал очень осторожно и коротко, зато следующие за ней более низкие ноты разворачивал во всю мощь, с полным блеском, и у публики оставалось впечатление, что Шаляпин блестяще спел верхнюю ноту.

Во время занятий Луканин делал между упражнениями небольшие паузы, буквально секунд двадцать: «Отдохните немножко», — говорил он и занимал паузы разговорами: что-то спрашивал, о чем-то рассказывал — все коротко, быстро. Это позволяло установить контакт и поддерживать его в течение всего урока. Я тоже следую такому обычаю в своей педагогической работе.

Во время Великой Отечественной войны Василий Михайлович не раз выезжал на фронт в составе бригад Ленинградского театра оперы и балета имени Кирова для выступлений перед бойцами. Так описывается один из этих концертов:

«…артисты Ленинградского театра имени Кирова выступали перед артиллеристами командира Губина. Многоголосый красноармейский говор стих. В лесу наступает тишина. Лишь редкие залпы орудий да трескотня пулеметов напоминают о происходящем невдалеке бое… Восторженно встретили воины заслуженного артиста республики Василия Михайловича Луканина с его репертуаром… Артиллеристы горячо поблагодарили работников искусств, принесших на фронт приятный отдых. Воины заявили гостям, что за заботу трудящихся тыла они ответят новыми победами на фронте»[42].

Наш учитель никогда не позволял себе находиться в плохом настроении. Сколько я его знал, он был удивительно оптимистичным, излучающим и делающим добро, верящим в доброе в людях, в будущее. Конечно, поводы для плохого настроения у него были — он болел, особенно много в последние годы, но никогда этого не показывал. Вспоминаю такой случай. Я находился в классе, пел другой студент. Луканин слушал, сидя в кресле. Вдруг посреди арии он подошел к окну и стал вроде бы смотреть на улицу. Я подошел к другому окну, заинтересовавшись, что там происходит, и вдруг, взглянув в сторону Василия Михайловича, увидел, что он не в окно смотрит, а незаметно кладет под язык таблетку валидола.

У Луканина класс всегда был переполнен, многие стремились попасть к нему, видя успешные результаты его занятий. Наш профессор, хотя и был человеком добрым, некоторые вещи — лень, зазнайство, хамство, пьянство — не прощал, равно как не прощал несерьезного отношения к занятиям, и бывали случаи, что он расставался с каким-нибудь своим учеником. Он никогда не говорил о нем плохо, здоровался, беседовал, спрашивал, как идут дела теперь, но продолжать занятия со студентом, который «подмочил» свою репутацию в его глазах, Василий Михайлович не считал возможным.

К моменту окончания консерватории у меня за плечами было уже два года работы в Малом оперном театре и конкурс имени Глинки. Но Василий Михайлович продолжал меня контролировать — я раз-два в месяц заходил к нему в класс, он занимался со мной, поправлял что-то, делал замечания и возвращал меня на тот путь, по которому я должен был идти вперед и от которого, будучи еще неопытным певцом, волей-неволей иногда отклонялся.

Во время моей подготовки в 1967 году к конкурсу молодых оперных певцов в Софии Василий Михайлович уделял мне много внимания, прошел со мной партию Кончака, которую я должен был исполнить на отборочных прослушиваниях в Кировском театре. Он объяснил мне, как там поставлена эта сцена, и я успешно прошел отбор и выступил на конкурсе, получив вторую премию и серебряную медаль, очень обрадовав Василия Михайловича, который верил в мое будущее.

До конкурса в Софии, где я добился очевидного успеха, после чего перешел в Кировский театр и получил широкий простор для освоения нового, серьезного басового репертуара, в мое будущее верили только три человека: Мария Михайловна Матвеева, которая всегда говорила мне: «Ты будешь большим певцом, таким, как Борис Романович Гмыря» (она очень почитала Гмырю, переписывалась с ним и считала его лучшим из современных басов), Василий Михайлович и я сам. Когда в 1962 году праздновалось столетие Ленинградской консерватории, я попросил моего учителя оставить автограф на книге, посвященной юбилею, и Василий Михайлович написал: «Желаю дорогому Жене Нестеренко успехов в искусстве. Твердо верю в это». Такая надпись и то, как он ко мне относился, вселяли в меня уверенность в своих силах. Позже, когда многие проблемы были уже решены, когда я многому научился и многого добился, казалось, что так и должно было быть. Но в то время, когда я только нащупывал свой путь, так важна была поддержка и вера этих людей, которым я безгранично верил и которых всегда очень любил.

Когда я поступил в консерваторию и стал заниматься с Луканиным, Мария Михайловна Матвеева неизменно интересовалась моими успехами, переживала за первые неудачи, но у нее я с тех пор не пел — педагогическую этику она соблюдала свято: передав ученика другому педагогу, сохраняла с ним только человеческие отношения. Я регулярно навещал Марию Михайловну, по-прежнему делился с ней своими радостями и огорчениями. И я рад, что оба моих прекрасных педагога дожили до моих значительных успехов, до победы на конкурсе молодых оперных певцов в Софии, до выступлений в ряде ведущих ролей басового репертуара в Кировском театре. Жаль, что они не дожили до того времени, когда я завоевал золотую медаль на конкурсе имени Чайковского, поступил в Большой театр, стал выступать на лучших сценах мира.

Начиная с 1967/68 учебного года Василий Михайлович уже не преподавал в консерватории. После моего возвращения из Софии, летом 1967 года, он чувствовал себя хорошо, бодро, а потом вдруг занемог, слег, и с его классом стал заниматься я. Профессор продолжал находиться в числе педагогов консерватории. Почувствовав, что он уже не встанет, В. М. Луканин уволился из консерватории, и я стал вести его учеников самостоятельно. Но какое-то время — хоть полгода — мне удалось поддерживать в нем надежду, что он еще будет преподавать, что еще вернется в свой 14-й класс.

Василий Михайлович Луканин дожил до преклонных лет — он умер несколько месяцев спустя после своего восьмидесятилетия. И хотя он тяжело болел последние годы, думаю, они были для него достаточно светлыми. Не только потому, что его жена, Анна Павловна, бесконечно преданная ему, делала все для того, чтобы его жизнь и его дом были как можно лучше, но и потому, что Луканин до последних дней был окружен учениками, которые духом своей молодости оживляли его душу, которые всегда были готовы помочь в трудную минуту.