Глава четвертая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

— Дирижер. Режиссер. Художник. Взаимоотношения певца с ними. — Надо ли «есть глазами дирижера».

— Баланс звучания в оперном спектакле. — Сколько лет работать над ролью? — Певец на гастролях.

— Физическое раскрепощение певца.

Три человека ставят спектакль в оперном театре: дирижер-постановщик, режиссер-постановщик и художник-постановщик (в драматическом двое: режиссер и художник). Таким образом, три человека должны работать согласно, найдя совместно общую идею спектакля. На практике же нередко бывает, что постановщики работают каждый сам по себе, порой даже соперничая. Иногда режиссер, более опытный, сильный и яркий как художественная личность, захватывает лидерство, и тогда многие музыкальные качества спектакля приносятся в жертву режиссерским «находкам». Или наоборот, дирижер сковывает инициативу режиссера, а то и маститый художник, создавая декорации и костюмы, не внимает просьбам своих более молодых и не столь авторитетных коллег.

Бывают случаи, когда дирижер и режиссер совмещаются в одном лице, например, постановка Гербертом фон Караяном «Бориса Годунова» на Зальцбургском фестивале и «Дон Карлоса» в венской Штаатсопер, постановка Ю. X. Темиркановым опер Чайковского «Евгений Онегин» и «Пиковая дама» на сцене Кировского театра. Можно привести и другие примеры. В идеале в оперном театре так и должно быть, но на практике встречается редко.

Мне приходилось участвовать в трех постановках театра «Ла Скала», когда в одном лице совмещались режиссер и художник. Жан-Пьер Поннель блестяще поставил в 1977 году «Пеллеаса и Мелизанду» Дебюсси. Поннель большинство своих спектаклей оформляет сам, и трудно сказать, кто он в первую очередь — режиссер или художник, настолько в нем счастливо сочетаются два таланта. В сезон 1977/78 года известный театральный художник Пьер Луиджи Пицци выступил в качестве режиссера и сценографа в постановке «Разбойников» Верди, а годом позже не менее известный художник Лючано Дамиани создал эскизы декораций и костюмов к «Моисею» Россини и поставил эту оперу. Результаты у двух последних оказались не столь удачными, как у Поннеля, — они все-таки по сути своей, скорее, художники. Можно вспомнить также кинорежиссера Франко Дзеффирелли, успешно ставящего и оформляющего оперные спектакли.

Когда интересы и творческие индивидуальности режиссера и дирижера входят в противоречие, обычно так или иначе определяется лидер. Сложнее обстоит дело, если не совпадают интересы и творческие индивидуальности режиссера и ведущих актеров, хотя бы потому, что певцов первого положения для постановки требуется несколько.

Я весьма настороженно отношусь к разговорам о зарубежных певцах. Когда к нам приезжает какой-нибудь гастролер, сразу раздаются голоса: «Как это хорошо! Как он прекрасно поет! Какой голос! Какая школа! Какая культура!» и т. д. Я пел на сценах почти со всеми знаменитыми современными зарубежными певцами и наблюдал, как они поют и работают. К сожалению, когда приезжает гастролер, дальше разговоров о том, что у них все хорошо, а у нас все не так, мы не идем и выводов для себя никаких не делаем. Действительно, выдающиеся певцы из других стран достигли очень высокой степени мастерства. Но и нам не следует сидеть сложа руки, ахать да охать по этому поводу, а надо работать так, как работают они. Дело не в какой-то особенной одаренности или особенных педагогах, которые их учили. Что касается технологии пения, здесь мы в целом ничуть не уступаем зарубежным певцам. А вот отработка вокальных партий в зарубежных театрах ведется, как правило, более тщательно, чем у нас.

И у нас есть дирижеры, серьезно и плодотворно работающие с певцами, но, к сожалению, работа некоторых дирижеров с певцами ограничивается спевкой, приведением всех к единому темпу, вычищением ошибок. Но ведь это работа концертмейстера, а отнюдь не дирижера. Дирижер обязан обращать внимание на более глубокие проблемы художественного исполнительства, должен даже настраивать звук певца, приводя его в соответствие со своими эстетическими критериями певческого звучания, помогать певцу глубже постичь создаваемый им образ. Клаудио Аббадо, дирижер чрезвычайно занятой — у него такое количество обязанностей, что непонятно, когда он отдыхает и спит, — работает с певцами, и с большими певцами, много и тщательно. Риккардо Мути, Карлос Клайбер, Жорж Претр, Карло Мария Джулини тоже репетируют весьма требовательно. Примеры можно было бы продолжить. Я говорю о работе с большими певцами, то есть с артистами, которые, казалось бы, все умеют, все знают. И вот именно с ними ведется основательная, тщательная работа, а они послушно и с уважением воспринимают замечания маэстро.

Тщательно отрабатываются в зарубежных театрах и ансамбли — не только выравнивается баланс голосов, но и достигается определенное единообразие тембров. У нас ансамбли репетируются плохо. И самое страшное то, что иные дирижеры считают: «Одним спевка не нужна, другим она не поможет». Формула довольно остроумная, но за этими словами скрывается либо нежелание, либо неумение работать, а то и отсутствие у маэстро творческих идей. Все сваливают на якобы неспособность вокалистов воспринять указания дирижера.

Я говорил о работе с певцами — знаменитыми мастерами. Еще большая работа нужна с певцами менее опытными. У нас же в последнее время все более наблюдается нежелание дирижеров проводить такую работу. Потом начинаются жалобы, что главным лицом в музыкальном театре стал режиссер. Конечно, такой режиссер, как Борис Александрович Покровский, может стать главным лицом. Он удивительно интересно и активно работает с певцами, вытягивает из них способности, о которых, может, они и сами не подозревали, работает с полной самоотдачей, вынашивает живую и мощную идею произведения и наконец делится ею с актерами. Музыкальные же руководители спектакля нередко ограничиваются работой с оркестром и общими музыкально-технологическими вопросами.

Помню, как во время репетиции спектакля «Дон Карлос», которым открывался юбилейный, двухсотый сезон театра «Ла Скала», Клаудио Аббадо, музыкальный руководитель постановки, требовал от Пьеро Каппуччилли, исполнителя роли маркиза ди Поза, чтобы тот спел на одном дыхании четыре первые фразы в сцене смерти Родриго. Аббадо обосновывал свое требование тем, что у Верди нет пауз. Каппуччилли говорил, что это невозможно, обычно певцы берут дыхание — один, два, а то и три раза между фразами. Аббадо просил попробовать спеть так, как он предлагает. И Каппуччилли спел. Я, правда, никогда не слышал, чтобы какой-нибудь другой баритон мог так спеть начало знаменитой предсмертной арии. Как это было красиво, какая бесконечная тоска расставания с жизнью чувствовалась в таком непрерывном пении! Казалось, Родриго боится остановить свою речь, чтобы не остановилась его жизнь, прежде чем он выскажется.

Аббадо часто вот так просит певца сделать то-то или то-то. Он ничего сам не придумывает, он берет в руки ноты (а Аббадо дирижирует наизусть все оперы) и, как бы для того чтобы проверить себя и еще больше убедить певца, заглядывает в клавир или партитуру и произносит: «Да, да, действительно здесь написано — видите, — все на пиано», или — «на одном дыхании», или — «здесь нужно подчеркнуть такие-то ноты». Начинаем пробовать — и правда, получается лучше, чем было. То есть Аббадо, помимо того что он воодушевляет оркестр, певцов, хор своим темпераментом, сооружает некую гигантскую, стройную и логически завершенную систему, как бы решая архитектонику всей оперы в целом, находя много интересного, бесценного в указаниях самого композитора — того, что иногда проходит мимо внимания как певцов, так и дирижеров.

В опере, как в любом сценическом произведении, важно уметь увидеть конструкцию всего громадного здания, воздвигаемого усилиями многих людей. Только представляя себе свое место в этом гигантском организме, можно правильно оценить свою партию, свою роль по отношению ко всему музыкально-сценическому действию. Верно выстроить спектакль, дать необходимые разъяснения артистам, определить их место в спектакле — дело прежде всего дирижера и режиссера. Но, во-первых, далеко не каждый из них на это способен, во-вторых, высокоталантливые и масштабные художники — дирижеры и режиссеры — принесут больше пользы артисту, если в работе над своей партией он предварительно сам попытается изучить все произведение.

Бывают случаи, когда режиссер имеет свой театр, как, например, Московский театр камерной оперы Бориса Александровича Покровского. Это своеобразный коллектив с традициями ансамблевого исполнения, где артисты воспитываются соответствующим образом и достигают больших высот в искусстве благодаря работе с таким выдающимся мастером, как Покровский. Но это театр совершенно особого репертуара, и он представляет собой скорее исключение, чем правило.

Бывают и такие счастливые случаи, когда режиссер и дирижер работают согласно, их идеи совпадают и индивидуальности артистов раскрываются в спектакле в соответствии с творческим замыслом обоих постановщиков. Но, к сожалению, такое встречается крайне редко. Практически чаша весов постоянно перевешивает то в одну, то в другую сторону. Трудно сказать, что лучше — спектакль, удачно поставленный талантливым режиссером с дисциплинированными, но не слишком яркими исполнителями, или спектакль, просто грамотно огранизованный постановщиком и профессионально проведенный дирижером, но с выдающимися артистами. Жизнь дает весьма различные и своеобразные комбинации из всех этих сочетаний. Об идеальном же можно только мечтать.

Иногда исполнители и постановщики не могут поделить успех. Думаю, не будет излишней профессиональной гордостью заметить, что, конечно, постановщик, художник, дирижер могут иметь успех и с посредственными певцами, но не долго. Отличные же певцы в любом спектакле, даже в неудачной постановке, даже с неумелым дирижером могут создать праздник. Все-таки главный человек в оперном театре — певец. Могу присоединиться к словам Д. Д. Шостаковича:

«Сам голос человеческий таит в себе все необходимое для создания выразительного оперного образа. Я надеюсь, меня не заподозрят в недооценке работы режиссера, художника-декоратора и, конечно, дирижера… Мы знаем трудности этой работы и цену ей — цену тем более высокую, чем более подчинена она неотразимому певческому началу»[35].

Но когда начинаешь новую работу, так или иначе встает вопрос: насколько должен быть готов артист к первой встрече с постановщиком спектакля, будь то дирижер или режиссер? Дирижер является важным партнером певца. Среди дирижеров встречаются музыканты разного типа: для одного главное — не разойтись с певцом, и на том его заботы заканчиваются; другой дает самостоятельную интерпретацию огромного художественного полотна — оперы, — подавляя художественные намерения певца (если таковые у последнего имеются) и не учитывая пожеланий других участников спектакля; третий же, не поступаясь принципами своей интерпретации, вдохновляя других, зажигается от их творческих идей — и это идет на пользу и его интерпретации и выступлению артистов. Надо ли говорить, что я, как и многие, предпочитаю третий тип дирижера.

Работа над спектаклем проходит по-разному. Один дирижер занимается как будто бы «только музыкой», дает свои музыкальные импульсы артистам и принимает их «сигналы», не говоря ни об образе, ни о характере персонажа, а получается интересный спектакль. Другой обладает и талантом режиссера, он видит в музыке все переживания, жесты, даже физические особенности оперных героев, после репетиций с ним весь образ твоего героя вплоть до походки и осанки уже вылеплен. Так же по-разному работают с артистами и оперные режиссеры: один вмешивается в музыкально-вокальную часть исполнения, работает над каждой фразой, другой этих вещей не касается.

Если я знаю, что мне предстоит встретиться с дирижером или режиссером самобытным, ярким, который тщательно, до мельчайших деталей продумывает построение всего спектакля и образ каждого героя, я не тороплюсь с самостоятельной разработкой роли. Я ожидаю, что такой постановщик знает мою роль лучше меня, что его интерпретация спектакля серьезна и каждый образ, любую деталь он видит в рамках всей конструкции оперы. Я стараюсь понять его замысел, поскольку доверяю ему и полагаю, что в данном случае для меня выгоднее подчиниться его художественному решению. Иными словами, талантливый постановщик имеет право мне диктовать, и в моих интересах поучиться у него и принять его идеи, чтобы на основании его «закваски» родился образ моего героя.

Встречаются постановщики, предлагающие довольно ординарные решения, — режиссер «разводит» спектакль, дирижер организует более или менее слаженное музицирование. Тут уж приходится полагаться только на себя, на свое понимание роли и всей оперы и быть готовым к тому, что работать придется самостоятельно. В таких случаях я прихожу на первую репетицию с ролью, уже в значительной степени разработанной, а окончательная доводка и созревание ее происходит в течение репетиционного периода, причем важное значение в этот период имеют импульсы, которые получаешь от своих партнеров по сцене.

Взаимоотношения артиста и самобытного, сильного постановщика могут сложиться и так, что понимание певцом роли и всего произведения будет не соответствовать, даже противоречить взглядам дирижера или режиссера. В таком случае я, например, если признаю авторитет руководителя, пытаюсь совместить наши точки зрения, для чего рассказываю о своем понимании образа. Иной раз дирижер или режиссер уступает, иной раз нет. А бывает, что я и не предлагаю свою трактовку образа, поскольку вижу принципиально отличное, далекое от моего решение этого образа режиссером или дирижером. Тогда я пытаюсь понять их замысел и уже по их наметкам выстроить заново свою роль. Это возможно лишь в том случае, если постановщик — крупный художник, который может доказать ошибочность или недостаточную обоснованность моих взглядов и увлечь меня своей идеей решений образа и всей оперы в целом.

Когда постановщика вообще не знаешь, лучше подготовить свою интерпретацию роли, выработать свое отношение ко всей опере, а если дирижер или режиссер предложит более интересное, оригинальное решение, не жалко отказаться от того, к чему пришел своим умом, работой своей души.

Артист всегда сразу чувствует, что за постановщик (если они прежде не были знакомы) вошел в репетиционный зал. Приветствия, первые фразы, перевернуто несколько нотных страниц — и уже настраиваешься на определенную волну: или сотворчества, или самостоятельной, независимой от постановщика работы при формальном подчинении ему.

Из всех зарубежных режиссеров, с которыми я встречался, пожалуй, самый своеобразный — Жан-Пьер Поннель. Когда мы работали в «Ла Скала» над «Пеллеасом и Мелизандой», он параллельно ставил в Вене «Дон Жуана» и летал из Вены в Милан и обратно. Педантичным его отнюдь не назовешь, на репетиции он опаздывал. Всегда одет с иголочки и «острижен по последней моде», от него пахнет прекрасным французским одеколоном, в его отношениях с артистами ни строгости, ни официальности, со всеми приветлив, часто заводит беседы на разные темы, далеко не всегда касающиеся искусства (со мной, например, он любил говорить о советском хоккее—: Поннель прекрасно знает всех наших игроков). Но тем не менее в силу его огромного художественного авторитета и необычайного интереса, который вызывает у певцов его работа, на его репетициях всегда была удивительная дисциплина. Он никого не заставлял, он всех увлекал. И что любопытно, его несколько вольный распорядок дня, связанный с огромной занятостью, а может и с характером, не вызывал ответной безалаберности у певцов. Репетиции шли с полной отдачей, с огромным взаимопониманием и увлечением. Воистину, «быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей», как заметил Пушкин. Встречаешь ведь и другое: дирижер или режиссер требует дисциплины, сам очень аккуратен, думает только о работе, но порядка на репетициях нет.

Дирижер, как и режиссер, — друг и соратник артиста. Вернее, артист, дирижер и режиссер в период постановки должны быть соратниками и в процессе репетиций в спорах, в беседах вдохновлять друг друга, высекать друг из друга новые идеи. Таков оптимальный стиль работы во время подготовки спектакля. Это приносит гораздо большие результаты, нежели разжевывание готового решения, которое актер должен механически усвоить и выполнять лишь то, что придумал режиссер или дирижер во время домашней подготовки.

Вспоминая свою ленинградскую артистическую молодость, не могу не радоваться, что мне посчастливилось работать с такими замечательными дирижерами, как Эдуард Петрович Грикуров, Сергей Витальевич Ельцин, Константин Арсеньевич Симеонов, и такими прекрасными режиссерами, как Алексей Николаевич Киреев, Роман Иринархович Тихомиров, Евгений Николаевич Соковнин. Возможно, человеку свойственно идеализировать пору своей молодости, но думаю, все обстояло именно так: было у кого учиться, было чему учиться.

Приятной чертой некоторых наших и зарубежных дирижеров (к сожалению, далеко не всех!) является способность, ведя железной рукой спектакль, в то же время не забывать, что в опере главное — певец. Такие дирижеры уважают оправданные художественные намерения певца, получая удовольствие от хорошего исполнения. Не могу забыть буквально сияющее лицо Клаудио Аббадо, когда я в спектакле «Дон Карлос» в «Ла Скала», мощно взяв нижнее «фа» во фразе Филиппа «Dunque il trono piegar dovra sempre all’altare», завершающей сцену с Великим инквизитором, тянул ее — что никому не удается — до конца последнего аккорда.

Особенно интересно смотреть на Аббадо в телевизор — в «Ла Скала», как и во всех театрах, за кулисами стоят телевизионные аппараты, которые крупным планом показывают дирижера. Приятно видеть, что маэстро буквально всем своим существом на сцене, всей своей душой с певцом. Клаудио обязательно обходит перед началом представления комнаты солистов — или просто приветствует их, или о чем-то договаривается, во всяком случае, таким образом устанавливается контакт между музыкальным руководителем спектакля и певцами.

Такой дирижер всегда с тобой — какая радость выступать с таким маэстро! Конечно, бывают дирижеры — большие музыканты — и не влюбленные в вокальное искусство. Петь в спектакле, руководимом этим мастером, тоже приятно, но все же, думаю, как для того, чтобы быть певцом, надо иметь голос, так и для того, чтобы дирижировать оперой, надо любить и понимать пение. Ламберто Гарделли имеет консерваторское образование как дирижер, композитор, пианист и… как певец. Певческий голос у него более чем посредственный. Когда я спросил его, зачем он учился пению, если не собирался быть певцом, он, удивленный моим вопросом, ответил: «Я ведь готовился стать оперным дирижером!»

Во всех театрах мира дирижер после спектакля обязан выходить кланяться (правда, иногда какой-нибудь маэстро пытается избежать этого, боясь быть освистанным). У нас вдруг время от времени появляется мнение, что дирижеру выходить не надо, кланяются только певцы. Но ведь дирижер такой же участник спектакля, как и актер, под его руководством идет спектакль, от его вдохновения, пульса, душевного состояния зависит и пульс и ход сценического действия, и совершенно справедливо, что дирижер разделяет успех или несет ответственность за неуспех вместе с солистами.

Во время исполнения оперы исходящие от дирижера импульсы — жесты, мимика — вдыхают жизнь в спектакль, вдохновляют артистов. Дирижер осуществляет и чисто технические задачи: сводит воедино работу большого числа музыкантов и певцов, делает совместным исполнение сложной музыки. Есть вокалисты, не отличающиеся ритмичностью, бывают случаи, когда ансамбль можно спеть точно только «по руке», случается, что артист подзабыл свою партию, — словом, по многим причинам контакт между певцом и музыкальным руководителем спектакля необходим.

Однако актер не должен смотреть на дирижера в упор. У человека достаточно широкий угол зрения — около 120 градусов, и можно видеть маэстро, не глядя на него, как бы краем глаза. По мизансцене певец может стоять лицом в зал, и тогда его взор будет обращен на дирижера. Но, как правило, такие мизансцены редки. Меня удивляют и, откровенно говоря, смешат вокалисты, которые буквально «едят» глазами дирижера. Я пел с одним вполне музыкальным западно-германским певцом много спектаклей «Дон Карлоса» в разных странах, и в диалоге Филиппа и Родриго каждый раз с трудом сдерживал смех, потому что по мизансцене он должен смотреть на меня, но петь приучен только «по руке». И вот, стоя лицом ко мне, он буквально выворачивал глаза набок, чтобы видеть дирижера. Эта весьма забавная привычка среди певцов нередка. Объясняется она не всегда недостаточной ритмичностью, иногда это результат воспитания.

К сожалению, сплошь да рядом сами дирижеры требуют: «Поглядывайте почаще на меня», утверждая, что их беспокоит, если певец не смотрит на его руку. Помню, как один маэстро говорил мне: «Мне страшно с вами выступать, вы на меня совсем не смотрите». Я говорю: «Но пою-то я ведь вместе с вами, я вижу вас боковым зрением». — «Да, но все равно я так не привык. Я привык, что певец все время на меня смотрит — тогда мне спокойно».

Я уж не говорю о том, что встречаются дирижеры, которых просто лучше не видеть. Есть дирижеры с весьма своеобразной техникой, которые все время то ли стараются поспеть за оркестром, то ли пытаются увлечь его за собой, опережая его, во всяком случае, их жесты вовсе не соответствуют музыке, исполняемой оркестром зачастую самостоятельно, независимо от дирижера, просто полагаясь на общий, среднеарифметический темп. Встречая таких дирижеров, я стараюсь петь «по музыке», по музыкальным импульсам, которые дает оркестр, а никак не по его руке. Пусть это случаи исключительные, но их надо иметь в виду.

Не спорю, иногда для певца полезно видеть дирижера, его мимику, его жесты — это влияет на настроение, на исполнение. Вольфганг Заваллиш, скажем, буквально пропевает каждую музыкальную фразу солиста. Я пел с ним «Моисея» Россини и «Волшебную флейту» Моцарта. Так вот, в «Волшебной флейте» все монологи, как и речевые фрагменты роли каждого из исполнителей, он произносит вместе с певцом. Он смотрит на артиста, и его мимика отражает то, что он хочет выразить в музыке. Так же дирижирует Клаудио Аббадо.

Жестко и последовательно, я бы сказал, неумолимо воплощая свою идею спектакля, неукоснительно соблюдая всю его архитектонику, оба этих дирижера в пределах заданной схемы дают свободу певцу, идут за солистом, в то же время ведя его за собой. Это большое искусство и большой талант.

Но как ни полезно, как ни приятно смотреть на таких дирижеров, ведь не смотрят же на них безотрывно музыканты оркестра. Они играют, глядя в ноты. Вместе с тем оркестр в гораздо большей степени подчинен жесту и настроению дирижера. Значит, все-таки можно не смотреть на него в упор.

Действительно, странное явление: стоит певец у рояля, поет, не расходясь с фортепианным сопровождением. А ведь никто им не дирижирует. Начинает петь в оперном спектакле — обязательно должен смотреть на дирижера. Отучиться от такой привычки может каждый вокалист. Это совершенно необходимо для того, чтобы на сцене заниматься творчеством, а не принудительным музицированием. Впрочем, как я заметил, солисты оперы, часто выступающие с камерными концертами, гораздо свободнее чувствуют себя на сцене, поют «по музыке», а не «висят на палочке» дирижера, в отличие от своих коллег, которые выступают только на театральной сцене.

Как-то Сергей Яковлевич Лемешев заметил: «У современных дирижеров бывают только два оттенка: громко…» — он сделал небольшую паузу, и я подумал: «Сейчас скажет: „…и тихо“», — но он продолжил: «…и — еще громче». К сожалению, это замечание можно отнести ко многим дирижерам. Причин тому немало. Бывает, маэстро не умеет справиться с оркестром, но чаще дело в том, что некоторые дирижеры любят «работать на публику», стараются дирижировать красиво, энергично, показывать, что все зависит от них, что они могут выжать максимально мощное звучание из оркестра и т. п. Подобное увлечение жестами, показной стороной музицирования оборачивается бедой для музыки вообще и для певцов в частности. Здесь уместно привести запись из дневника Василия Михайловича Луканина: «Когда оркестр играет очень громко, певец, во-первых, думает только о том, чтобы быть услышанным, и всякие заботы о художественной стороне исполнения, о выразительности пения, о тонкости вокальных красок, конечно, отпадают сами собой. И, во-вторых, этот певец, форсируя звучание голоса постоянно, на протяжении всего спектакля, утомляет свой голосовой аппарат и преждевременно его изнашивает. И особенно это страшно, конечно, для начинающих певцов».

Когда поешь с Геннадием Николаевичем Рождественским, всегда кажется, что оркестр сидит в «яме» не в полном составе: звучание его настолько отлично от того, что мы привыкли слышать в большинстве спектаклей, что всякий раз удивляешься. А после спектакля все слушатели, с которыми приходится беседовать, в восторге именно от звучания оркестра. Значит, громко и хорошо — не одно и то же.

Певцы иногда просят пианиста или дирижера: «Играйте потише», желая, чтобы аккомпанемент всегда оставался лишь сопровождением, а голос превалировал над оркестром или фортепиано. Безусловно, надо создать такой баланс, чтобы вокалист был слышен, поскольку голос чаще является солирующим инструментом и помимо всего прочего несет словесную информацию. Но речь идет о балансе, а не о том, чтобы голос сопровождался еле слышным аккомпанементом. Баланс зависит от мастерства дирижера. У хороших дирижеров, которые не красуются и не демонстрируют свое умение извлекать из оркестра предельные звучности, такой баланс есть. Пианисты-аккомпаниаторы, как правило, приучены вокалистами к тому, чтобы быть как можно менее заметными, а пианисты-солисты, иногда выступающие на концертной эстраде с певцами, напротив, остаются солистами и играют так, что не слышно певца. Лишь по прошествии времени, накопив опыт, пианисты-солисты достигают нужного баланса. Большинство же профессиональных пианистов-аккомпаниаторов все-таки находится как бы в тени. Это неверно. Оба исполнителя — и певец и пианист-аккомпаниатор — исполняют различные и одинаково важные партии в едином музыкальном произведении.

Бывают, однако, случаи, когда фортепиано или оркестр несут значительную нагрузку и их звучание важнее, чем голос. Случаи такие редки, но тем не менее они встречаются. В начале «Полководца» из «Песен и плясок смерти» Мусоргского изображение битвы, которым открывается произведение, дается прежде всего средствами фортепиано. Если в данном случае певец будет стремиться к тому, чтобы превалировал его голос, картина, которую хотел дать Мусоргский, не получится. Конечно, слова должны быть слышны, мелодические фразы певца понятны, и все-таки главная смысловая нагрузка ложится в данном случае на фортепиано.

Моя первая крупная работа в театре, как я уже говорил, была роль короля Треф в опере «Любовь к трем апельсинам» С. Прокофьева. Когда я выучил роль, а затем поработал на спевках с дирижером Эдуардом Петровичем Грикуровым, я вроде бы понимал, чего он хочет, и в целом у меня сложилось свое решение образа. Я тогда был совсем молодым и неопытным артистом, но тем не менее считал, что «попал в точку». Когда же начались сценические репетиции, Алексей Николаевич Киреев, режиссер-постановщик спектакля, предложил совершенно шокировавшее меня вначале решение образа — подобный стиль игры мне в то время казался неуместным. Мне просто в голову не приходило, что можно так сыграть — все действия короля Треф, его поступки, весь его характер были преувеличенно важными и потому весьма комичными. Мне король представлялся реальным человеком, а тут была предложена игра в театр. Я это принял и понял не сразу, но, как оказалось потом, судя по отзывам зрителей, слушателей и прессы, эта роль мне удалась.

Когда я встретился с Борисом Александровичем Покровским, работая с ним над ролями Руслана, Ланчотто Малатесты и другими, я осознал, что наши взгляды на сущность творчества оперного певца совпадают. На своей книге «Об оперной режиссуре» он написал: «Евгению Евгеньевичу Нестеренко — артисту оперного театра! (Думал, какой сделать самый большой Вам комплимент? Решил, что выше этого и недоступнее не может быть. Но Вы, кажется, это делаете доступным для себя)». Мне эти слова очень дороги именно как подтверждение сходства моих творческих позиций с позициями нашего выдающегося оперного режиссера.

Идея образа Руслана, предложенная Покровским, была основным «каркасом», который уже обрастал «мясом» моего характера, моего человеческого и актерского существа, моего понимания замысла Бориса Александровича. Это был как раз тот случай, когда я пришел на репетицию без каких-то твердых убеждений, но с грузом общераспространенных, всегда бытовавших представлений о Руслане как о некоем былинно-безликом и безвозвратном богатыре, не живом человеке, а искусственно выдуманном и из поколения в поколение переходящем оперном персонаже. Покровский же, наоборот, предложил мне создать живого человека, и я пошел за ним.

Почти десять лет опера «Руслан и Людмила», которой блестяще дирижировал Юрий Иванович Симонов, шла в Большом театре с огромным успехом и воспринималась как опера современная, близкая нам, как бы опера о нас, и странно теперь читать о ней такие слова:

«В наши дни „Руслан“ в целом, конечно, далекое прошлое, ценность академического порядка: однако увертюра, танцы, отдельные арии все еще свежи и подъемны»[36].

При работе над образом князя Игоря в одноименной опере Бородина Борис Александрович изложил мне свои взгляды на оперу, на образ Игоря, но в основном, после одной или двух репетиций с ним, я работал над ролью сам. На одной из конференций Покровский даже сказал, что вот, мол, он дал идею, а артист, самостоятельно работая, создал образ, сам срежиссировал его.

Собственная интерпретация образа складывается иной раз в течение долгого времени. Но порой приходится слышать: «Я семь лет работал над такой-то ролью». Как это понимать? Семь лет работал? Слишком много, выйти на сцену можно после нескольких месяцев работы. Семь лет работал? Так мало? Надо работать всю жизнь. Вообще семь лет работы в кабинете — абсурд. В том-то и прелесть выступлений в театре, что каждый спектакль с соответствующей подготовкой к нему, — новый шаг к постижению образа. Чаще всего подобные заявления — желание прикрыть фразой неумение работать, измеряя творческие усилия временным отрезком, а не количеством затраченной физической, умственной и эмоциональной энергии.

Встречаешься в оперном театре и еще с одной проблемой. Режиссер поставил спектакль. Давно. Поставил удачно. И вот я, артист, участник премьеры и в некоторой степени даже соавтор решения этого спектакля, по прошествии многих лет все еще пою в нем. Я изменился за эти годы, многое узнал, многое понял, на многие вещи изменил точку зрения, глубже познал произведение — словом, я теперь совсем иной — и как артист и как человек. А постановка все та же: те же мизансцены, то же художественное оформление, то же режиссерское решение. Несмотря на то, что со временем спектакль, как правило, «разбалтывается» и замысел постановщика в какой-то мере утрачивается[37], «география» сцены остается прежней, а темпы и динамические оттенки музыкального исполнения мало отличаются от тех, которые были во время премьеры много лет назад. Что мне, артисту, делать? Как я должен поступить, если у меня возникло другое видение образа? Ведь моя интерпретация, мое понимание оперы начинают входить в противоречие с существующим до сих пор постановочным решением.

Еще сложнее, если я ввожусь в оперу, участником постановки которой я не был, работаю над своей ролью, но идея спектакля мне чужда. Однако я должен в нем петь, и в силу театральной дисциплины и потому, что мне хочется исполнить роль, а сделать это в другом месте я не имею возможности. Во всех таких случаях существует определенный компромисс между мной, артистом, и режиссером или режиссерской идеей. Тем не менее, компромисс этот помогает спектаклю существовать, хотя я и не могу полностью выразить себя в постановке и в то же время мешаю полному воплощению идеи постановщиков спектакля. А ведь в большую часть ролей оперные артисты вводятся именно таким образом.

Я с большим трудом, даже как-то болезненно входил в постановку «Бориса Годунова» в Большом театре. Мое понимание образа главного героя, мой стиль игры не совсем соответствовали спектаклю, созданному лет за тридцать до моего ввода. Но я постепенно нашел некий компромисс между этой постановкой и моими намерениями. И чем больше я участвую в спектакле, чем больше накапливаю опыт исполнения роли, тем многогранней и выразительней она получается. Но все же, играя Бориса в старой постановке, я не испытываю полного удовлетворения. Я уж не говорю о спектаклях в других городах или в других странах — там проблем гораздо больше. Но пока я не приму участия в новой постановке, основанной на подлинной партитуре Мусоргского, на современных принципах режиссуры и актерской игры, до тех пор я не смогу считать, что получил возможность воплотить свое понимание Бориса Годунова.

Возьмем другой случай: приглашают меня в зарубежный театр на новую постановку. Режиссера я, допустим, знаю, но не знаю его интерпретации этой оперы. С дирижером, который будет руководить спектаклем, я тоже знаком, но и его решение спектакля мне неизвестно. Начинаем работать, и выясняется, что их понимание оперы в целом и моего образа в частности не совпадает с моим. Не всегда удается найти общий язык, общую линию. Состав исполнителей один, вместо меня никого взять не могут. В итоге выпускается спектакль, который не приносит удовлетворения ни постановщикам, ни мне, артисту. Пожалуй, актер драматического театра с подобной проблемой редко встречается, поскольку в драматическом театре гастроли отдельных исполнителей почти не приняты.

Как вести себя на гастролях, выступая в спектакле чужого театра? Навязывать свою трактовку или принимать режиссуру данной постановки? Когда приезжаешь в театр и тебя знакомят с его решением спектакля, отказаться от своего ты не можешь: во-первых, практически нельзя переделать все за одну-две репетиции, к тому же, если в каждом театре отказываться от своего, то и своего не покажешь и чужого не примешь. А во-вторых, гастролер далеко не всегда может познакомиться с концепцией спектакля: иной раз не представляется возможности послушать и посмотреть постановку хотя бы раз со стороны. Поэтому, как правило, приходится приноравливаться, репетируя, слушая рассказы, знакомясь с декорациями, а на спектакле по ходу действия, глядя на общий стиль игры актеров. Гастролируя, я пытаюсь не «приезжать в Тулу со своим самоваром», а насколько возможно понять замысел постановщиков или, во всяком случае, не разрушать его, не сопротивляться, потому что в чужих декорациях, с партнерами, привыкшими совсем к другому, заставить их делать так, как делают у нас в театре, естественно, невозможно. Я стараюсь не выпадать из общего решения спектакля.

Здесь присутствует и «корыстный» интерес: если я не познакомлюсь с идеей постановки и решением образа, существующими в театре, а сразу скажу: «Я буду делать так-то и так-то», я рискую пропустить, быть может, что-то интересное, что окажется полезным для меня как для артиста. Поэтому, приезжая в театр, я всегда внимательнейшим образом выслушиваю дирижера, режиссера, моих товарищей по сцене. С чем-то соглашаюсь, с чем-то нет, но почти всегда нахожу для себя что-либо интересное и беру на вооружение. Однако приходится использовать весь свой опыт и всю актерскую гибкость, чтобы получить в известной степени синтез идеи данного спектакля и моей собственной. Поэтому мои короли Филиппы, Борисы, Мефистофели в разных театрах чем-то отличаются друг от друга, а чем-то похожи, потому что я стараюсь, с одной стороны, органично войти в постановку, с другой — познакомить любителей оперы с моей, продуманной и выстраданной интерпретацией роли.

Известны случаи, когда большие певцы-актеры, приезжая на гастроли, заставляли переставлять целые сцены, менять декорации. Казалось бы, вот оно, свидетельство серьезного подхода к спектаклю, к своим гастролям (хотя иногда это просто капризы — вот, мол, я какой!), но, если подумать, скорее, свидетельство непонимания того, что театральная постановка — живой организм, и организм очень хрупкий, всякое вмешательство в него опасно — чужеродное тело всегда отторгается живым организмом, — и в результате получается этакая смесь разнохарактерных решений, что идет и во вред спектаклю и во вред гастролеру.

Когда я был еще молодым артистом, я всегда брал на гастроли свои театральные костюмы. Приезжая в театр, я демонстрировал их и артистам этого театра и зрителям, таким образом приближая образ своего героя к тому, какой обычно создаю в своем театре. Не говоря уж о том, что некоторые костюмы, например, Бориса, — громадный багаж, с которым иногда просто невозможно справиться, постепенно я понял, что, выступая в серьезных театрах, я обязан выступать в костюме и гриме данного театра и выполнять установленные здесь мизансцены. Дело не только в дисциплине, но и в том, что, как бы ни была хороша постановка в моем театре, попав в «чужой» спектакль в своем костюме и со своим решением образа, я выгляжу в нем как нечто чужеродное.

В наше время оперное искусство как жанр синтетический все более усложняется. То, чего сейчас требуют от актеров режиссеры, те пластические задачи, которые порой ставят перед собой сами актеры, не имеют равного в истории оперы. Сложнейшие спектакли Б. А. Покровского, появившиеся за последнее время в Большом театре и в Московском театре камерной оперы, постановка Жан-Пьером Поннелем «Золушки» Россини, с которой мы познакомились во время гастролей «Ла Скала» в Москве в 1974 году, «Воццек» Альбана Берга (режиссер — Лука Ронкони) в «Ла Скала», «Волшебная флейта» Моцарта в Мюнхенской опере (постановщик Аугуст Эвердинг) предъявляют к поющим актерам серьезнейшие и самые разнообразные требования. Нельзя сказать, что все роли столь сложны в плане актерского исполнения, но каждый певец в случае необходимости должен уметь выполнять на сцене труднейшие пластические задачи. Мы все чаще видим, что режиссеру удается подобрать таких артистов: они и вокалисты прекрасные и как актеры оказываются на высоте требований режиссера. Эта тенденция физического раскрепощения оперного певца на сцене, видимо, будет развиваться и дальше. Именно поэтому подготовка артистов в консерваториях — преподавание актерского мастерства, сценического движения — должна улучшаться, а требования к студентам в оперных классах усложняться. Понятно, усложнение требований, предъявляемых к оперному актеру, не должно приводить к ухудшению музыкальных качеств спектакля. Только тогда, когда в опере все спето красиво, верно и содержательно, имеют право на жизнь все остальные компоненты спектакля. Если же постановочное усложнение ведет к ухудшению звучания и главная, важнейшая и основополагающая часть спектакля — музыка — предстанет в неполном, искаженном виде, оперный спектакль теряет всякий смысл.