Глава XII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XII

Когда предложение митрополита Антония перевести, или, вернее, сослать, архимандрита Игнатия в Соловецкий монастырь не состоялось, тогда желание выжить его из епархии повело епархиальное начальство к иному образу действий: к беспрерывной привязчивости, к обвинениям по слухам лживым и в сущности мелочным, но болезненно отзывавшимся в душе мученика — настоятеля, потому что общее направление этого образа действий клонилось к расстройству самой обители, к воспрепятствованию развития ее духовно — нравственного строя. Митрополит Антоний заболел и передал управление епархией своему викарному епископу Нафанаилу, лично ненавидевшему архимандрита, который, принимая чашу страданий, как чашу Христову, в терпении и молчании, не вынес телом тех мучительных скорбей, перед которыми дух его не только не падал, но и не преклонялся.

С ноября 1846 года болезнь приковала архимандрита к одру, к келье, в которой он провел безвыходно всю зиму. В конце зимы 1847 года он подал прошение об увольнении его по болезни на покой в Николо — Бабаевский монастырь Костромской епархии. Действие это было то именно, которого желали и митрополит и его викарный. Неблагорасположение епархиального начальства к настоятелю Сергиевой пустыни не могло быть тайной по настойчивости самого преследования. Огласилась и подача архимандритом прошения на покой и дошло до сведения некоторых из лиц императорского дома, которые довели все обстоятельства до государя и приняли открыто покровительственное архимандриту участие в ходе этого дела, вследствие чего преосвященный Нафанаил через Консисторию предложил архимандриту вместо увольнения на покой 11–ти месячный отпуск в указанный просителем монастырь для излечения болезни.

Отношения этого времени епархиального начальства к архимандриту Игнатию вернее всего определяются в письме архимандрита к архиепископу Курскому Илиодору[118], присутствовавшему в 1847 году в Святейшем Синоде. Оно, вместе с тем, свидетельствует, как искренно желал и просил архимандрит совершенного удаления на безмолвие. Приводим полностью его содержание:

«Ваше высокопреосвященство, милостивейший архипастырь и отец!

Приношу Вам искреннейшую сердечную признательность за милостивое христианское участие в моих обстоятельствах. Видя такое Ваше участие, позволяю себе обеспокоить Вас этими строками. По самому участию Вашему примите их благосклонно, рассмотрите изложенное в них при свете духовного рассуждения, которым Господь одарил Вас.

В указе Консистории прописана мне следующая резолюция преосвященного викария С. — Петербургского с требованием от меня отзыва: „Консистория имеет спросить настоятеля Сергиевой пустыни архимандрита Игнатия: не пожелает ли он воспользоваться временным отпуском для излечения, и в таком случае архимандрит Игнатий в отзыве своем имеет рекомендовать то лицо, которому благонадежно может быть вверено исправление лежащих на нем, архимандрите, обязанностей впредь до возвращения его по выздоровлении“.

Каждое дело, по мнению моему, имеет свойственный ход, от которого уклониться трудно, которому споспешествуют самые препятствия. Вы меня не осудите, если скажу, что вижу в делах человеческих невидимое, но мощное действие Промысла Божия, который, по учению преподобного Исаака Сирского, особенно бдит над оставившими суетный мир для взыскания Бога Спаса своего: Судьбы Твоя помогут мне, — воспевал боговдохновенный Давид.

В резолюции преосвященного викария я нашел и нахожу указание, чтоб я дал именно тот отзыв, который мною дан, отзыв, согласный с прошением об увольнении меня, поданным не в минуту душевного волнения, но надуманным годами и оттого имеющим характер твердости и основательности. Тем, что представляется мне указать на лицо, благонадежное для управления монастырем во время моего отсутствия, оставляются на мне заботы о благосостоянии монастыря и ответственность за все, могущее встретиться. При назначении такового лица мне невозможно обидеть моего наместника устранением его от поручения. Невозможно устранить его потому, что он один мог бы при благоприятных обстоятельствах поддержать Сергиеву пустынь в том виде, в котором она теперь. Невозможно указать на него по известным к нему отношениям преосвященного викария, который может своими распоряжениями связать, исказить все его распоряжения, расстроить монастырь, а вину расстройства, им самим произведенного, возложить на наместника. По подобным распоряжениям его преосвященства, если бы даже болезненность моя не вынуждала меня к удалению, и мне нельзя долее остаться настоятелем Сергиевой пустыни.

Сказав это, останавливаюсь распространяться! Весьма рад, что болезненность моя дает мне полновесный повод к удалению и избавляет от отвратительного многословия, долженствующего состоять из оправданий и обвинений, что так противно учению Христову, что мучит душу, хотя несколько вкусившую сладость мира, истекающего из соблюдения заповедей кротчайшего Господа нашего Иисуса Христа.

Резолюция преосвященного викария сохраняет по самому естественному ходу дела, обнаруживающему, впрочем, залог сердечный, общий характер его поведения относительно меня. Это — фигура, это — слова, из которых образуется какая — то маска, при первом поверхностном взгляде кажущаяся чем — то. Вглядитесь в нее поближе — увидите безжизненность, картон, белила, румяна, неблагорасположение, неблагонамеренность. Опять оставляю распространяться. Да не возглаголют уста моя дел человеческих, да не пресмыкается мысль моя в земном прахе, да не блуждает в соображениях человеческих, темных и производящих одно смущение, да помянет она чудеса Божии и судьбы уст Его. Яко Той Бог наш, и по всей земли судьбы Его.

Скажу Вашему высокопреосвященству просто и прямо: болезненность моя требует совершенного удаления моего из Сергиевой пустыни навсегда. Обстоятельства содействуют удалению. Вижу в этом судьбы Божии, вижу благодетельствующую мне руку Божию, ведущую меня в уединение, да узрю грех мой и попекуся о нем. В глазах моих люди в стороне. Действует Промысл Божий, в деснице которого люди — орудия, орудия слепые, когда благоволят о слепоте своей. От зрения Промысла Божия сердце мое сохраняет глубокий мир к обстоятельствам и людям. А мир сердца — свидетель святой истины!

Когда в день преподобного Сергия Вы, святый владыка, находились в Сергиевой пустыне для священнодействия, тогда в духовной, искренней беседе я сказал Вашему высокопреосвященству, что имею непременное намерение уклониться от должностей в безмятежное уединение. С тою целию оставил я мир, с таковою постоянною целию совершаю двадцатый год в монастыре. Я всегда желал глубокого уединения, боялся его, признавая себя несозревшим к нему, боялся самочинно вступить в него. Но когда указуется оно Промыслом Божиим, то благословите меня, грядущего во имя Господне.

Как уже оставляющий настоятельство Сергиевой пустыни могу с откровенностию сказать об отношениях сердца моего к этой обители. Четырнадцатый год провожу в ней, и ни к чему в ней не прилепилось мое сердце, ничто мне в ней не нравится. Только к некоторым братиям питаю истинную любовь. Кажется, едва выйду окончательно из Сергиевой пустыни, забуду ее. Я занимался устроением ее как обязанностию, принуждал себя любить Сергиеву пустыню, как в инженерном училище принуждал себя любить математику, находить вкус в изучении ее сухих истин, переходящих нередко в замысловатый вздор.

Стоящая на юру, окруженная всеми предметами разнообразного, лютого соблазна, обитель эта совершенно не соответствует потребностям монашеской жизни. Быть бы тут какому — либо богоугодному заведению и при нем белому духовенству! Не по мысли мне монастырь — Сергиева пустыня! И я ей был не по мысли: поражая меня непрестанными простудными и геморроидальными болезнями, производимыми здешними порывистыми ветрами и известковою водою, она как будто постоянно твердила мне: ты не способен быть моим жителем, поди вон!

Всякое решение Святейшего Синода приму с благоговением и благодарностию: уволят ли совершенно на покой, скажут ли, что увольняют впредь до выздоровления — за все благодарен. Одного прошу, чтоб развязали меня с Сергиевой пустыней. Я мог однажды привести ее в некоторый порядок, другой раз к такому труду не способен! Нужно было образовать сердца, воспитать новых монахов из юношей, ими заменить старожилов, окостеневших в своих навыках. Для этого нужно время, нужны годы, нужны нравственные и телесные силы: они истощились, повторение такого же труда для них невозможно!

Изможденное болезнями тело требует отдохновения, спокойствия, душа, насмотревшись на суету всего временного, хочет быть сама с собою, пред ней открывается вечность, она приготовляется в путь отцов своих, находит нужду, крайнюю нужду к этому приготовлению. Сократилось, исчезло пред нею время остальной моей жизни. В вечность! В вечность! Туда и взоры, и мысли, и сердце!

Некоторые стращают меня теми неудобствами, с которыми бывает сопряжена жизнь на покое не только настоятелей, но и архиереев. Отвечаю: нет рода жизни без своих скорбей, но я высмотрел жизнь монастырскую подробно, не только сверху, но и снизу, проведя многие годы послушником. Точно, пришлось видеть и некоторых настоятелей, живущих будто бы на покое, но по самой вещи на беспокойстве в полном смысле. Опять видел других настоятелей, для которых оставление должности и жительство на покое было средством к достижению сугубого спокойствия и по душе и по телу. В пример последних могу представить почившего в Бозе, известного по благочестию отца Феофана, архимандрита Новоезерского: я имел счастие его видеть, имел счастие с ним беседовать.

По моему мнению, заимствованному из учения преподобных наставников монашества, утвержденному собственными наблюдениями, настоятель, живущий на покое, если возлюбит поучаться в законе Божием, если изберет в жребий свой часть Марии, остережется от всякого участия в части Марфиной, то проведет тихо, безмятежно дни свои, особенно в монастыре пустынном и общежительном.

Есть у меня советник, которого советом я руководствуюсь в моем поведении при настоящих обстоятельствах. Пленяюсь его советом, увлекаюсь им! «Блаженни, — говорит он, — препоясавшиеся по чреслех своих к морю скорбей, простотою и неиспытным образом, любве ради яже к Богу и не давшии плещи. Сии скоро к пристанищу Царствия спасаются, и почивают в селениях добре потрудившихся, и утешаются от злострадания своего, и радуются во веселии надежды своея… Размышляющии же много помышления, и хотящии зело быти премудри, и предающии себе обращением помыслов и боязни, и предуготовляющиися и предзрети хотящии вредительныя вины, множайшии из сих при дверех домов своих выну седяще обретаются. Якоже рекшии: сыны исполинов видехом тамо и бехом пред ними яко прузи. Сии суть во время скончания своего обретающиися на пути, присно хотящии быти премудри, положити же начала отнюдь не хотяще. Невежда же плавает с первою теплотою и преплывает, попечения о теле отнюдь не творя.

Внемли себе, да не будет многость премудрости твоея поползновение души твоей и сеть пред лицем твоим, но на Бога уповая, с мужеством положи начало пути, исполненнаго крове, да не обрящешися присно скуден и наг разума Божия. Бояйся бо и ждый ветров не имать сеяти… Сего ради не упремудряйся излишнее отнюдь, но даждь место вере в мысли твоей и поминай дни оны многия и будущия и неисповедимые веки, сущие по смерти и суде, и не внидет некогда слабость в тебе. С мужеством начни всяко дело благо и да не с двоедушием приступиши к нему и да не усумнишися в сердце твоем, яко милостив есть Господь и взыскающим Его дает благодать яко мздовоздаятель, не по деланию нашему, но по усердию душ наших и вере. Глаголет бо: якоже веровал ecu буди тебе! (Св. Исаак Сирский. Слово 58).

Мое настоящее положение очень похоже на то, в каком я был при оставлении мирской жизни. Многие судили и рядили о нем, но редкие при правильном взгляде на предмет. Отречение от мира может ли быть понято, истолковано теми, которые вполне пленены миром, погружены умом, сердцем, телом в наслаждения мира? Чтение отцов Церкви извлекло меня из мира, оно помогало в терпении скорбей от мира, оно зовет в уединение, чтоб там всмотреться в вечность прежде вступления в ее неизмеримые области. Читаю, вижу в себе, что, побыв в уединении, сделаюсь окончательно неспособным ко всякого рода наружным должностям!.. Уединение действует как отрава: умерщвляет.

Вы являете столь обильное расположение ко мне, что я считаю излишним просить Вас о чем — либо. Открывая пред Вашим высокопреосвященством мое состояние по душе и телу, я предоставляю все прочее на Ваше рассуждение. Вы, как имеющий практические духовные сведения, столь чуждые людям одного лишь светского образования и направления, можете оказать мне существенную помощь, сообщив моим обстоятельствам направление, соответствующее моим целям, облегчить мне стремление к ним, а посему и самое достижение их. Этим сделаете мне благодеяние не земное, благодеяние столь достойное святителя Христова, благодеяние, которому награда на небеси!

Испрашивая Ваших святых молитв и архипастырского благословения, с чувствами глубочайшего почтения и совершенной преданности честь имею быть Вашего высокопреосвященства и проч.».[119]

Вместо увольнения на покой архимандриту Игнатию разрешен был только 11–ти месячный отпуск для поправления здоровья в указанный им монастырь Бабаевский. По отъезде архимандрита в этот отпуск государь император, встретив однажды Чихачева, спросил о здоровье его товарища и приказал написать ему, что он нетерпеливо ожидает его возвращения. Такое милостивое внимание государя имело благодетельное влияние на общество иноков Сергиевой пустыни, волновавшихся недоумением, какой будет исход отъезда архимандрита Игнатия в отпуск.

Летом 1847 года архимандрит передал управление монастырем наместнику своему иеромонаху Игнатию (большому) и выехал в Бабаевский монастырь через Москву, откуда заезжал в Бородинский девичий монастырь по приглашению тогдашней игуменьи Марии[120], вдовы генерала Тучкова, убитого в 1812 году на этом самом поле в знаменитом Бородинском бою. Здесь, по желанию игуменьи, архимандрит вечером имел беседу с инокинями всего монастыря о монашестве вообще, как о пути к совершенству христианскому и ко спасению вечному, и затем по ходатайству игуменьи обратил особое внимание на белицу, проживавшую в обители с больной матерью и сестрой, девицу Елизавету Шахову[121], имевшую некоторую известность в литературном мире.

Шахова, вследствие душевных потрясений, была на краю отчаяния, она хотела утопиться, но покушение ее было отвращено рукой Промысла Божия. Архимандрит успокоил ее словом духовного назидания и потом во все время своей жизни оказывал ей покровительство, поддерживая ее и духовным советом и материально. Первое она принимала к сведению, находя всегда в самом совете оправдание своему уклонению от него, а вторым пользовалась, тщеславясь милостью милостивейшего из людей.

Здесь же познакомился он и с нынешней игуменьей Московского Алексеевского девичьего монастыря Антонией[122], бывшей тогда келейной послушницей игуменьи Марии Тучковой.

Прибыв в Николо — Бабаевский монастырь, архимандрит Игнатий ездил в Кострому представляться епархиальному епископу Иустину, виделся с князем Суворовым, временно управлявшим Костромской губернией на особых правах, по случаю предшествовавших пожаров от поджигателей, и затем, поселившись безвыходно в обители, занялся серьезным лечением. Ему отведены были келии, состоявшие из четырех небольших комнат, в отдельном мезонине над келиями настоятеля. Помещение это, разобщенное с прочими жилыми помещениями, представляло большое удобство для безмолвия. С одной стороны из окон кельи открывался величественный вид обширной местности, орошаемой рекой Волгой, с другой окна обращены были во внутренность монастыря. Здесь архимандрит Игнатий написал много духовно — назидательных писем к разным лицам. Здесь написана была статья «Бородинский монастырь» по поводу вышесказанного посещения его.

Быстро прошло время отпуска для безмолвника. Весной 1848 года архимандрит Игнатий, выехав из Бабаевской обители, направился к Вологде, чтобы в с. Покровском поклониться почившим предкам своим и своей родительнице и свидеться с родителем своим и другими из ближайших родных. Здесь угостил он обедом всех крестьян и этим посещением своим простился навсегда с местом родины своей. Тут на могилах прародителей своих написал он статью «Кладбище», помещенную в 1–м томе «Аскетических опытов».[123]

В определенный срок прибыл архимандрит в Сергиеву пустынь. Продолжительное пустынножительство в безмолвии Бабаевском усилило в нем расположение к полному отшельничеству. Передавая брату своему о вышеупомянутом намерении Синода перевести его в Соловецкий монастырь, он сказал: «Думали меня наказать, а я думал, сделали бы они великое благодеяние мне, которому петербургские зимние ночи были коротки для молитвенных бдений».

В лето 1848 года, 15 июня, ее императорское высочество великая княгиня Мария Николаевна удостоила архимандрита Игнатия приглашения служить молебствие в Ново — Сергиевском загородном дворце[124] ее по случаю получения ее высочеством части мощей преподобного Сергия. По этому случаю архимандрит написал статью, которую озаглавил

Благополучный день. Приводим ее здесь, так как она не вошла в собрание сочинений[125].

«Много святых произрастила земля Русская. Они сияют различными благодатными дарами с неба отечественной Церкви. Из этого блаженного сонма преподобный Сергий сияет даром помогать стране родной в ее опасностях и бурях, покровительствовать и споспешествовать ее царственному дому. Споборал он герою Донскому против несметных полчищ Мамая, споборал он потомкам Донского против хищных, мятежных казанцев.

Во время самого тяжкого отечественного бедствия, во время смут, произведенных самозванцами и сарматами, преподобный Сергий совершил дивное знамение, знамение историческое, подобного знамения не записано на листах истории других народов. Как волны сокрушаются, рассыпаются, ударяясь о скалу гранитную, так все усилия врагов сокрушились под стенами обители преподобного Сергия, пред его молитвами, пред силою Божиею, призванною и привлеченною его молитвою. На необъятном пространстве опустошенной, мятущейся России стояла Лавра Сергия, стояла камнем краеугольным. Этот камень отразил всепоглощающие волны! Этот камень сделался основным камнем обновления и величия России.

И цари народов, видя помощь Небес, ниспосылаемую чрез предстательство преподобного Сергия, возлюбили его и его обитель. Туда притекают они к нетленным мощам угодника Божия — к живым свидетелям на земли, как угодна Небу пламенная любовь к Богу, соединенная с любовию к царю и отечеству. Святый Сергий — русский народный святый. В соседстве древней столицы почивает Сергий сном воскресения, являя и предначиная свое воскресение нетлением и присутствием благодати Божией при его теле.

Чудное тело!.. Души многих не способны для присутствия в них Божией благодати, для такого присутствия способно это тело! Обыкновенно тела человеческие, разлучившись с душами, мгновенно заражаются тлением, начинают издавать зловоние, а это тело противустоит тлению многие столетия, проливает из себя благоухание! Это тело давно почившего, а дышит из него жизнь и является вечная духовная жизнь этого тела в различных исцелениях, в различных знамениях, которые совершаются над призывающими помощь преподобного Сергия, над лобызающими с верою и любовию его тело, освященное Святым Духом, над преклоняющими колена пред Святым Духом, таинственно и существенно живущим в этом священном теле.

Ныне совершилось счастливейшее событие, нынешний день должен носить наименование „дня благополучного“. Призванный благочестивою отраслию царственного дома Русского, преподобный Сергий пришел частицею своего тела, всем исполнением обильной Божественной благодати, соприсутствующей его телу, пришел преподобный Сергий в обитель благочестивой и боголюбивой Марии. Давно насеялось в душе ее расположение к угоднику Божию, заступнику царей, Отечества.

Основывая свою летнюю обитель на берегах Бельта, на живописном холме среди чащи развесистых вековых дерев, Мария назвала обитель по имени преподобного Сергия. Рука ее, водимая вдохновением свыше, водимая любовию к угоднику Божию, начертала изображение храма. По собственному чертежу ее, устроенный храм стоит на оконечности двух аллей, обе они ведут от чертога царского к чертогу Божию. Преподобный Сергий воздвиг в обители своей храм Пресвятой Троицы. Последуя в этом преподобному Сергию, Мария посвятила храм Пресвятой Троице. Что ж удивительного, если и сам преподобный Сергий пришел в обитель Марии?

До 15 июня стояла в Петербурге погода ненастная, бурная. 15–го Мария назначила молебствие в своем храме Пресвятой Троицы пред мощами преподобного Сергия. С утра легкий ветер разогнал облака, благоухание лета разлилось в воздухе, на чистом синем небе сияло солнце во всем блеске. Небо казалось каким — то радостным: оно как бы приятно смотрело на дело благочестивой дщери царя русского, споспешествовало ее делу благому.

К молитвословию стеклись все жители царского чертога Марии, разделяя со своею повелительницею усердие к святому, утешаясь ее усердием святым. Погруженная в глубокое, благоговейное внимание, она, со старшею дщерию своею, предстояла мощам целебным и нетленным праведника. На берегу Бельта, при шуме волн его, при шуме ветра морского, раздавались молитвенные песнопения священнослужителей, песнопения хвалебные преподобному Сергию. Песнопения хвалебные душе его, ликующей с ангелами на вечном празднике Неба, песнопения хвалебные мощам его, принесенным в обитель благословенной, благочестивой Марии.

По совершении молитвословия, по произнесении прошения благоденственных и многих лет великому царю России, богоизбранному и боговенчанному всему его семейству, освященному и возвеличенному помазанием помазанника, Мария облобызала святые мощи святого жителя, вновь пришедшего жить в ее обители. Когда она удалилась, ее домочадцы приступили к святыне с тою простою и девственною верою, которая доселе хранится в сердцах россиян и составляет их духовную существенную силу. 15 июня — день, по справедливости названный „благополучным“! В этот день сколько родилось в царственной обители Ново — Сергиевской впечатлений, ощущений, мыслей — святых, благоугодных Небу.

Да снидет благословение Неба на тебя, виновница этого дня благополучного. Да снидет это благословение на супруга твоего, на чад твоих, на весь дом твой, на дела твои, на все часы и дни жизни твоей, и земной и небесной. А новый житель твоей обители да будет хранителем, стражем твоим, как был стражем рая пламенный херувим. Таинственно да глаголет он уму и сердцу твоему, да сказует им волю Бога, святые уставы вечности, скорую изменяемость всего временного, да научает тебя высоким добродетелям Евангелия, которые очищают и просвещают душу, которые одни с почестию вступят в блаженную и славную вечность. Ты здесь радушно, с любовию приняла Сергия в твою обитель, он да споспешествует тебе в созидании нетленной обители в селениях святых и вечных горнего Иерусалима. Да умолит преподобный Сергий Бога вписать имя твое на Небе в книгу живота, а на земли начертать его на скрижалях истории в светлых лучах славы. Эти лучи испущает из себя чистая святая добродетель.

Составлено 15 июня 1848 года».

Между тем митрополит Антоний скончался, его место заступил Никанор[126], который тоже являл недоверчивость и нерасположение к архимандриту, но не настолько, как его предшественник. В 1851 году, апреля 21–го, архимандрит Игнатий был сопричислен к ордену св. Владимира 3–й степени. В этом году производилось в Новгородской епархии следственное дело по доносу священника Александра Ивановского о противозаконных действиях помещика Страхова и по встречному доносу последнего на священника за будто бы подстрекательство им крестьян Страхова к неповиновению.

Для расследования этого дела назначена была по высочайшему повелению комиссия, состоявшая из сановитых чиновников, именно: председателем был член совета Министерства внутренних дел тайный советник Переверзев, от Министерства юстиции — статский советник Афанасенко и Корпуса жандармов — генерал — майор Ахвердов, а со стороны епархиального начальства командирован был первоначально депутатом в эту комиссию Боровичского Троицкого собора протоиерей Костров.

Ведение дела указывало на необходимость депутата со стороны духовного ведомства с сильным характером и положительным знанием дела. Обер — прокурор Синода граф Протасов, лично заручившись предварительно согласием архимандрита Игнатия на принятие этого поручения, предложил Синоду, который во внимание к важности сказанного дела 7 июля 1851 года постановил командировать к производству этого следствия настоятеля первоклассной Сергиевой пустыни архимандрита Игнатия в качестве старшего депутата, подчинив протоиерея Кострова его руководству. Распоряжение это было получено архимандритом 10 июля.

Прибыв на место производства следствия в г. Устюжну (Новгородской губернии) 16 июля, он получил 17–го сообщение от председателя комиссии, что 12–го числа постановлением комиссии порученное ей дело признано обследованием совершенно оконченным и 15–го отправлено в С. — Петербург, а остается только производство сей комиссии, которое для обозрения, если ему будет угодно, во всякое время будет ему предъявлено. 28 июля был прочитан окончательный журнал комиссии, под которым архимандрит сделал следующую запись: «Сей журнал мною выслушан, на основании 1031 ст. XV т. Свода законов имею представить комиссии мнение, а на основании 1033 ст. того же тома покорнейше прошу комиссию дозволить мне снять с сего журнала копию».

В мнении своем он признал неправильным самый план действий комиссии, давшей доносу священника Ивановского второе место, а на первый план поставившей встречный донос Страхова, обвинение комиссией священника магистра Никитина в прикосновенности к делу признал чуждым всякого основания, обвинение священника Ивановского в возмущении крестьян Страхова — голословным и обязался по приезде в Петербург представить начальству в доказательство сказанных им положений подробную записку, что и исполнил.

Главное основание записки было то, что комиссия исказила смысл высочайшего повеления и канцелярскими оборотами дела уклонилась от исполнения высочайшего повеления, а заменила его своим умышлением в ограждение Страхова и к обвинению священника. Эти канцелярские извороты выставлены были рельефно. Сопоставленные с законами, они на каждом шагу обвиняли комиссию в намеренном извращении истины.

Записка эта была доложена государю обер — прокурором Синода, и новая следственная комиссия в 1852 году, по высочайшему повелению, при участии архимандрита Игнатия как старшего депутата с духовной стороны, открыла истину совершившихся фактов и утвердила справедливость выводов и обвинений, сделанных архимандритом Игнатием на действия первой комиссии, как в его мнении, поданном к окончательному журналу оной, так и в записке, представленной им по своему начальству.

Во время пребывания архимандрита Игнатия в Николо — Бабаевском монастыре, в Сергиеву пустынь поступил из Го — лутинского (sic.) монастыря Московской епархии послушник Иван Григорьевич Татаринов, юноша 16 лет, тенор с замечательным обширным и необыкновенно гармоничнозвучным голосом. Архимандрит взял его к себе старшим келейником, и в заботе своей о развитии этого даровитого юноши он нашел возможность познакомиться с Михаилом Ивановичем Глинкой[127], нашим именитым маэстро русской национальной музыки.

Глинка с особенным участием отнесся к образованию и совершенствованию юноши. В продолжительных собеседованиях о духе и характере православно — церковного русского пения архимандрит Игнатий передал М. И. Глинке свои духовно — опытные воззрения по этому предмету. Глинка, сознавая истинность наблюдений и замечаний архимандрита, просил его изложить эти мысли на бумаге, что архимандрит и исполнил, написав статью, озаглавленную им «Христианский пастырь и христианин — художник», в которой изложил все, что предварительно передал устно Глинке. Приводим ее здесь полностью.

Христианский пастырь и христианин — художник

«Художник. Прихожу к тебе за искренним советом. Душа моя с детства объята любовию к изящному. Я чувствовал, как она воспевала какую — то дивную песнь кому — то великому, чему — то высокому, воспевала неопределительно для меня самого. Я предался изучению художеств, посвятил им всю жизнь мою. Как видишь, я уже достиг зрелых лет, но не достиг своей цели. Это высокое, пред которым благоговело мое сердце, кого оно воспевало, еще вдали от меня. Сердце мое продолжает видеть его как бы за прозрачным облаком или прозрачною завесою, продолжает таинственно, таинственно для самого меня, воспевать его: я начинаю понимать, что тогда только удовлетворится мое сердце, когда его предметом со делается Бог.

Пастырь. С того, чем ты кончил твою речь, начну мою. Точно, один Бог — предмет, могущий удовлетворить духовному стремлению человека. Так мы созданы и для этого созданы. Человеку дано смотреть на Творца своего и видеть Его сквозь всю природу, как бы сквозь стекло, человеку дано смотреть на Него и видеть Его в самом себе, как бы в зеркале. Когда человек смотрит на Бога сквозь природу, то познает Его неизмеримую силу и мудрость. Чем более человек приучается к такому зрению, тем более Бог представляется Ему величественным, а природа утрачивает пред ним свое великолепие, как проводник — и только — чудного зрения. От зрения Бога в нас самих мы достигаем еще больших результатов.

Когда человек увидит в себе Бога, тогда зритель и зримое сливаются воедино. При таком зрении человек, прежде казавшийся самому себе самостоятельным существом, познает, что он создание, что он существо вполне страдательное, что он сосуд, храм для другого Истинно — Существа. Таково наше назначение: его открывает нам христианская вера, а потом и самый опыт единогласным свидетельством ума, сердца, души, тела. Но прежде этого опыта другой опыт свидетельствует о том же: ни созерцание природы, ни созерцание самих себя не может удовлетворить требованию нашего духа, с чем должно быть сопряжено величайшее, постоянное блаженство.

Где нет совершенного блаженства, там в сердце еще действует желание; когда ж действует желание, тогда нет удовлетворения. Для полного удовлетворения, следовательно, и блаженства, необходимо уму быть без мысли, то есть превыше всякой мысли, и сердцу без желания, то есть превыше всякого желания. Не могут привести человека в это состояние и усвоить ему это состояние ни созерцание природы самой по себе, ни человека самого по себе. Тем более это невозможно, что в обоих предметах очень перемешано добро со злом, а блаженство не терпит ни малейшей примеси зла: оно — наслаждение цельным добром.

Художник. Почему же мы не видим этой теории в применении к практике?

Пастырь. Такое применение всегда трудно найти между человеками, особливо в настоящее время. Но оно и существовало во все времена христианства и существует ныне — не примечается толпою, которая, стремясь почти единственно к материальному развитию, не может сочувствовать истинно изящному, увидеть, понять его и оценить. Люди, одаренные по природе талантом, не понимают, для чего им дан дар, и некому объяснить им это. Зло в природе, особливо в человеке, так замаскировано, что болезненное наслаждение им очаровывает юного художника, и он предается лжи, прикрытой личиною истинного, со всею горячностию сердца.

Когда уже истощатся силы и души и тела, тогда приходит разочарование, по большей части ощущаемое бессознательно и неопределительно. Большая часть талантов стремилась изобразить в роскоши страсти человеческие. Изображено певцами, изображено живописцами, изображено музыкою зло во всевозможном разнообразии. Талант человеческий, во всей своей силе и несчастной красоте, развился в изображении зла, в изображении добра он, вообще, слаб, бледен, натянут.

Художник. Не могу не согласиться с этим! Искусства возвысились до высшей степени в изображении страстей и зла, но, повторяю твои слова, они вообще бледны и натянуты, когда они пытаются изобразить что — нибудь доброе, тем более Божественное. Мадонна Рафаэля, это высочайшее произведение живописи, украшена очаровательным характером стыдливости. Когда является в девице стыдливость? Тогда, когда она начнет ощущать в себе назначение женщины. Стыдливость — завеса греха, а не сияние святыни. Таков характер „Херувимских“ Бортнянского, таковы характер „Эсфири“ и „Гофолии“ Расина, характер „Подражания“ Фомы Кемпийского[128], из них дышит утонченное сладострастие. А толпа пред ними и плачет и молится!.. Но я хочу знать, какое средство может доставить художнику изображать добродетель и святость в их собственном неподдельном характере?

Пастырь. Прекрасно уподоблено Евангелием человеческое сердце сокровищнице, из которой можно вынимать только то, что в ней находится. Истинный талант, познав, что Существенно — Изящное — один Бог, должен извергнуть из сердца все страсти, устранить из ума всякое лжеучение, стяжать для ума Евангельский образ мыслей, а для сердца Евангельские ощущения. Первое дается изучением Евангельских заповедей, а второе — исполнением их на самом деле. Плоды дел, то есть ощущения, последующие за делами, складываются в сердечную сокровищницу человека и составляют его вечное достояние! Когда усвоится таланту Евангельский характер — а это сначала сопряжено с трудом и внутреннею борьбою — тогда художник озаряется вдохновением свыше, тогда только он может говорить свято, петь свято, живописать свято.

О самом теле нашем мы можем тогда только иметь правильное понятие, когда оно очистится от греха и будет проникнуто благодатию. Изменения тела не ограничиваются и не оканчиваются одною земною жизнию. Здесь мы видим, что оно с зачатия своего до разлучения смертию непрестанно изменяется; многие изменения его остаются для многих неизвестными, оно должно еще окончательно измениться воскресением и посредством его вступить в неизменяющийся мир или вечного духовного блаженства, если тело соделалось к нему способным, или вечной смерти, если оно во время земной жизни подчинилось греху.

Чтоб мыслить, чувствовать и выражаться духовно, надо доставить духовность и уму, и сердцу, и самому телу. Недостаточно воображать добро или иметь о добре правильное понятие: должно вселить его в себя, проникнуться им. Тем более это необходимо, что ясное понятие о добре есть вполне практическое, теория показывает только средства, как стяжать понятия о добре. Ясное понятие о добре есть уже самое добро, потому что добро, в сущности, есть мысль, есть дух, есть Бог. Вкусите и видите (Пс. 33; 9), — говорит Писание. Итак, духовное понятие — от духовного ощущения.

Художник. Какие мысли и соответственные им чувствования могут быть признаны достойными Бога, чтоб художник знал, что возможно ему изобразить искусством? Возьмем для большей ясности частный предмет, например, в церковном песнопении.

Пастыірь. Первое познание человека в области духовной есть познание своей ограниченности, как твари, своей греховности и своего падения, как твари падшей. Этому познанию гармонирует чувство покаяния и плача. Большая часть людей находится в состоянии греховности. Самые праведники подвергаются весьма часто тонким согрешениям и, как они очень внимательно наблюдают за собою, то и признают себя грешниками гораздо более, нежели все вообще люди, притом они по чистоте ума гораздо яснее других людей видят свою ничтожность в громадности и истории мира. На этих основаниях они усваивают себе чувство покаяния и плача гораздо более своих собратий, мало внимающих себе. И потому чувство покаяния и плача есть общее всему роду человеческому. Этим чувством преисполнены многие песнопения, начиная с многозначительной молитвы, так часто повторяемой при богослужении: „Господи, помилуй“. В этой молитве все человечество плачет и с лица земли, где оно разнообразно страждет и в темницах и на тронах, вопиет к Богу о помиловании.

Однако не все церковные песнопения проникнуты плачем. Чувство некоторых из них, как и мысль, заимствованы, можно сказать, с Неба. Есть состояние духа, необыкновенно возвышенное, вполне духовное, при котором ум, а с ним и сердце, останавливаются в недоумении пред своим невещественным видением. Человек в восторге молчит всем существом, и молчание его превыше и разумнее всякого слова. В такое состояние приходит душа, будучи предочищена и предуготована глубоко — благочестивою жизнию. Внезапно пред истинным служителем обнаружится Божество непостижимым образом для плотского ума, образом, который невозможно объяснить вещественным словом и в стране вещества.

В этом состоянии пребывают высшие из ангелов — пламенные херувимы и шестокрылатые серафимы, предстоящие Престолу Божию. Одними крыльями они парят, другими закрывают лица и ноги и вопиют не умолкая: „Свят, свят, свят Господь Саваоф“. Неумолкающим чрез века повторением одного и того же слова выражается состояние духа, превысшее всякого слова: оно — глаголющее и вопиющее молчание. И высоко парят чистые и святые умы, и предстоят Престолу Божества, и видят славу, и закрывают лица, и закрывают все существо свое: величие видения совокупляет воедино действия, противоположные друг другу.

В такое состояние приходили иногда и великие угодники Божии во время своего земного странствования. Оно служило для них предвкушением будущего блаженства, в котором они будут участвовать вместе с ангелами. Они передали о нем, сколько было возможно, всему христианству, назвав такое состояние состоянием удивления, ужаса, исступления. Это состояние высшего благоговения, соединенного со страхом, оно производится живым явлением величия Божия и останавливает все движения ума. О нем сказал святый пророк Давид: Удивися разум Твой от мене, утвердися, не возмогу к нему (Пс. 138; 6).

Чувством, заимствованным из этого состояния исполнена Херувимская песнь, она и говорит о нем. Им же исполнены песни, предшествующие освящению Даров: „Милость мира жертву хваления“ и проч. Особенно же дышит им песнь, воспеваемая при самом освящении Даров. Так высоко совершающееся тогда действие, что, по смыслу этой песни, нет слов для этого времени… нет мыслей! Одно пение изумительным молчанием непостижимого Бога, одно чуждое всякого многословия и велеречия богословие чистым умом, одно благодарение из всего нашего существа, недоумеющего и благоговеющего пред совершающимся Таинством.

После освящения Даров поется песнь Божией Матери — и при ней выходит сердце из напряженного своего состояния, как бы Моисей с горы из среды облаков и из среды громов, где он принимал закон из рук Бога, выходит, как бы на широкую равнину, в чувство радости святой и чистой, которой преисполнена песнь „Достойно“. Она, как и все песни, в это время певаемые Божией Матери, в которых воспевается Посредница вочеловечения Бога Слова, преисполнена духовного веселия и ликования. Бог, облеченный человечеством, уже доступнее для человека и, когда возвещается Его вочеловечение, невольно возбуждается в сердце радость. Остановимся на этих объяснениях.

Художник. Согрелось сердце мое, запылал в нем огнь — и песнопения мои отселе я посвящаю Богу. Пастырь! Благослови меня на новый путь.

Пастыірь. Вочеловечившийся Господь уже благословил всех приступать к Нему и приносить себя Ему в словесную жертву. Его благословения тебе вполне достаточно, и я только этому свидетель. Престань скитаться, как в дикой пустыне между зверей, в плотском состоянии, среди разнообразных страстей! Войди во Двор Христов вратами — покаянием и плачем. Этот плач родит в свое время радость, хотя и на земли, но не земную. Духовная радость — признак торжества души над грехом. Пой плач твой, и да дарует тебе Господь воспеть и радость твою, а мне услышать песни твои, возрадоваться о них и о тебе, о них и о тебе возблагодарить, прославить Бога. Аминь».

Проникнутый стремлением осуществить эти мысли, Глинка, отправляясь заграницу, надеялся найти в Вене у директора тамошней консерватории Дена много данных о древне — православных напевах Восточной Церкви, но смерть оторвала его от этого предприятия.

В бумагах епископа Игнатия осталось письмо к нему М. И. Глинки от 27 августа 1855 года, свидетельствующее о взаимных отношениях их: «Я был очень нездоров, — пишет Глинка, — и в минуты тяжких страданий жаждал более всего удостоиться принятия Святых Таин из рук Вашего высокопреподобия, желания видеть Вас, получить благословение Ваше и отраду в беседе Вашей были так сильны, что я не мог устоять против этого глубокого влечения сердца.

Сверх того, я желал сообщить Вам некоторые мои соображения насчет церковной отечественной музыки, но теперь оставляю это до приезда Ивана Григорьевича Татаринова, которого прошу по возвращении навещать меня, и тогда, сообразя еще более все, относящееся к этому предмету, буду иметь честь представить Вашему высокопреподобию плод посильных трудов моих».

Мысль об удалении на жительство в безмолвие не оставляла архимандрита Игнатия. В переписке, оставшейся по кончине его, находим мы письмо его к игумену Валаамского монастыря Дамаскину, писанное в 1853 году сентября 25–го дня. Он пишет:

«Ваше высокопреподобие, честнейший отец игумен Дамаскин!

В сих строках продолжаю мою беседу с Вами, начатую в святой обители Вашей. По приезде моем в С. — Петербург был я у его высокопреосвященства митрополита Никанора. Он хотя ничего не сказал определенного относительно помещения моего на покой в Валаамский монастырь, но, как видится, он не будет этому противиться, потому что спрашивал, имеется ли там удобная келья для моего помещения.

С моей стороны намерение мое оставить настоятельство, к принятию которого я вынужден был необходимостию, есть намерение решительное. Остаток дней моих желал бы провести в Валаамской обители, только в случае невозможности поселиться в ней, — имею в виду Оптину пустыню. Последняя представляет больше выгод в материальном отношении: там климат гораздо благораствореннее, овощи и плоды очень сильны и в большем количестве, но Валаам имеет бесценную выгоду глубокого уединения. Сверх того, сухие и теплые келии (так как я из келий выхожу только в хорошие летние дни, а весною, осению и зимою почти вовсе не выхожу) могут и в материальном отношении много облегчить для меня пребывание на Валаамском острове.

Посему предоставив Самому и Единому Господу исполнить во благих желание раба Его и устроить мою судьбу по святой Его воле, с моей стороны считаю существеннейшею необходимостию для благого начала и окончания этого дела войти в предварительное объяснение, а за объяснением и соглашение с Вами, отец игумен.

Как лично я Вам говорил, так и теперь повторяю, что все доброе, все душеполезное, которое по милости Божией может произойти от сего начинания, вполне зависит от нашего единодушия о Господе, то есть единодушия Вашего и моего. Господь, сказавший своим ученикам в окончательные минуты Своего земного существования: Мир Мой даю вам, мир Мой оставляю вам, силен и нам даровать Свой мир, если мы будем учениками Его, стремясь исполнить Его волю, а не свою. На сем камени мира, который сам утверждается на камени заповедей Христовых, основываясь, имею честь представить на благоусмотрение Ваше следующие мои рассуждения.

Во — первых, скажу Вам, что из всех известных мне настоятелей, по образу мыслей и по взгляду на монашество, также по естественным способностям, более всех прочих мне нравитесь Вы. К тому надо присовокупить, что по отношениям служебным, как я Вам, так и Вы мне, давно известны. Сверх того, я убежден, что Вы не ищите никакого возвышения, соединенного, разумеется, с перемещением в другой монастырь, но остаетесь верным Валаамской обители, доколе Сам Господь восхощет продлить дни Ваши. Далее: как я выше сказал, по моей болезненности долговременной и сообразно ей сделанному навыку, я выхожу из келии только в лучшие летние дни, а в сырую погоду и холодную пребываю в ней неисходно, то по сему самому жительство в ските было бы для меня более сродным и удобным.

Самая тишина скита, в который навсегда воспрещен вход женскому полу, совершенно соответствует требованию моего здоровья и душевному настроению. Скит защищен отовсюду древами от ветров. Это бы дало мне возможность поработывать хотя в летние дни, что существенно нужно по моему геморроидальному расположению, на ветру же я не способен трудиться, потому что при малейшем движении от крайней слабости покрываюсь испариной и подвергаюсь простуде.

При Вашей опытности Вам понятно, что вслед за помещением моим в скит многие захотят в оный поместиться. Следовательно, если Вам внушит Господь расположение поместить меня в скит, то необходимо Вам снизойти немощи моей и, может быть, и других, подобных мне немощию. Испытав себя, я убедился, что одною растительною пищею я поддерживать сил моих не в состоянии, делаюсь способным только лежать в расслаблении.