Угощаю стихами
Угощаю стихами
Как-то я шел с приятелем по Невскому. Нас остановил Гитович. Он только что возвратился из Кореи.
— Заходите ко мне через часок. Угощу хорошими стихами.
Через час мы были в «писательской надстройке», доме на канале Грибоедова.
Мы ждали стихов о Корее, рассказов о ней, но Гитович вытащил из конверта несколько листков плотной бумаги.
— Слушайте.
Он начал читать, и мне вдруг показалось, что стены тесной комнаты раздвинулись и мы уже не в городе, а в тайге, в которой шумит, задыхается ветер.
Рожок поет протяжно и уныло, —
Давно знакомый утренний сигнал!
Покуда медлит сонное светило,
В свои права вступает аммонал.
Над крутизною старого откоса
Уже трещат бикфордовы шнуры…
— Чьи это?
Гитович нетерпеливо отмахнулся и продолжал читать. По всему видно было, что мы у него не первые слушатели: многие строки он читал наизусть.
Это были удивительные стихи. До сих пор я не могу односложно определить, чем измеряется их сила и о чем они — о торжестве ли человека, побеждающего суровую природу, об упоении трудом, хотя труд этот, казалось, должен был быть безрадостным, о всепобеждающем ли могуществе человеческого духа. А может быть, и о том, и о другом, и о третьем?
Мы отворили заступами горы
И на восток пробились и на юг.
Охотский вал ударил в наши ноги,
Морские птицы прянули из трав,
И мы стояли на краю дороги,
Сверкающие заступы подняв.
В этот вечер я впервые слышал «Творцов дорог» Николая Заболоцкого.
Тогда плохо я знал творчество Заболоцкого. Когда-то, еще будучи совершенным юнцом, я не очень внимательно прочел «Столбцы». Стихи не понравились. Больше пришлась по душе «Горийская симфония». А вот промелькнувшая в газетах заметка о том, что Н. Заболоцкий собирается переводить «Слово о полку Игореве», запомнилась.
С «Творцов дорог» я, по существу, начал знакомиться с Заболоцким. Этому в немалой степени, способствовал Гитович.
Когда-то критика упрекала Гитовича за учебу у Заболоцкого. Но она была столь необъективной и несерьезной, что не повлияла на Гитовича. Дружба двух поэтов выдержала все испытания.
О первой встрече с Заболоцким Гитович рассказал в 1965 году в письме к А. В. Македонову, который тогда работал над книгой о Заболоцком.
Эта встреча произошла зимой 1927 года. Гитович вспоминал: в комнату, где он находился, вошел «молодой человек в красноармейской гимнастерке, башмаках и обмотках. Очень аккуратный. Очень светлые волосы, гладко причесанные на пробор, из таких, что рано редеют».
Гитович и Заболоцкий понравились друг другу, но сблизились они позднее.
«В Доме книги в те времена на первом этаже вывешивалась „Ленинградская правда“. Те, кто не выписывал газет, а по моим наблюдениям, к таким людям относилось подавляющее большинство литераторов и художников, узнавали последние новости именно там — по соседству с лифтом. В тот день новости были сенсационны и прекрасны: ледокол „Красин“ спас перетрусившего Нобиле и его космополитическую экспедицию.
Читаю, радуюсь, как и все. Гляжу — Заболоцкий. Поворачивается ко мне и говорит:
— Вот, Александр Ильич, всему миру показали!
Сказано это было с той важностью, как это слово понимали в начале 19-го века. Например, Пушкин. В хорошем смысле.
Память у меня вообще отличная. Но эти слова Н. А. просто врезались в мою память. Возможно, потому, что никак я такой патриотической фразы от него не ждал. И примерно через неделю было у нас собрание поэтов. Происходило оно в столовой Ленкублита. Клуба у нас тогда еще не было. По вечерам собирались в том месте, где днем обедали.
Обсуждались вроде „Итоги года“. И выделяли — да, друг мой, — Корнилова и меня: за „Артполк“. Попробуй, не похвали оборонного поэта…
А я возьми да скажи в своем выступлении — среди всего прочего, что вот сидит среди нас прекрасный поэт Заболоцкий и вот что он на днях мне сказал у лифта. И я знаю, что говорил он со всей искренностью советского человека. А вот как он в манере „Столбцов“ или „Торжества земледелия“ напишет об этом? И понес еще какую-то чепуху…
Но для Николая Алексеевича это оказалось не чепухой. Ему в это время (я понял это много позже) нужны были не похвалы в адрес его таланта, а общественно высказанное убеждение в том, что он, Заболоцкий, глубоко советский человек и поэт. И я — не ведая того — попал в самую точку…
А между мной и Заболоцким протянулась некая ниточка, но в руках ее держал он».
По глубокому убеждению Гитовича, Заболоцкий всегда нуждался в общении с людьми, он протягивал руку молодежи, внимательно присматривался к ней, охотно помогая и одновременно — что очень важно — не отказываясь учиться у нее.
Заболоцкий многие годы был первым слушателем стихов Гитовича. Ежедневное общение с Заболоцким стало для Гитовича, по его собственному признанию, чем-то вроде университета культуры. Недаром впоследствии он любил повторять: «Заболоцкий старше меня на шесть лет, а умнее на двенадцать».
Не нужно выискивать в книжках Гитовича строки, навеянные Заболоцким. Их найти нетрудно. Но влияние Заболоцкого было серьезнее, глубинным, что ли. Оно сказывалось, как мне кажется, прежде всего на отношении к ремеслу, постоянном стремлении бережно и точно использовать слово. Есть у Заболоцкого стихи, смысл которых Гитович не уставал пропагандировать. Это было и его собственным убеждением,
И возможно ли русское слово
Превратить в щебетанье щегла,
Чтобы смысла живая основа
Сквозь него прозвучать не могла?
Нет! Поэзия ставит преграды
Нашим выдумкам, ибо она
Не для тех, кто, играя в шарады,
Надевает колпак колдуна.
Заболоцкий был суровым и требовательным критиком. К сожалению, не сохранились многие его письма к Гитовичу, Но и те, которые довелось мне прочесть, весьма похожи на самые взыскательные рецензии. Вот письмо, относящееся к тому времени, когда Гитович уже занялся переводами с китайского (оно датировано 29 октября 1955 года):
«Милый Александр Ильич, с истинным наслаждением я прочитал Ваши переводы Ду Фу, и нахожу, что, действительно, это замечательный поэт, а Вы с большой душой и редким мастерством перевели его. Эти прелестные маленькие миры полны такой мудрости и доброжелательности к людям, они так непретенциозны, так ненавязчивы и в то же время так душевно изящны, что не могут не покорить нас. Вы взялись за хорошее дело, нашли, видимо, к нему верный ключ, и я от всей души поздравляю Вас с этим успехом и желаю новых успехов, еще больших…
Два маленьких замечания. Очень жалко, что в прелестном стихотворении „Отдаюсь своим мыслям“ есть неточности. „Иволга щебечет“ — ее мелодичный свист не похож на щебетанье. „Варю вино из проса“ — не так ли? Просо сколько ни вари, вина не получится. Можно, видимо, варить (кипятить) уже готовое вино, сделанное из проса (путем перегонки), — но у Вас-то не так получается. „На судьбу не взглядываю косо“ — не гляжу, не смотрю.
А какое милое стихотворение!
Для меня не ясно, хорошо ли в переводах стихов 8 века употреблять такие слова, как генерал, патриот, кредит… Я лично остерегаюсь: это слова-нувориши. А Вы что скажете?
В общем, я рад за Вас и за нашу поэзию, которая обогатилась новой книгой полноценных русских стихов старинного китайского автора…»
До войны Заболоцкий перевел на русский «Витязя в тигровой шкуре» Шота Руставели. Значительная часть этой работы прошла на глазах у Гитовича. Таким образом, перед ним была открыта дверь в творческую лабораторию большого переводчика.
Гитович посвятил Заболоцкому несколько стихотворений. Одно из них, написанное в 1939 году, было опубликовано в «Литературном современнике»:
Давным-давно, не знаю почему,
Я потерял товарища. И эти
Мгновенья камнем канули во тьму;
Я многое с тех пор забыл на свете.
Я только помню, что не пил вино,
Не думал о судьбе, о смертном ложе.
И было это все давным-давно:
На целый год я был тогда моложе.
11 ноября 1940 года Заболоцкий пишет жене Екатерине Васильевне:
«В случайно и редко попадающихся книгах читаю иногда чужие стихи и по ним стараюсь почувствовать, чем и как живут старые знакомые. Грустно было прочесть Санины стихи „Давным-давно, не знаю почему“».
В послевоенные годы дружба Заболоцкого и Гитовича возобновилась, окрепла, хотя встречаться они стали много реже, чем прежде: Заболоцкий перебрался в Москву.
Как и Заболоцкий, Гитович всю свою жизнь старался быть неподкупным рыцарем поэзии. В стихах, написанных в тяжкий час, он не без сарказма говорил о себе и о тех, кто пытается построить свое благополучие на спекуляции злободневными лозунгами:
В нашей удаче —
Рифмы богаче.
Ваши удачи —
Зимние дачи.
Наша победа — слово из меди.
Ваша, победа — ездить в «Победе».
Влияние Заболоцкого на Гитовича общеизвестно. Но мало кто знает, что влияние было взаимным, что дружба двух поэтов немало дала и Николаю Алексеевичу, особенно в пору его отхода от обереутов.
Обереутами называли себя молодые ленинградские писатели А. Введенский, Ю. Владимиров, Д. Хармс и другие. Они создали «Объединение реального творчества» (отсюда и — обереуты) и в своей декларации утверждали право поэтов на аналитическое разложение мира на составные элементы сообразно «внутреннему чувству» художника. Впрочем, принадлежность к обереутам сама по себе вряд ли была столь уж опасной для Заболоцкого. Она обозначала лишь поиски собственных путей в литературе, а они, как известно, в то время не всегда были прямы и определенны.
Сближение, а потом и тесное общение с Гитовичем были для Заболоцкого шагом навстречу поколению, которое готовилось построить «лучшее бытие на лучшей из планет».
Может быть, Заболоцкий не всегда понимал до конца эту молодежь, но он высоко ценил ее, всегда присматривался к ней. Недаром он охотно посещал занятия Литературного объединения молодых ленинградских поэтов.
Гитович часто рассказывал мне о Заболоцком. От него я узнал об удивительной дружбе поэта с К. Э. Циолковским, их переписке. Заболоцкий послал Циолковскому свое «Торжество земледелия», а в ответ получил несколько работ о реактивном движении. Книжки Циолковского Заболоцкий прочел залпом, и, по собственному признанию, на него «надвинулось нечто до такой степени новое и огромное, что продумать его до конца я пока не в силах: слишком воспламенена голова».
— Поэты моего поколения стали удивительно ленивыми, — говорил мне Гитович, — ленивыми не в работе над строкой, а в узнавании того, что пока лежит за границей поэзии. Запустили спутника, мы вспомнили близлежащее — Лермонтова — «И звезда с звездою говорит». Но никто или почти никто не попытался средствами поэзии проникнуть в диалектику полета и в человеческое сердце, оказавшееся на космической орбите. Николай Алексеевич себе бы этого не простил. Мозг его был ненасытен. В середине двадцатых годов появилась впервые в русском переводе «Диалектика природы» Энгельса, Заболоцкий был в числе первых ее читателей. Такой жадности нам всем нужно завидовать.
И он читал мне наизусть «Лодейникова», куски из «Метаморфоз» и особенно им любимое «Все, что было в душе».
— Ты только послушай, как он выстегал всех нас, не умеющих написать о природе так, чтобы цветок не превращался в наших книгах в мертвый чертеж.
И снова я слышал:
И цветок с удивленьем смотрел на свое отраженье
И как будто пытался чужую премудрость понять.
Трепетало в листах непривычное мысли движенье,
То усилие воли, которое не передать.
До конца своих дней Гитович сохранил уважение к Николаю Заболоцкому, гордился дружбой с ним и был неутомимым пропагандистом его поэзии.
А. Гитович и А. Ахматова. 1960
Более сложные отношения были у Гитовича с Анной Андреевной Ахматовой.
— Я благодарен судьбе и Литфонду за то, что они свели меня с Ахматовой, — говорил Гитович. — Недавно мы отпраздновали вот за этим самым столом двадцатилетие нашей дружбы. За два десятка лет мы неплохо узнали друг друга. Но особенно мы подружились после того, как переселились в Комарове. Я изучаю ее стихи с прилежанием школьника и настойчивостью умудренного жизнью ученого. Знаешь, мне пришла в голову мысль: у мировой поэзии всегда были отцы. Вспомним Гомера, Данте, наконец нашего Пушкина. А чувства материнства поэты не испытывали. Нам, русским поэтам, повезло. С Ахматовой русская поэзия обрела материнство.
Гитович относился к Ахматовой с безграничным уважением, но без подобострастия и всепрощения. Они были людьми разными, порой чуждыми друг другу, на многое имели собственное, нередко диаметрально противоположное мнение. Гитович очень высоко ценил стихи Ахматовой, но, воздавая ей должное как поэту, спорил с ней, не торопился соглашаться с ее доказательствами даже тогда, когда они были хорошо аргументированы. Я помню, как не раз во время разговоров о литературе на даче у Анны Андреевны Гитович вдруг срывался с места и в нарушение всех этикетов покидал общество.
— Что с тобой? — спрашивал я.
— Хочется побить посуду, выгнать всех. Понимаешь, когда мы с ней остаемся с глазу на глаз, я могу не стесняться, выкладываю все начистоту, а тут чужие люди…
Спорили они бесконечно. О поэзии. О только что написанной строке. О политике. Об оценках отдельных людей. Иногда споры были столь резки, что отношения на некоторое время прерывались. Мир чаще всего наступал сразу же после того, как кто-нибудь заканчивал либо стихотворение, либо перевод. Тогда можно было без всякой дипломатии прийти друг к другу. Даря Гитовичу одну из своих книг, Ахматова написала на ней: «В период перемирия». Они были нужны друг другу: Ахматовой — прямота Гитовича, Александру Ильичу — огромная культура и интуиция Ахматовой.
Гитович любил повторять, что Ахматовой закончится целый этап в нашей литературе, «отвалится огромная скала, которой нам долго будет не хватать». Он хотел, чтобы поэты почаще общались с Анной Андреевной. Тем друзьям, которые не забывали его в Комарове, он обещал, как подарок, встречу с Анной Андреевной. Он рассказал об этом в стихах, посвященных Б. Лихареву, заверяя, что, когда, подходя к дому, увидишь «на сквозной занавеске знаменитого профиля тень»,
Все забудешь ты в этом чертоге,
Где сердца превращаются в слух,
Подивясь на волшебные строки,
На ее верноподданных слуг.
Нет, на старость они не похожи,
Потому что сюда, в кабинет,
Или Смерть, или Молодость вхожи,
Но для Старости доступа нет.
Может, песню ты сложишь про это,
Чтоб друзья подивиться могли,
Как спокойная гордость поэта
Стала гордостью русской земли.
Еще в довоенные годы во времена работы Объединения молодых поэтов Гитович не только сам охотно бывал у Ахматовой, но и приводил к ней своих друзей: Чивилихина, Шефнера, Лифшица…
Гости засиживались далеко за полночь.
Уже тогда Анна Андреевна выделила Гитовича.
Много позже она говорила мне:
— Дисциплина — затертое слово. Но в поэзии оно многое значит. Гитович — поэт высокой дисциплины стиха.
В записных книжках Гитовича осталось немало записей, навеянных его беседами с Анной Андреевной. Вот несколько из них:
«Я многим обязан этому знакомству. Я впервые воочию увидел верноподданного того мирового государства поэзии, которое до этого было для меня лишь смутным и дымчатым в своей нереальности.
Анна Андреевна Ахматова, а ведь она женщина, оказалась тем не менее рыцарем русской поэзии, который, в отличие от Дон-Кихота, побеждает. Ее живая жизнь есть гордость ее страны, ее языка.
Пройдут года, пройдут десятилетия, и все равно молодой человек или молоденькая девушка будут читать и повторять, любя, стихи Ахматовой, потому что в них соединяются чистота и сила русского языка и огромное душевное благородство».
Я привожу эти строки из записных книжек для того, чтобы понятней была атмосфера глубочайшего уважения, которой Гитович окружал Ахматову.
— Я хотел бы отвести от нее девяносто из ста гостей, — говорил мне Гитович. — Надо беречь не только ее время и нервы. Репутацию тоже. К ней рвутся люди, которые тут же распространяют о ней всякую чепуху. Эта чепуха перепродается за границу. Будь моя воля, я ввел бы пропуска…
У Анны Андреевны были и настоящие друзья, искренне помогавшие ей, особенно в быту, в ее деловых отношениях с редакциями и издательствами. Но далеко не со всеми она могла посоветоваться, поговорить о том, что особенно дорого автору, когда на столе у него лежит недописанная или только что законченная вещь. Вот почему она так дорожила общением с Гитовичем.
Почти в каждый свой приезд к Гитовичу я либо встречал у него Анну Андреевну, либо вместе с ним отправлялся к ней.
Однажды Ахматова пришла к Гитовичу с только что присланной из издательства версткой «Бега времени», пришла посоветоваться. Я не стал мешать, но краем уха прислушивался к разговору. Он показался мне настолько интересным, что я попытался застенографировать его.
Гитович. У вас было, если память мне не изменяет, так:
И на гулких дугах мостов,
И на Волковом старом поле,
Где могу я плакать на воле
В чаще новых твоих крестов.
Это же — хорошо! Зачем вам понадобилось исправлять?
Ахматова. Где это вы видели кресты на братских могилах?
Я смотрю на Гитовича и вижу, как меняются краски на его заросшем щетиной лице: лукавую улыбку стирает то ли смущение, то ли восторг.
Гитович. До гробовой доски не додумался бы… В самом деле, было не очень точно.
Ахматова. Я и поправила… Давно, лет шесть назад. Теперь — «Над безмолвием братских могил».
Гитович. Мне хотелось бы увидеть всю строфу.
Ахматова протягивает ему машинописную страницу.
Еще одна встреча.
Я должен был сделать для «Литературной газеты» беседу с Ахматовой. Советуюсь с Гитовичем. Заранее обдумали вопросы. Идем к Ахматовой.
— Он хочет написать про наш спор насчет «Онегина», — без всякого вступления и совсем не по «сценарию» начинает Гитович.
— Что за кавалерийский наскок, — отшучивается Ахматова. — Не забывайте, что я — старуха.
Гитович выключается из разговора, но ненадолго.
— Знаешь, вот эта печка — самая патриотическая, — обращается он ко мне, а говорит, видимо, только для Ахматовой. — Она свалилась на американца, который пришел терзать Анну Андреевну.
Анна Андреевна смеется вместе с нами.
— Это было ужасно… Я ведь плохо слышу, но, наверное, был страшный грохот.
Время идет, а я не знаю, как приступить к делу. В голове вертятся две ахматовские строки, которые припомнил, готовясь к интервью. Я произношу их:
«Онегина» воздушная громада
Как облако стояла предо мной.
— Это облако, по убеждению Анны Андреевны, — замечает Гитович, — является только раз и только одному поэту.
— Вы опять за свое, — прерывает Ахматова. — Зачем возвращаться к тому, что уже давно ясно?
— Не очень. — Гитович явно хочет поработать на меня, но хитрит столь очевидно, что мне приходится вмешаться. Я тоже не по «сценарию» задаю Анне Андреевне вопрос о том, что она думает о жанре поэмы: ведь раздаются голоса, что он устарел…
— А напечатают? Разве это всем интересно?
Я вижу, что вопросы чисто риторические. Просто Анна Андреевна собирается с мыслями.
— Александр Ильич говорил вам о «доброжелателях», которые всячески советовали мне не заканчивать «Поэму без героя»? Предостерегали: конфуза бы не потерпеть. Я понимала их заблуждения.
Анна Андреевна говорит о том, что Пушкин нашел для «Евгения Онегина» особую 14-строчную строфу, особую интонацию. Счастливо найденная форма способствовала успеху «Онегина». Казалось бы, она должна была укорениться в русской поэзии.
— А вышел «Евгений Онегин» и за собой опустил шлагбаум. — Анна Андреевна поднимает и опускает пухлую кисть. — Кто ни пытался воспользоваться пушкинской «разработкой», все терпели неудачи. Даже Лермонтов, не говоря уже о Баратынском. Даже, позднее, Блок в «Возмездии». А Некрасов понял, что нужны новые пути. Тогда появился «Мороз, Красный нос». И Блок нашел новую форму для «Двенадцати», когда на улицах революционного Петрограда услышал новые ритмы, новые слова…
— Овладеть формой — радость дилетантов, ремесленников, — не унимается Гитович. — Расковать ее — значит приобрести призрачную свободу.
— Ну, кто же принимает в расчет ремесленников!
— Но, признайтесь, вы против традиций?
Гитович начинает развивать свою мысль о том, что талант таланту — рознь. Малый талант всегда хочет чем-то выделиться, чем-то отличиться, то есть быть с самого начала непохожим. Большой — об этом просто не думает. Он не боится подражания по той простой причине, что он вообще ничего не боится. Черты преемственности у гениальных поэтов видны так отчетливо потому, что они этой преемственности не скрывали.
— Баратынский написал: «Когда тебя, Мицкевич вдохновенный, я застаю у Байроновых ног». Он просто ничего не понял, и его призыв «восстань» не был услышан. Мицкевич остался великим поэтом, а Баратынский…
— Обожаю Баратынского.
— Я ведь тоже не против него. Только к нему нужна иная мерка.
— Баратынский хотел пробудить в Мицкевиче гордость, помочь ему, — терпеливо объясняет Анна Андреевна.
— Гордость — великое дело! Маяковский был очень гордым человеком. Но к Пушкину пришел покаянно. Сделал это всенародно и не потерял при этом чувства собственного достоинства. Не покаявшись на людях, он, видимо, не мог бы уважать себя как поэта.
— Александр Ильич, вы не думаете о социальных корнях. Маяковский протягивал руку Пушкину, что-то преодолевая в себе.
— Я помню ваши стихи, посвященные Маяковскому, — перебивает Гитович и не без иронии замечает: — Почти через два десятилетия после того, как Маяковский стал знаменитым, вы предрекли его блистательную судьбу: «И еще не слышанное имя молнией влетело в душный зал».
— Мне приятно, что вы запомнили мои стихи, — ледяным тоном благодарит Ахматова.
Как-то я рассказал Гитовичу: Анна Андреевна показала мне только что присланный ей номер башкирской комсомольской газеты «Ленинец». На ее литературной странице была напечатана удивительная фотография: береста со стихами. Под снимком подпись:
«Тираж этой книги — один экземпляр. И „отпечатана“ она не на бумаге, а на березовой коре. Семь страниц, связанных простой веревкой, заполнены стихами Анны Ахматовой.
Переписаны стихи в трудное для человека время. Чернил достать не удалось, а бумаги не было. Может быть, эти стихи помогли человеку выжить? Счастлива судьба поэта, чья лира так поддерживает людей».
— Знаешь, — заметил после долгого молчания Гитович, — даже трудно представить, как много Ахматова делает для умножения славы нашей советской поэзии. И не только как поэт. Как гражданин. Кто только не пытался соблазнить ее — русские эмигранты, американский дядюшка!..
— «Мне голос был. Он звал утешно…» Это ты имеешь в виду?
— И это. И другие стихи, такие же прозрачные:
Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам.
И после небольшого молчания:
— Я все собираюсь написать о том, чем дорога мне Ахматова. Не только о поэзии. О гражданственности ее.
Как-то, уходя от Ахматовой, я зашел к Гитовичам.
— Мы только что говорили о Цветаевой. По-моему, Анна Андреевна относится к ней странно. Мне сдается: даже не любит.
— Ты думаешь? — саркастически улыбается Гитович. — А ты видел, как королева относится к фрейлинам?
Я пожал плечами.
— Сильва, — зовет Гитович жену. — А ну, покажи-ка ему письма Цветаевой. Вот, читай, и поймешь, какие были отношения, — и протянул два машинописных листа.
На первом копия письма от 26 апреля 1921 года:
«Ах, как я Вас люблю и как я Вам радуюсь, и как мне больно за Вас и как высоко от Вас! — Если были бы журналы, какую бы я статью о Вас написала! — Журналы — статью — смеюсь! — Небесный пожар!
Вы мой самый любимый поэт, я когда-то — лет шесть тому назад — видела Вас во сне, — Вашу будущую книгу: темно-зеленую, сафьяновую, с серебром, — „Словеса золотые“, — какое-то древнее колдовство, вроде молитвы (вернее — обратно!) — и — проснувшись — я знала, что Вы ее напишете».
Второе письмо более позднее. Цветаева, еще не хлебнувшая лиха в эмиграции, звала Ахматову за границу:
«…езжайте смело… Напишите мне тотчас же, когда — одна или с семьей — решение или мечта. Знайте, что буду встречать Вас на вокзале…»
Но и на этот раз Анна Андреевна «равнодушно и спокойно» «замкнула слух». Она осталась в родной России, чтобы делить с ней горести, радости, чтобы внести свой вклад в советскую поэзию.
Эта позиция Ахматовой сыграла немаловажную роль в зарождении и укреплении дружбы Гитовича с Анной Андреевной.
А. Гитович и А. Ахматова в поселке Комарово.
Человек резкий, умеющий «рубить сплеча правду-матку», Гитович добрел, когда говорили хорошее о его друзьях, хвалили их стихи. И сам очень любил читать вслух написанное ими.
Давние дружеские отношения связывали Гитовича с Михаилом Светловым. «Мы с тобой подмастерья из одного цеха», — говорил Светлов. Разница в возрасте между ними была небольшой. Оба ценили друг друга, хотя при встречах чаще спорили и изощрялись в «розыгрышах».
В последние годы они встречались редко, но в каждый свой приезд в Ленинград Михаил Аркадьевич, забросив чемодан в «Европейскую», поселялся у Гитовичей. Тогда ночь, день, утро — все сливалось в одно непрерывное застолье, где главной гостьей была Поэзия. Сколько знаменитых светловских шуток, которые с быстротой молнии распространялись по стране, рождалось за этим столом в состязаниях двух острословов!
Светлов считал, что шутка — лучшее лекарство для Гитовича. А в последние годы Александр Ильич все чаще и все серьезнее хворал. Он не любил болеть, не привык отлеживаться в постели, но, случалось, вынужден был покориться требованиям врачей — лечь в больницу, откуда при первой возможности убегал. Об этом и пишет Светлов: «Твоя воля напоминает мой бюджет. Даже когда есть, то быстро иссякает».
Как-то я рассказал Гитовичу о своей встрече со Светловым. Михаил Аркадьевич был уже тяжко болен, знал это, но по-прежнему сохранял то чуть ироническое отношение к себе, к своим хворостям, что, как мне кажется, позволяло ему вышучивать и всех, с кем ему приходилось общаться. Я говорил о том, что обидно видеть: такой большой поэт производит впечатление неухоженности, костюм на нем мятый, сорочка неглаженая, а сейчас, когда он так болен, ему, мол, особенно нужны забота, уход, внимание.
— Ему это было нужно и тридцать лет назад, — заметил Гитович. — Только как понимать это «нужно»? Нужно кому — Светлову или тем, кто мечтает создать ему уют и красивую жизнь? Убежден — вторым больше. Кто будет возражать против свежей рубашки и хорошего костюма? У Миши так мало времени, что он об этом попросту не думает. Он стал классиком, но остался, как был, бессребреником. Если бы мне удалось написать «Гренаду», я согласился бы всю жизнь проходить в опорках. — И тут же начинал читать стихи Светлова:
Нет! Жизнь моя не стала ржавой,
Не оскудело бытие…
Поэзия — моя держава,
Я вечный подданный ее!
Каждый раз, когда мы встречались в Москве, Светлов в свою очередь неизменно спрашивал о Гитовиче. Однажды, отвечая на вопрос Михаила Аркадьевича о том, что поделывает Гитович, я сказал односложно «переводит», но сказал это так, что можно было понять «переводит» как «бездельничает».
— Попомни мое слово, старик. Саня всех нас обманет. Он — почти по Маяковскому: бороду пощиплет, попишет стихи. Накопит столько, что у всех у нас глаза от зависти выцветут.
Когда я передал этот разговор Гитовичу, он хитро улыбнулся.
На клочке бумаги Гитович записал:
«О М. А. Светлове нельзя говорить: исключительно одаренный, необычайно талантливый и т. д. Так можно было бы сказать о некоторых других советских поэтах. Если угодно знать мое мнение: Светлов есть уникальное явление в нашей поэзии, и этой уникальности стоит позавидовать.
М. А. Светлов никогда не являлся профессиональным поэтом в том смысле и значении, как это сформулировал бы Пушкин. Даже лучшие стихи Светлова иногда просто поразительны по несовершенству отдельных строк. И тем не менее мы находились, находимся и будем находиться под властью этого, отнюдь не нарочитого несовершенства…
Сердце Светлова — есть сердце святого времени нашей Революции».
Эти строчки были написаны еще при жизни Светлова.
— Светловская поэзия для меня — как та женщина, которую, полюбив однажды, разлюбить уже не в состоянии, — говаривал Гитович.
Гитович безгранично любил своих литературных друзей. Он знал их стихи, поддерживал их, когда помощь была необходима, но при этом он никогда не был снисходительным. Наоборот, по закону дружбы он сохранял за собой право сказать о стихах самые резкие слова, если, по его мнению, они того заслуживали. Он был непримирим к своим литературным недругам, часто даже неправ, но стихи их оценивал объективно.
Как-то в его присутствии неодобрительно отозвались об одном крупном поэте, который в последние годы чересчур торопился печатать свои стихи. Говоривший явно рассчитывал на поддержку Гитовича, но тут же публично был высечен. Гитович возмущался:
— Как можно так говорить о поэте, написавшем…
И мы слушали стихи этого поэта, действительно отличные.
— Знаешь, — сказал мне Гитович, — мы научились судить беспощадно. Но беспощадность никогда не была единственной мерой чувств. Нужно учиться взыскательности.
Взыскательность его к себе была выше всякой меры. Недаром после его смерти в ящике письменного стола была найдена целая книга ненапечатанных стихов. Да каких! Всякий, кто прочтет только его «Дорогу света», поймет, каким большим поэтом был ее автор.
В этой книге много посвящений к стихам — художникам А. Галенцу и Б. Семенову, литературоведу Л. Мкртчяну, С. Кара-Дэмуру, фронтовому другу Киму Демину и многим другим. Поэт умел дорожить дружбой, сохранять ей верность, если те, кому он дарил свою привязанность, не изменяли главному — Поэзии и Отечеству.