Мы не просто любили музыку… Олег Лундстрем
Мы не просто любили музыку…
Олег Лундстрем
Партийное руководство страны, опасавшееся веяний Запада и потому традиционно порицающее «музыку толстых» (как с подачи Алексея Максимовича Горького называли джаз), по каким-то соображениям решило вдруг дозволить советскому народу в определенных дозах слушать легально исполняемую джазовую музыку, в том числе западную. И самым популярным с начала 1950-х годов стал джазовый ансамбль под управлением Олега Лундстрема.
Прошли годы, в середине 1970-х я уехал из страны. Здесь, на Западе, сохраняя привязанность к джазу, время от времени я попадаю на выступления замечательных исполнителей, чьи имена памятны мне по музыкальным передачам «Голоса Америки» или записям, уже годы как утратившим даже в бывшем СССР свою уникальность: с появлением магнитофонов любая стоящая вещь немедленно размножалась и появлялась в фонотеках любителей, где бы они ни жили — в Москве ли, в Мурманске или где-нибудь в Белой Церкви на Украине. Кстати, нередко именно в Мурманске сначала — все же, портовый город, и только потом в Москве…
Но и при том богатейшем выборе, который предлагает нам нынешняя жизнь, я по-прежнему сохраняю привязанность к советским джазовым исполнителям, в моей памяти все еще остаются живы их имена. И среди них — Олег Лундстрем, давно ставший для нескольких поколений его поклонников легендой.
Оказалось — живой легендой: и кому бы я теперь ни говорил, что на этих днях встречался с ним, беседовал и даже имел радость принять его у себя дома, мне не всегда верят. Во всяком случае, вопрос — он что, жив?! — как реакция на мое сообщение, неизменен.
— Жив, еще как жив! — отвечаю я с удовольствием. — Жив, весьма подвижен, сохраняет полную ясность ума и феноменальную память, а за выступления своего джаза, которым он руководит вот уже больше 50 лет, по-прежнему получает награды.
И теперь, когда эмоциональная, так сказать, часть, обойтись без которой было совершенно невозможно, завершена, я передам слово самому Олегу Леонидовичу. Добавлю, что участие в нашей беседе принял живущий уже много лет в Лос-Анджелесе мой добрый друг Алексей Зубов, замечательный саксофонист, чья творческая биография включает в себя и несколько лет работы в джазе Олега Лундстрема, а также певица, чье имя давно и прочно закрепилось на музыкальном Олимпе, наша нынешняя землячка Аида Ведищева — она тоже из «выводка» Олега Леонидовича. И еще — его импресарио Тамара Горбатая, это ее заботами коллектив, во главе с руководителем, оказался на гастролях у нас, в Штатах.
— Олег Леонидович, а как вы в Харбин попали? — спросил я, уже зная некоторые детали биографии моего гостя из неформальной части нашей беседы. Состоялась она в часы, когда мы перед отбытием джаза на очередное выступление — на этот раз в Сан-Франциско — собрались у меня дома, чтобы перекусить перед дорогой и, конечно, поговорить о том, о сем, на что Олег Леонидович заранее дал свое согласие.
— В Харбин? — переспросил он меня. — Это случилось в 21-м году, когда шла гражданская война. Чита, где я родился, стала как бы островком: там находилось правительство ДВР (Дальневосточной Республики). Хотя в его составе были большевики и меньшевики, ДВР считалась советской республикой. В это время китайцы признали советскую власть, и многие, кто служил на КВЖД — Китайско-Восточной железной дороге (а там по паритету работали и китайцы, и русские), оказались перед выбором — чье подданство принять.
Некоторые из наших брали себе китайские паспорта. Многие не приняли революцию и вообще уволились с дороги… Требовались новые служащие — а где их взять? Гражданская война идет… А там рядом — граница с Маньчжурией. Я сейчас представляю, конечно, положение своих родителей — тут гражданская война, семеновщина; знаете, крови тогда не жалели… Родители подумали и решили с китайцами контракт заключить, рассуждая: за это время здесь все уладится, и приедем обратно. Ну, в общем, подались мы в Китай в 21-м.
Когда приходит джаз
— Мне было 18 лет, когда я увлекся джазом. Появился Дюк Эллингтон, но его в те годы никто не знал. Тогда были совершенно другие оркестры популярны — какой-нибудь Ломбардо, Тэд Льюис, у которых главным было шоу, шутки и так, немножко джаза. И тут я пластинку купил. Радио тогда только начиналось, телевидения и в помине не было. А молодежи потанцевать-то надо: сначала, пока росли, девочек за косички дергали, а потом поняли: чем за косички дергать, лучше потанцевать…
Мы тогда увлекались патефонами. Ну, и пошел я как-то в универмаг — помню, он был китайский, назывался «Тун Паун». Подхожу к музыкальному отделу, а там большая стопа пластинок. Я одну поставил, другую, потом третью беру — они дают послушать, но не особенно охотно, потому что пластинки от этих проб портятся — иголка стальная их царапает. Вдруг меня как ошеломило — что такое?! Ноты все те же, а звучит музыка по-другому.
Интересно, думаю, что за оркестр? Никому не известный. Написано — Дюк Эллингтон. Я к продавцу: а еще есть его пластинки? Он перебрал стопки и говорит: нет, только эта одна. Так она у меня до сих пор дома хранится. Ее уже снимали на телевидении. На ней по-английски написано «D. О. Southland» и по-китайски иероглифами что-то. Печатали пластинку в Шанхае, между прочим.
Так я увлекся джазом — и, прежде всего, Эллингтоном. И вот, я думаю: надо допытаться, как же так, почему при тех же нотах — совсем другое звучание? Начал сам пробовать.
Вообще-то, я только в 12 лет узнал, где нота «до» находится. Мы учились музыке в школе, один мой брат на саксофоне пытался играть, другой — на другом инструменте. Давайте, говорю им, попробуем так же! Попробовали — нет, не получается, не похоже. Я опять пластинку слушаю. Потом сам написал что-то, попробовали — уже напоминает Эллингтона.
Такой же, как все
— Почему я эти подробности рассказываю: не люблю я, когда говорят: «Олег Леонидович, в 34-м году вы организовали свой оркестр». А я отвечаю: «Я ничего не организовывал, это величайшее заблуждение! Потому что все это организовали мы. И идея была не моя. Просто родилась мысль: чем собираться так, от случая к случаю, давайте организуем биг-бэнд!»
А наш биг-бэнд — это было три саксофона, две трубы, тромбон и ритм-группа — всего 10 человек. Создали, словом, оркестр. И один из музыкантов, трубач Виталий, спрашивает: ну, а кто будет руководителем? Кто-то, я даже сейчас не помню, кто именно, сказал: Олег. Я говорю: почему — я? Тогда он предлагает: давайте проголосуем! Я — за Олега. Избрали единогласно.
Придя к сегодняшнему дню, а вы знаете, что мне на фестивале в Санта-Барбаре золотую медаль присудили, — я долго думал: как случилось, что мы уцелели за столько лет? Скорее всего, потому, что не я набирал музыкантов. Все-таки большинство оркестров как создавалось: я хозяин — я вас нанимаю! Это все оказывалось недолговременно. А у нас было по-другому — я считался таким же членом оркестра, как все. И так было всю жизнь…
А 5–6 лет назад у нас была акция такая с американцами — «Создаем музыку вместе». Приезжал Гюнтер Шуллер, с которым я познакомился еще в Америке. Мы с ним как раз на эту тему разговаривали, когда концерт прошел. И вот чем тот концерт стал знаменателен. Был такой Ч.Мингус, из цветных, контрабасист и композитор, он написал «Эпитафию» под конец своей жизни, на состав биг-бэнда — исполняли ее все духовые инструменты симфонического оркестра, но без струнных.
Наш Союз композиторов хотел, чтобы Шуллер приехал с оркестром на эту акцию. А я в это время был в Вашингтоне на Международном фестивале джазовой музыки. Гюнтер меня там увидел и говорит: давай, я привезу симфоническую часть оркестра и четверых солистов — мировых звезд, и мы используем твой биг-бэнд. Отвечаю: я с удовольствием, если… Ну он сразу с этим предложением — туда, к нашим чиновникам. А они хотели меня заменить: как всегда, у нас возникли интриги.
И тогда Гюнтер сказал: или оркестр Лундстрема будет играть, или я весь оркестр в полном составе сам привезу. У нас, конечно, подсчитали возможные расходы и согласились: уж больно накладно было 36 человек принимать. И мы дали два концерта. В одном исполняли «Эпитафию» с американцами, а в другом — с моим оркестром. Гюнтер привез подлинники партитуры Эллингтона, он и поставил эту музыку. Что творилось в зале, я передать не могу!
Это было в 93-м, кажется. Так вот, когда концерт кончился, стук в дверь — входит Гюнтер Шуллер. Я, говорит, понимаю — у вас перестройка, гласность, тяжело сейчас в стране. Да и у нас нелегко биг-бэнд содержать, но все же ты счастливый человек: в 18 лет встал перед своим оркестром — и до сих пор перед ним стоишь. А это доступно только единицам.
Я уже не беру в расчет то, что было это при тоталитарном режиме и при всем, сопутствующем ему… Ну, и т. д. А я ему ответил: «Знаешь что? Мне кажется, все-таки не это главное. А главное — и я всегда об этом думал, — личная нажива и искусство несовместимы».
— Вы вот, — после недолгой паузы продолжал Лундстрем, обращаясь ко мне, — живете здесь и знаете, что американцам чуждо открытое проявление эмоций. А Гюнтер бросился мне на шею и стал меня обнимать. Ты, говорит, такую великую вещь сейчас сказал! Можешь мне поверить: не было бы ни Эллингтона, ни Каунта Бэйси, ни Стена Кентона, если бы они из собственного кармана не доплачивали своим любимым солистам-импровизаторам. Потому что они не карман свой набивали, а музыку любили — и ради этого шли на все.
А возьмите Бенни Гудмена! В 34-м Эллингтона Америка еще не знала. А Бенни Гудмен — уже звезда. Том Дорси — звезда. Арти Шоу — звезда… И они как работали: прежде всего себя не забыть, а потом уже заплатить музыкантам. И то, что Бенни Гудмен до войны просуществовал, а дальше — нет, и что с другими то же произошло — как раз этим и объясняется.
Про Эллингтона много разных слухов ходит, анекдотов. До сих пор спорят: действительно ли Эллингтон — великий композитор или он просто набрал таких музыкантов? Даже знаменитый анекдот есть о нем. Один музыковед пришел на репетицию к Эллингтону. Эллингтон в тот день принес новую вещь, разложил ноты на пульты. Сыграли они, допустим, 32 такта. А дальше он говорит: Джонни (Джонни Хаджес — гениальнейший альтист), ты там что-нибудь сыграй! Джонни играет. Когда Эллингтон просит Джонни что-нибудь сыграть, он прекрасно понимает, что Джонни сыграет не «что-нибудь», а гениальную импровизацию на его, Эллингтона, тему. И он ее разовьет дальше…
А сейчас в большинстве случаев тем-то нету. Потому что сами темы ничего не несут, кроме набора нот. А импровизацией каждый музыкант сам себя демонстрирует. У Эллингтона же — каждый солист, тот же Джонни Хаджес… Эллингтон знал точно: они будут развивать его тему, и поэтому — что ни вещь Эллингтона, то шедевр. Я на сто процентов согласен с Гюнтером Шуллером: не будь Эллингтона, не было бы всей этой музыки, ничего этого.
«Мы при Сталине играли»
— В молодости мы не просто любили музыку, любили Эллингтона, — мы много работали. И я тоже говорил брату: сыграй там что-нибудь! Все старались, потому что это не было «я и мои подчиненные» — у нас всегда было «мы». И когда мы приехали в Шанхай, нашим солистам-импровизаторам начали предлагать в два-три раза больше денег, чем мы получали в оркестре. Но музыканты от нас не уходили. «Деньги? — рассуждали они. — Да Бог с ними! Тут-то ведь свое создаешь что-то».
Итак, в 34-м году мы создали в Харбине студенческий оркестр. Мы все тогда учились — большинство в Политехническом институте. И совмещали учебу с музыкой. Мы думали: окончим (а там железнодорожного профиля был политехнический) и пойдем работать на дорогу. Но дорогу продали — японцы вынудили к этому. Политика, словом… А мы уже — популярнейший оркестр в Харбине. И вот, в 35-м году мы поехали в Шанхай прощупать почву — и оказалось, что там очень легко устроиться, что там большой спрос на джаз. Мы всем оркестром переехали в Шанхай, а с 36-го года начали там работать профессионально.
Я никогда не дерзнул бы стать композитором — Эллингтон оставался для нас кумиром, его вещи мы исполняли с особым успехом…
Лундстрем поднес к губам чашечку с давно остывшим чаем.
— Олег Леонидович, — воспользовался я его минутным молчанием. — Есть и у меня нечто ностальгическое в связи с именем Эллингтона. Было это в году 1955-1956-м, когда служил я по призыву в армии. Часть наша находилась в Ленинграде — и из одной увольнительной я принес журнал «Америка» — какой-то старый, послевоенный его выпуск. На обложке журнала была фотография Дюка Эллингтона за роялем, снятая весьма искусно — руки музыканта казались слегка смазаны, как будто их у него множество, и все они в быстром движении как бы парили над клавишами.
Подпись я запомнил дословно, по сегодняшний день: «Дюк Эллингтон растворяется в своих политональных гаммах»… Журнал немедленно пошел по рукам — и вскоре был изъят старшиной как элемент, способствующий разложению духа бойцов Советской армии. Мне эта идеологическая диверсия стоила, кажется, двух увольнительных в город. А утешился я тогда известным соображением — «искусство требует жертв»…
— Да, — согласился Лундстрем, видимо, связывая с этим что-то памятное ему и им пережитое — чего, надо полагать, было немало. И продолжил. — Эллингтон оставался для нас кумиром, но все же со временем начали мы что-то пробовать и свое. Как раз в те годы вышло несколько советских фильмов. «Дети капитана Гранта», например: помните песенку о капитане? Мы играли, а мой помощник дирижера — он пел. Песня эта пользовалась бешеным успехом у иностранцев. Они не понимали по-русски, но мелодия им нравилась. А аранжировку «Катюши» я сделал в 39-м году в Шанхае. Там даже написано на нотах: «Переписчик АХлаватский (имя нашего саксофониста). 1939 год».
Итак, в Шанхай мы переехали в 36-м, а в 40-м мы уже считались самым популярным оркестром в городе, несмотря на то, что там их было полно — американских, филиппинских и других. И вдруг нам предлагают контракт в «Парамаунт Болрум». Это был фешенебельный зал, туда с 8 вечера приходили только в смокингах, в вечерних платьях. И там всегда играл биг-бэнд. А в 12 ночи все это закрывалось, но наверху была башня — кто хотел гулять подольше, шли туда. А в башне часов до 3-х ночи играло трио — два негра-пианиста и контрабасист.
Мы и сами иногда приглашали девушек с собой и потом уходили на эту башню потанцевать. И когда мы подписали контракт, я в газете на другое утро прочитал: «Приходите все в „Парамаунт Болрум“ — там играет оркестр, только что приехавший из Москвы». Я думаю — что такое, ошибка какая-то! Иду к хозяину. Он смотрит на меня спокойно и говорит: «Насколько я осведомлен, вы советские граждане, так?» Я говорю: «Да». «А дальше — это наше рекламное дело!»
Народ, конечно, валил. Я сейчас понимаю, почему — но тогда не понимал. Ко мне несколько человек подходило. «Вы из России?» — «Из России». — «А где вы сейчас живете?» — «В Шанхае. Из Москвы только недавно приехали». — «И музыканты все русские?» — «Да». — «Как же там джаз? Нас проинформировали, что у вас при Сталине джаз запрещен». — «Да нет, — говорим, — мы и при Сталине играли…»
Началась Вторая мировая война. Потом на Советский Союз Гитлер напал, англичане и американцы стали устраивать вечера и балы в пользу Красной армии. И мы нашу «Катюшу» играли по их заказам по 10–15 раз подряд. Советские песенки почему-то пользовались огромным успехом у иностранцев в Китае. Пели их преимущественно на русском языке. Шанхай, хотя там и французская концессия находилась, — в основном, англоязычный город. А самое большое влияние было американское.
Я уже тогда думал, да и сейчас думаю: все-таки в русской песне есть какие-то такие интонации, что ли, которые захватывают не только русских. И когда «Катюша» появилась, я окончательно в этом убедился. Конечно, Блантер с ней, как говорят, в десятку попал: если бы кроме «Катюши» он ничего не написал, все равно был бы известнейшим человеком. А тогда «Катюшу» уже во всем мире играли — и продолжают играть, после войны и до сих пор. Так что «Катюша» была нашим шлягером.
Зато потом было вот что. Как только мы в 47-м пересекли советскую границу, нас попросили дать концерт прямо в Находке. Мы сыграли, а дальше подходит к нам какой-то товарищ и говорит: мы вам не советуем «Катюшу» играть. Я говорю: почему?
— А потому, — отвечает он, — что советская наша песня в вашем исполнении выглядит, как в американской одежде.
Ну, и не стали мы её играть, конечно.
Мы выбираем Казань
— Олег Леонидович, — перебил я его рассказ, пользуясь минутной паузой: мой магнитофон, включающийся только при звуках голоса, за минувший уже час, кажется, ни разу не остановился. Добавлю: притом, что все присутствовавшие молча и завороженно слушали повествование музыканта.
— Олег Леонидович, у меня тут две русские брошюрки, их мне дали вчера на вашем вечере. В одной — с самым подробным о вас рассказом — ни слова о том, что вы жили в Шанхае, что переехали в Советский Союз только после войны. Ни слова!
Лундстрем рассмеялся.
— Потому что эта программка, — отвечая, он продолжал улыбаться, — была сделана к Олимпиаде 80-го года, а тогда мы были в ссоре с Китаем. Они, наши чиновники, мне сказали: вы окончили советскую консерваторию, зачем сейчас вообще этот вопрос поднимать! Тоже политика… А это был специальный заказ: печатали брошюру не то в Финляндии, не то в Австрии. Вы же видите качество печати: в то время у нас не было такой полиграфической базы.
И снова под наше дружное молчание ровно зазвучал негромкий голос Лундстрема.
— Вы знаете, что интересно: к сожалению, многое начинаешь понимать, лишь когда подходит мой возраст. Вспоминаешь… Анализируешь… А в молодости как? Нравится это — мы этим занимаемся, не нравится — не будем этого делать.
Вот вы меня спрашивали, почему мы выбрали Казань? Это было в 47-м. Из Шанхая в Казань мы перебрались всем оркестром, со всем оснащением. Униформы — шоколадного цвета, инструменты новые блестели: все деньги, которые у нас были, мы вложили в инструменты. Я привез даже все до единой нотные записи — иначе, откуда бы я все это взял!
Итак, в Казань мы свалились как снег на голову — прямо из Находки, где нас распределяли. Там заседала специальная комиссия. Нас спрашивают: а вы куда бы хотели поехать? Поскольку приехали мы всем оркестром, нам хотелось бы попасть в город, где есть консерватория. В других городах, куда мы могли поехать, не было ни одной действовавшей консерватории. Кругом после войны стояла разруха… Да и Казань все же ближе к Москве.
Кстати, — вдруг вспомнил Лундстрем, — в Сан-Франциско я еще одну певицу встретил из нашего оркестра — Веронику Круглову…
И продолжил:
— И вот ведь как судьбы переплетаются. В Шанхае мы познакомились со знаменитым трубачом Баком Клейтоном. Он приезжал с оркестром американским в Шанхай. Вернувшись в Штаты, он попал в первый состав оркестра Каунта Бэйси и проработал там много лет. Так вот, в Шанхае мы ходили в ресторан, где он выступал, брали там бутылку пива, на большее денег у нас не было, и весь вечер слушали Бака. А он — такой негр, но чуть метис, высокий, стройный — как заиграет импровизацию, тают все…
И можете себе представить: мы приехали в 91-м году в Вашингтон, и вдруг прибегает этот Бак, бросается нам на шею — помнит! Сфотографировались мы — у меня дома эта фотография есть, когда приедете, посмотрите. На фото с одной стороны я, с другой Авакян, джазовый теоретик, а посередине Бак Клейтон. На обороте он написал: «Олег, you are the greatest guy!» И когда мы уезжали, а он на пять лет старше меня был, он говорит: у меня в этом мире одно только желание осталось. — Какое? — спрашиваю. — Когда твоему оркестру исполнится 50 лет, чтобы я приехал в Москву на юбилей.
Я говорю: обязательно, мы это сделаем! И, можете себе представить, мы и спонсора нашли, и уже чуть ли не рекламу дали — а буквально недели за три до этого он скончался. Мы так жалели… Замечательный был музыкант.
— А вы по своей инициативе решили ехать или вас пригласили из Советского Союза? — этот вопрос я всё же не мог не задать, хотя по ходу нашей беседы решил про себя как можно реже перебивать рассказчика — так безостановочно было его повествование и так захватывающе оно звучало.
— Мы сами решили: хватит, надо ехать домой. Там мы все время бежали от японцев. Из Харбина в Шанхай… А когда они на Китай бросились — и до самого нападения на Перл-Харбор — мы жили на концессии, как на острове. Японцы уже кругом были. И когда они напали на Перл-Харбор, тут уже началось! Всех иностранцев — американцев в первую очередь, интернировали в лагеря. Советских они не трогали — побаивались. Особенно после Халхин-Гола, где Жуков японцев побил. Так что устали мы от всего этого…
Итак, в Находке мы выбрали Казань. Нам сказали: «Есть консерватории в Свердловске и Казани. Так какой вам город?»
— «Нам, — отвечаем, — все равно. Мы хотим учиться!» Председатель комиссии говорит: «Давайте я созвонюсь по телефону и завтра вам дам ответ». Назавтра мы пришли, и он сообщает: «В Свердловске перепроизводство музыкантов, там старая консерватория, а в Казани — молодая, и большая нехватка музыкантов». Мы говорим: «Давайте Казань!». И вот это нас спасло, о чем, правда, я узнал позже. Например, узнал я также не так давно, как Цфасмана «разыграли» в 47-м, когда мы только приехали в СССР. Тогда такая волна была антижанровая.
Хотя, я всегда говорю, что мир не без добрых людей. Художественным руководителем Казанской консерватории был композитор Александр Ключарев. Русский человек, родившийся в Татарии, татарскую музыку и татарский язык он знал лучше, чем татары. Мне сами они это рассказывали. И он большой любитель джаза оказался: как только нас прослушал, хотел сделать оркестром Татарской республики. Но тут подоспело постановление об опере В.Мурадели, и к нам приехал начальник Комитета по делам искусств. Он собрал нас и говорит: «Я был на одном очень важном совещании, на котором выяснилось, что джаз народу не нужен. А поскольку у нас музыкантов не хватает, вы можете пойти в оперно-симфонический оркестр».
Я пошел скрипачом туда работать, а больше половины наших ребят поступили на учебу в консерваторию. И началась новая жизнь…
— А вы и на скрипке играете? — спросила Лундстрема Тамара, для которой, похоже, эта часть биографии подопечного не была известна.
— Да. Музыкальное училище я окончил по классу скрипки — и вот теперь, в Казани, проработал 6 лет в оперно-симфоническом оркестре.
— Вы упомянули Цфасмана, — напомнил я Лундстрему. — А что с ним был за розыгрыш?
— То, что я сейчас рассказываю, я позже узнал. При Всесоюзном радио был оркестр Цфасмана. И он был единственным музыкантом, которому разрешили играть джаз. Главным образом, когда иностранцы приезжали — в отеле «Метрополь», например. Или в «Национале» — там всегда останавливались иностранные делегации. И он туда приводил свой оркестр. Делалось все это, чтобы показать: у нас джаз есть, вот, мол, пожалуйста! Словом, Ключарев, когда увидел, что мы приехали в Казань во всем снаряжении, в униформе, с инструментами, которых здесь многие вообще не видели, захотел помочь нам. А тут — постановление, что джаз советскому народу не нужен.
Интересная деталь: выяснилось вскоре, что нас казанские музыканты жалеют больше, чем мы сами себя. Мы-то понимали — тут вступают в силу рыночные отношения, к которым мы привыкли там, в Шанхае: наш товар не нужен, значит будем перестраиваться, пойдем учиться, работать в симфонический оркестр — а там, глядишь, найдем себе применение. И нашли.
В борьбе хорошего с лучшим
— Когда нас снова собрали, человек семь уже преподавали в консерватории. Контрабасист вел класс контрабаса. Мой брат читал историю музыки. Словом, почти все музыканты, которые окончили консерваторию, были устроены. И вдруг, это уже когда Сталин умер, при Хрущеве, собирается совещание «по вопросам дальнейшего развития легкой музыки». Тогда уже стало возможным сказать вслух: джаз запрещают, а молодежь хочет танцевать фокстрот… Получается, что комсомол начинает вступать в конфликт с ЦК партии. Можно ли, мол, такое?
Мы узнали позже, что нашим главным защитником был тогдашний секретарь ЦК комсомола Михайлов, потом он стал министром культуры. И вот Ключарев ко мне подошел и говорит: «Олег Леонидович, вы татарскую музыку слышали когда-нибудь?» — «Да, — говорю, — мне она страшно нравится, потому что напоминает китайскую». — «А вы бы не хотели сделать несколько аранжировок?» — «С удовольствием!»
— отвечаю. Он мне дал несколько татарских песен, и я начал делать аранжировки. Были у нас и какие-то советские песни. Начали мы ездить с концертами по Татарии. Принимали нас везде на ура.
Вот сейчас у меня все корреспонденты спрашивают: Олег Леонидович, ну, наверное, к вам цеплялись, ведь джаз же был везде запрещен! А я им говорю: да нет, ко мне не цеплялись особенно. Наверное, думали: ну, из-за границы темная беспартийная масса приехала. А вот к Ключареву цеплялись: «Александр Сергеевич, что это ты тут разводишь у нас в Татарии буржуазный джаз!» А он отвечает: «Я буржуазный джаз не развожу, я развожу социалистический».
Мы же исполняли татарские песни, песни советских композиторов. И выясняется, что мы были тогда единственным оркестром (не считая Цфасмана), и еще армянский — Орбеляна, которые во времена Сталина играли джаз. Они, главным образом, на армянской музыке, а мы — на татарской.
— А Утесов? — удивился я, не услышав имени этого замечательного артиста и музыканта.
— Да, конечно! Он всегда говорил: у меня эстрадный оркестр, но девичья его фамилия Джаз, — улыбнулся Лундстрем.
— У него была особая популярность, связанная в большой степени с кино, с именами Орловой, Александрова… — говоря это, я надеялся вызвать Лундстрема на какие-то подробности, которые иначе сегодня не вспомнились бы. И не ошибся.
— Мало кто знает, но его «Веселые ребята», инструментальные пьесы, которые там звучат, были сделаны на уровне джаза того времени. За границей были оркестры Тэда Льюиса, например: он такой же был шутник, как Утесов — только Утесов на скрипке играл в начале своей карьеры, а этот — на кларнете. Когда предстоял творческий отчет Утесова — как оказалось, последний перед смертью, — мне сказали, что он не состоится, потому что у него микроинфаркт. Хотя сначала думали, что он простудился.
Звонит мне наш музыкант Минх: «Жаль, — говорит, — на отчете самого Утесова не будет, он заболел. Я на концерт не пойду». Но всё же и он приехал. И вдруг в первом отделении Утесов появляется. Душа артиста не выдержала. Занавес приоткрыл, выглядывает. Он и сам думал, что простуда — с температурой приехал. И когда он приехал, концерт был сорван. Точнее, второе его отделение: после Утесова уже никого не хотели слушать. Народ требовал — Утесова! Он вышел и говорит: перед вами человек, которому без тринадцати сто. Я уже отошел от работы, с оркестром не езжу, потому что тяжело в этом возрасте. Конечно, у каждого на старости лет появляется хобби, и я начал писать стишки. Я понимаю, что если в зале есть поэты, — они скажут: вот, дилетант…
И он так незаметно перешел к чтению стихов и такую сатиру выдал на Минкульт! Я даже не заметил, когда он от прозы к стихам перешел. Ну, конечно, гром оваций. И потом из зала: Спойте! Спойте! Он говорит: у меня уже состав другой, уже песни, которые я когда-то пел, не поют… Потом в зал: Коля Минх! Ой, простите — Николай Григорьевич, можно тебя на минуточку! Вы знаете, говорит, он пришел ко мне в 29-м году 18-летним юношей, я взял его пианистом (он на 15–20 лет моложе Утесова, но Утесов выглядел моложе). Знаешь, Коля, давай сыграем «Служили два друга в нашем полку». Тот вышел — и они исполнили. Что творилось в зале! Люди, аплодируя, встали — и долго не отпускали их со сцены…
Потом Утесов спел еще. А я сижу и думаю: вот что значит мастерство! После концерта я подошел к нему: «Леонид Осипович, я такое удовольствие получил! Я всегда всем говорю: не было бы вас, не было бы и нас». — «Да, — говорит, — спасибо». — и ушел домой.
Я рассказал об этом вечере жене, а она: ох-ах, надо было и мне пойти. На другое утро звонок, жена берет трубку — и зовет: Олег! Тебя Утесов! А он никогда в жизни мне не звонил. Я взял трубку. «Олег Леонидович, вы простите старика. Я вчера всю ночь не мог заснуть. Вот вы сказали такую фразу: „Не было бы вас, не было бы и нас!“ Это вы, действительно, так думаете, или вы мне просто льстите?» — «Леонид Осипович, вы же меня не спрашивали. Если бы я так не думал, я бы не стал говорить.
Я всегда считал так. Мало того, еще в 44-м году, в Шанхае, когда вышел ваш фильм, мы вами гордились. Мы по 10–15 раз бегали в кино смотреть, чтобы запомнить, потому что ваш оркестр играл на уровне мирового джаза. Был такой оркестр Тэда Льюиса. Это просто прототип вашего оркестра». — «Ой, спасибо, Олег Леонидович, приходите ко мне с женой, я вам много чего порасскажу».
Я говорю Утесову: «Понимаете, какая история — я сегодня вечером уезжаю на гастроли на две недели в Сибирь». — «Ну вот, как приедете, так звоните! Я, — говорит, — вам по секрету скажу, я мало кому рассказывал об этом, — я в 28-м году ездил к родственникам в Париж, и туда приехал на гастроли оркестр Тэда Льюиса. Я, когда увидел его, подумал: приеду домой и сделаю театрализованный джаз. Я никому об этом не говорю, потому что у нас не любят, когда человек был за границей».
Можете себе представить: мы уехали, и примерно через неделю нам кто-то позвонил домой и сказал, что Утесов умер. Так мы с ним больше и не встретились. Утесов — это целая эпоха…
С этим утверждением трудно было не согласиться — и мы все помолчали, вспоминая, кто — что: мне же, словно наяву, представилось одно из последних выступлений Утесова, на котором повезло присутствовать, и в котором Утесов исполнил, ставшую сразу же знаменитой, песенку «Ведь песня людям так нужна, как птице крылья для полета». И еще — что набор его пластинок, привезенный в числе немногих сюда в эмиграцию, «заиграл» у меня один тогдашний приятель: взял переписать — да так и не вернул.
— Вы знаете, — снова заговорил Лундстрем, — вот вы живете, и какие-то события происходят с вами, вы их особенно-то и не осознаете. Вы думаете просто, — ну вот, обстоятельства складываются таким, а не иным образом. И только уже становясь старше, начинаешь думать: а почему всё было так, а не иначе. И тогда уже выстраивается какая-то логическая цепь… Вот, к примеру, когда Гюнтер Шуллер рассказал мне про Эллингтона, я понял, почему мы уцелели: потому, что мы пытались сказать что-то свое. Не было бы у нас своего репертуара, допустим, а играли бы мы что-нибудь американское, сыграли бы — и все!
Или вот, когда мы были в Финляндии на фестивале бигбэндов, там был такой известнейший трубач, сейчас он лучший педагог, можно сказать, во всех университетах, начиная с Беркли, — Херб Померой. У него после войны лет десять был бигбэнд. А прославился он тем, что был лидирующим трубачом и импровизатором. Обычно у нас один лидирующий трубач высокие ноты берет, а другой — импровизатор. А он это совмещал. Когда мы отыграли свою программу, я понял, что их интересует не переигрывание того, что есть, а новое. И мы так и играли: целый ряд моих вещей и обработку классики.
Как-то я сижу со своим дирижером в ресторане гостиницы, где мы остановились, и вдруг подходит к нам мужчина лет пятидесяти и говорит: «Мистер Лундстрем, я подслушал, что вы по-английски говорите». — «Да, раньше лучше, сейчас хуже», — отвечаю я. — «Мое имя вам ничего не скажет: я Херб Померой».
«Как не скажет? Мы же ваши аранжировки играли!» — «Как? В России?!» — «Да, в России». — «Не может быть! А как они назывались?» А мы тогда сами не знали, как они назывались. Зубов Леша с пленки снял и назвал «X. Померой, номер 1», «X. Померой, номер 2». Я говорю: «Названий сейчас не помню, но мы играли». А он: «Я вчера прослушал вашу программу и, должен признаться, я все биг-бэнды знаю и у нас в Америке, и в Европе, но вы — единственный оркестр, который имеет свое лицо. Все остальные — second hand, вторичны. И еще важная деталь. Вот, например, в Швеции есть оркестр, в Бельгии — они исполнители совершенные, но too cool, а вы, — говорит, — единственный в Европе, который играет heart to heart».
Я всю жизнь мечтал, чтобы или «Музыкальная жизнь», или «Советская музыка», или, в крайнем случае, «Совкультура» заметила это. Так нужно было поехать в Финляндию, чтобы американец это заметил!
В чем была ошибка
В дверь позвонили — это приехал Зубов.
— А мы тут тебя вспоминали, — Лундстрем, не поднимаясь со стула, обнял подошедшего к нему бывшего питомца.
— Олег Леонидович, — попросил я гостя, когда завершились взаимные приветствия и сопутствующие им «а помните?», «а помнишь?» — Скажите, пожалуйста, в последние годы что происходит с оркестрами, насколько жизнь их стала легче? Или труднее? Ситуация-то в стране сложная, до музыки ли?
— Я — человек, который еще помнит, потому что мне тогда было лет 14–15, когда кризис был — мировой. И начался он в Америке, в 30-м году. Тогда полмира голодало, а тут, в Штатах, выбрасывали пшеницу в море, потому что монополии так взвинтили цены, что рядовой, уже не только европеец, но и американец не мог купить скопившихся продуктов. Хотя те, кто был побогаче, для себя уже все накупили. Вот и оказывается: экономика может держаться лишь на рядовых гражданах. А для этого они должны зарабатывать что-то.
Я недавно интервью с Леонтьевым читал. Бывший наш, а теперь ваш экономист. Очень интересное было интервью. У нас корреспондент обычно любит свое мнение высказать.
Во всем мире эксперты, которые имеют три образования, могут только комментировать, а у нас каждый считает, что важно свое мнение высказать. Страшно возмущает всегда это! Причем, чаще всего — некомпетентное мнение. Так и этот — он начал так интервью: «Г-н Леонтьев, мы очень рады, что вы приехали, знаем, что вы ведущий американский экономист. Мы теперь, конечно, понимаем, что революция была величайшей ошибкой, и даже Февральская революция, вот надо было, чтобы Столыпин…» Ну, и так далее.
Леонтьев слушал его долго, не перебивая, а потом, когда корреспондент остановился, сказал:
«Я с вами не согласен. Во-первых, если была предреволюционная ситуация, значит, должна была случиться революция. Это неизбежность. Шла Первая мировая война, и все это вместе сложилось… Второе: вот вы меня назвали экономистом американским. А вы знаете, что когда Ленин объявил НЭП, мы, затаив дыхание, ждали и думали, что Советский Союз из этой трясины вытянет весь мир. Потому что даже до революции столько пшеницы не продавала Россия, как при НЭПе. А мы задыхались от монополий.
В то время Рузвельт пришел, который интуитивно почувствовал, что это ненормально, и вот что он сделал: ознакомившись, может быть, с изысканиями Ленина (это вполне возможно), он снял налоги с малого бизнеса и такие налоги на монополии добавил, что на него было два покушения, оказывается. А величайшую ошибку у вас совершил товарищ Сталин, который вместо того, чтобы продлить, как Ленин говорил, всерьез и надолго НЭП, эти монополии создал у себя в стране — государственные. Так что вы, говорит Леонтьев, сейчас не плоды революции пожинаете, а плоды монополизации государственной». — Вот, — завершил Лундстрем, — должен был приехать американский экономист и разжевать, и показать всем, в чем ошибка.
— А сейчас-то что происходит? — вернулся я к своему вопросу.
— А не так давно я похоронил жену… — мы не сразу поняли, что Лундстрем отвечает на мой вопрос. — Когда она еще была жива, — продолжил он после паузы, во время которой присутствующие, опустив глаза, молча ждали продолжения, — в те дни во второй раз баллотировался Ельцин. Шло повторное голосование. Люди были совершенно уверены, что Ельцин не пройдет, потому что у Зюганова было гораздо больше сторонников. И вдруг вот такая передача по телевидению — а мы сидим, смотрим её: заседает фракция коммунистов в Думе. Зюганов заявляет: он уверен, что победит на выборах.
А мальчишка такой, лет 20-ти, спрашивает его: «Г-н Зюганов, я только одно слово! Как ваша фракция относится к диктатуре пролетариата?». Зюганов медленно поворачивается к нему: «Диктатура пролетариата — это краеугольный камень коммунизма!». Я когда послушал, жене говорю: все, он проиграл! Он своей головой не понял, что если диктатура пролетариата, — то, значит, есть враг. А если есть враг, значит, все повторится — тюрьмы, лагеря и все остальное. Простой-то народ, который на себе это испытал, понимает и помнит. И вы знаете, с каким преимуществом прошел Ельцин. Я уверен: если бы этого интервью не было, Зюганов прошел бы. Может быть… — подумав, добавил он.
— И все-таки, — повторил я свой вопрос, — что сейчас происходит, например, с музыкантами?
— Во-первых, мы находимся на пороге того самого кризиса, который был в 30-м году. Потому что сейчас уже шутить нельзя: получилось то, что уже было — простой народ ничего купить не может. А так называемые «новые русские» все уже раскупили. У них и автомобили, и всё остальное — я уже не говорю о недвижимости. А сейчас все представительства, которым был распродан ГУМ, уезжают — одно за другим. Не потому, что они на нас обиделись: они просто прогорают, никто ничего не покупает.
— Не только ГУМ… — вставила до того молча слушавшая рассказчика Тамара.
— Это значит, надвигается кризис, — как бы не услышав реплику, продолжал Лундстрем. — Преимущество американцев над нами заключается в том, что в Америке ценится профессионализм. А в России он не ценится. Вот он по себе знает, — Лундстрем кивнул в сторону Зубова. — Мы все получали гроши. На культуру денег либо выделят, либо нет. Сколько и чего не просишь, один ответ: Олег Леонидович, государство сейчас в трудном положении. И так у нас всегда…
Как бы продолжая его мысль, заговорил Леша.
— Олег Леонидович, я-то знаю, как здесь существуют оркестры. Здесь тоже все не просто. Ну, например, Лу Табакин: по меньшей мере, первые два года они просто работали за свои деньги, то есть в убыток. Я с ним близко знаком. Мы много разговаривали…
Здесь уже я не удержался.
— Леша, милый, но у него, значит, были свои деньги! А откуда они у русских музыкантов? Сколько получает сегодня музыкант в вашем оркестре? — обратился я к Лундстрему.
— Музыкант? Если скажу, не поверите! Мои любимчики, вот такие, как Окунь, по 500 рублей, — выходило меньше 100 долларов в месяц. — А сейчас — обвалилось и это, все стало в два раза дороже. Значит, считайте, что они по 50 долларов получают…
— Сравнивать с Америкой трудно — потому что это ненатуральные деньги. Но понятно, что зарплата просто нищенская. А насчет всех этих событий — я с вами согласен… — Зубов склонил голову над чашечкой с недопитым кофе.
— Кажется, мы хорошо поговорили. Было очень, очень интересно, — я выключил магнитофон, понимая, что беседе подходит конец: времени у моих гостей до отъезда оставалось совсем немного.
— Не столько о музыке, сколько о жизни, — улыбнулся Лундстрем.
— По части музыки я больше надеялся на Лешу: придет — и поможет. Он, надо полагать, лучше знаком с этим предметом.
Действительно, Зубов обещал быть к началу встречи — но что-то ему помешало.
— Я музыку больше знаю, но с детства ее ненавижу, — замечание Алексея можно было понять как шутку. А можно — и нет…
— Я без тебя тут рассказывал, — повернулся к отошедшему в угол комнаты Зубову Лундстрем, — у нас было важное мероприятие, может, оно и у вас ощущалось, «Создаем музыку вместе». Это Союз композиторов устраивал с какой-то американской организацией в 91-м году, — и Лундстрем коротко повторил свой рассказ о встрече и разговоре с американским музыкантом. И добавил: — Когда кончился концерт, он говорит: «Прежде всего я благодарен тебе, что ты дал возможность продирижировать своим замечательным оркестром. Я знаю, говорит, у вас перестройка, гласность…Знаю, как вам тяжело. Ноты счастливый человек — потому что в 18 лет встал перед оркестром и стоишь до сих пор…» — Я же подумал: «В Америке, наверное, не очень дают свои оркестры».
— А здесь очень мало так называемых своих оркестров вообще. То есть то, что мы называем оркестром, например, Куинси Джонса, — это несуществующая вещь. И когда в Россию приезжал Бенни Гудмен, — все думали, что это его оркестр — но это не так, здесь нет таковых. Они собирают в оркестр музыкантов каждый раз перед выступлениями. — ответил на это Зубов.
— Олег Леонидович, — заговорил я, видя, что молчание затягивается. — Вот такой вопрос. Простите заранее — может, он прозвучит бесцеремонно. Но вот, при советской власти оркестр был государственный, и государство его хорошо кормило. Вы в ту пору не должны были, по крайней мере, думать о хлебе насущном. Была постоянная зарплата, плюс «чёсы» разные… — употребил я сленговое выражение артистов: «чёс» — это когда помимо официальной работы можно сорваться куда-нибудь, лучше всего — в провинцию, и подработать. А это «подработать» нередко превышало основную ставку актера или музыканта раз в несколько.
— Государство, Министерство культуры до сих пор не могут понять одного… Вот как-то пришли мы к ним и говорим: вы же в нас вложили огромные деньги, бесплатно учили — поэтому нас надо холить, выхаживать. А вы — раз и распустили. Вы собственные деньги бросили на ветер! Здесь же, на Западе, это ценят.
— Так «они» в России, вроде бы, уже не они, руководят-то культурой другие люди. Да и другая страна стала, всё другое, — удивился я.
— А в министерстве мышление какое было, такое и осталось: аппарат тот же остался…
— Все-таки до самого главного вопроса мы не добрались… Как сейчас живется музыкантам? — поддержал меня Леша.
— Я хочу уточнить свою мысль, — снова заговорил я. — Когда оркестр был государственным, его содержали более или менее нормально. Наверное, были какие-то проблемы с репертуаром, наверное, вмешивались в творческие дела — к этому все как бы привыкли, знали: по-другому в СССР не бывает… Сейчас никто «ногами в живот» не лезет — исполняйте, что желаете, всё, что ждут от вас слушатели. Но, выходит, и денег сейчас тоже нет. Так всё-таки, как выглядит в глазах людей искусства это время? Вы полагаете, что будет всё же лучше? И что сами музыканты про это говорят, как собираются жить дальше?
— Знаете, я как-то об этом специально не думал — пока не столкнулся с подобным вопросом в одном интервью со мной. В городе Перми молодой человек, вполне доброжелательный, позвал меня на телевидение: «Я хотел бы взять у вас интервью. Мы прекрасно понимаем, как вы намучались, приехав сюда из Шанхая. Да и вообще, — я представляю, как вы теперь жалеете об этом…» Когда он произнес эти слова, я сказал ему: «Знаете что, давайте откажемся от интервью!» Он удивился: «Вы что, на меня обиделись?» Я говорю: «Нисколько не обиделся, но для меня перестройка — это значит не бояться, а говорить правду.
Вот я и говорю: я себя не чувствовал здесь угнетенным, а вы собираетесь из меня сразу сделать человека, который жалуется на жизнь и жалеет — зачем, мол, он сюда приехал. На самом деле — не было этого и нет. Если бы не ваша преамбула, а вы меня просто спрашивали, мы могли бы прийти к какому-то решению. Вот и найдите себе другого человека, другой объект». А он: «Ой, нет! Я не хотел вас обидеть! Давайте, я просто буду задавать вопросы». И начал задавать примерно те же вопросы, на какие я сегодня отвечал: «Как вы оказались в Маньчжурии, как оркестр возник…»
— Так все-таки, — не отставал Зубов, — что же будет с музыкантами? — Ему, как никому другому, был небезразличен прогноз по этому поводу — сколько коллег, сколько его друзей остаются и по сей день зависимы от того, как сложится жизнь в России.
— На одном фестивале, — не отвечая, как мне поначалу показалось, напрямую, заговорил снова Лундстрем, — я познакомился с военным дирижером, который окончил Московскую консерваторию. У него в Свердловске был оркестр просто замечательный. Да и сам он такой темпераментный музыкант! И после фестиваля его перевели в Москву — в чем, признаюсь теперь, и я сыграл немаловажную роль. Сейчас он главный дирижер целой группы музыкальных коллективов. Кроме того, у него свой оркестр — и так как я давал всем своим возможность подработать, то пол-оркестра у него играло наших музыкантов.
Дальше — больше: кто-то от него ушел, и когда в оркестре оказалось процентов 60 наших, мой директор пришел к нему и говорит: возьмите уж всех их! А там оклады в два раза больше, чем просто в государственном оркестре, и он ответил: «Да, конечно, музыканты у вас хорошие». И оформил весь оркестр у себя. Ну, встал вопрос обо мне. Я говорю: мне-то самому неудобно. Но он это не оставил — и выбил для меня ставку музыкального консультанта. На это они пошли. Так что в тех концертах я не сам участвую, а консультирую. И вот получается: здесь — 400 рублей, там — 800. Всего, в среднем, на доллары — где-то около 200.
— Тоже не очень-то… — не удержался я.
— Конечно, ерунда, — согласился Лундстрем, — но, во всяком случае, уже что-то.
— Вы хотите сказать, на эти деньги можно прожить как-то? — мне, действительно, нелегко было представить себе — что подобная сумма может означать там, в сегодняшней России, где я не был многие годы.
Когда-то, вспомнил я, в мой единственный после эмиграции приезд в Москву, мы с Бегишевым, нашим московским корреспондентом, с кем связывает меня дружба, сроку которой вот уже четвертый десяток, умудрились накормить, правда, в закрытом ресторане пресс-центра МИДа человек 10 на 36 долларов, в пересчете с рублей. Причем, на столе было всё — в невероятном ассортименте и обилии, в том числе и горячительное. С той поры, рассказывали мне москвичи или побывавшие там наши нынешние земляки, в приличном ресторане 36 долларов покрывают разве что стоимость закуски на одного едока со скромным аппетитом.
— У нас сейчас много концертов сборных, — ответил Лундстрем. — Большим успехом пользуется, например, аранжировка Гольштейна «Я шагаю по Москве»…
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Глава 21. Муслима любили не меньше Гагарина!
Глава 21. Муслима любили не меньше Гагарина! Песенные «подвиги» Муслима Магометовича с его первых шагов на профессиональной эстраде поистине впечатляют: первая премия в Сопоте, «золотая пластинка» в Каннах, в 29 лет — Орден трудового Красного Знамени, в 31 — звание
Слушаю Музыку…
Слушаю Музыку… Не ту, с синкопами и супер-басами, с лазерами и дымом, не ту, которую "для понятия" дополняют судорожными движениями обнаженных телес…Я слушаю Бетховена.Мне 60 лет. Я прожил большую жизнь, знаю ей цену… в свое время отдал дань и тем синкопам, и бас-гитаре.
Слушаю Музыку…
Слушаю Музыку… Слушаю Музыку…Не ту, с синкопами и супер-басами, с лазерами и дымом, не ту, которую «для понятия» дополняют судорожными движениями обнаженных телес…Я слушаю Бетховена.Мне 60 лет. Я прожил большую жизнь, знаю ей цену… в свое время отдал дань и тем синкопам, и
Просто женщина и просто любит
Просто женщина и просто любит У нее редкая русская фамилия. Ее не сразу узнают на улице, и даже когда она признается, что играет в театре и снимается в кино, сердитые тетеньки ей выговаривают: «Женщина, как не стыдно врать». Они никак не возьмут в толк, что непохожесть на
ЛУНДСТРЕМ Олег
ЛУНДСТРЕМ Олег ЛУНДСТРЕМ Олег (джазовый музыкант, руководитель оркестра; скончался 14 октября 2005 года на 90-м году жизни). Свой знаменитый джазовый коллектив Лундстрем создал в 1934 году и с тех пор был его бессменным руководителем (его даже внесли в Книгу рекордов Гиннесса).
Олег Борисов: «В моей жизни ничего не было просто»
Олег Борисов: «В моей жизни ничего не было просто» Гастрольное лето для театралов – всегда радость. Часто даже достают билеты «не на спектакли, а на актеров». Имя Олега Борисова предопределило успех минской сцене Центрального театра Советской Армии.– Перед встречей
Глава 22 Хол Шеффер. «Они любили друг друга…»
Глава 22 Хол Шеффер. «Они любили друг друга…» Весной 1954 года Мэрилин уже вернулась в Лос-Анджелес. И сразу же, налаживая подпорченные отношения с «Фоксом», дала согласие на съемки в музыкальной комедии «Веселый парад», где должна была сыграть певицу кабаре. Студия также
Его любили все
Его любили все Тридцать пять лет безупречного трудового стажа — это и для живой души — не фунт дыма! А если речь о выслуге летательного аппарата, да еще деревянной (!) конструкции, как не сказать: чудо, да и только! У-2 — имя этого чуда. Позже, после смерти Николая Николаевича
МЫ ЛЮБИЛИ ВАС В ШИНЕЛЯХ
МЫ ЛЮБИЛИ ВАС В ШИНЕЛЯХ Совинформбюро ошеломило новостью: войска Юго-Западного и Донского фронтов перешли в наступление в районе Сталинграда. Через несколько дней фашистская группировка была окружена.В дивизионе горячо обсуждали произошедшее. Появилась надежда на
И ШУТКУ ЛЮБИЛИ, И САМИ ШУТИТЬ УМЕЛИ
И ШУТКУ ЛЮБИЛИ, И САМИ ШУТИТЬ УМЕЛИ Гольданский Виталий Иосифович (1923-2000), физикохимик, академик.Щепкина-Куперник Татьяна Львовна (1874-1952), писательница (пьесы, повести, стихи), переводчик, в молодые годы актриса театра Корша.Эйзенштейн Сергей Михайлович (1898-1948),
Глава 17 Господи, как же мы это любили
Глава 17 Господи, как же мы это любили Двадцать седьмого февраля в половине десятого утра, в день шестнадцатилетия моего сына, у меня в Вашингтоне зазвонил мобильный телефон.Это был Джулиан.— Привет, Кристофер. Извини, что беспокою, но к нам приезжала скорая помощь.Он
Валерий Зотов Его любили и враги
Валерий Зотов Его любили и враги С первого момента, как я увидел Олега в жизни, а это была осень 1959 года, он держался немного в сторонке. Не то чтобы обособленно, но чуть-чуть сам по себе.Я это отношу к какой-то его скромности. Ведь в ту пору никогда никаких конфликтных
1936. Мы любили посмеяться
1936. Мы любили посмеяться Чем больше совершенствовалась организационная структура Осоавиахима, чем больше появлялось отделов и подотделов, тем больше осложнялась жизнь и лётная работа планеристов. Каждый отдел и подотдел старательно сочинял инструкции, правила и
Ведь мы любили, и для нас весна цвела
Ведь мы любили, и для нас весна цвела Несмотря на нашу большую концертную загруженность в 1946 году, ты иногда устраивал для меня праздники. Появление нашей первой и последней совместной пластинки мы отметили в кафе в парке Чишмиджиу. После выступления перед советскими
Взгляды на музыку
Взгляды на музыку Для меня очень важны два принципа: принцип экономии, который означает, что не должно быть ничего лишнего, и принцип вариаций, который, по-моему, является универсальным и относится не только к европейской музыке, ноик другим культурам. Эти принципы