XXVIII. Путешествие в Иерусалим. - Конвоированье через пустыни Сирии. - Побудительные причины к путешествию. - Внутреннее перевоспитание. - Понятия о службе. - Письма о путешествии в Иерусалим к Н.Н. Ш<ереметевой>, П.А. Плетневу, А.С. Данилевскому, Жуковскому и отцу Матвею.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXVIII.

Путешествие в Иерусалим. - Конвоированье через пустыни Сирии. - Побудительные причины к путешествию. - Внутреннее перевоспитание. - Понятия о службе. - Письма о путешествии в Иерусалим к Н.Н. Ш<ереметевой>, П.А. Плетневу, А.С. Данилевскому, Жуковскому и отцу Матвею.

Из помещенных здесь писем видно, что Гоголя никогда не оставляла мысль о задуманном им давно уже путешествии в Иерусалим. Наконец наступило время совершить его.

Сведения мои об этом благочестивом подвиге поэта ограничиваются, покаместь, только тем, что он совершил переезд через пустыни Сирии в сообществе своего соученика по гимназии, Б<азили>, - того самого, с которым он хотел стреляться на пистолетах без курков. Б<азили>, занимая значительный пост в Сирии, пользовался особенным влиянием на умы туземцев. Для поддержания этого влияния, он должен был играть роль полномочного вельможи, который признает над собой только власть "Великого Падишаха". Каково же было изумление арабов, когда они увидели его в явной зависимости от его тщедушного и невзрачного спутника! Гоголь, изнуряемый зноем песчаной пустыни и выходя из терпения от разных дорожных неудобств, которые, ему казалось, легко было бы устранить, - не раз увлекался за пределы обыкновенных жалоб и сопровождал свои жалобы такими жестами, которые, в глазах туземцев, были доказательством ничтожности грозного сатрапа. Это не нравилось его другу; мало того: это было даже опасно в их странствовании через пустыни, так как их охраняло больше всего только высокое мнение арабов о значении Б<азили> в Русском государстве. Он упрашивал поэта говорить ему наедине что угодно, но при свидетелях быть осторожным. Гоголь соглашался с ним в необходимости такого поведения, но при первой досаде позабыл дружеские условия и обратился в избалованного ребенка. Тогда Б<азили> решился вразумить приятеля самим делом и принял с ним такой тон, как с последним из своих подчиненных. Это заставило поэта молчать, а мусульманам дало почувствовать, что Б<азили> все-таки полновластный визирь "Великого Падишаха", и что выше его нет визиря в Империи.

Но любопытно было бы проводить Гоголя мыслью по всем посещенным им местам в Палестине, что, без сомнения, кто-нибудь и сделает в свое время. В жизни такого писателя и человека, как Гоголь, не может быть шагу, который бы не заслуживал внимания. Если какое-нибудь движение его души и непонятно для нас, несообразно с известными нам обстоятельствами, или даже, по нашему нынешнему взгляду на вещи, вовсе незамечательно, то мы все-таки должны сохранить его в чистоте истины для будущих мыслителей, которые, может быть, будут стоять на большей высоте, нежели мы стоим, и озирать обширнейший кругозор фактов, нежели какой представляется нашим умственным взорам.

Относительно побудительных причин к путешествию в Иерусалим, я должен сказать, что Гоголь в этом случае руководился не одним безотчетным чувством благоговения к местам, освященным столь великими воспоминаниями, - чувством, общим всем христианам: у него было более частное душевное побуждение.

Выше было уже сказано, что мысль о службе никогда не оставляла Гоголя, - что он в первой молодости своей переменил несколько мест, ища, где бы приносить больше пользы своему отечеству, - что, почувствовав наконец себя достойным деятелем на поприще писателя, он оставил службу и обратил все свои силы на то, чтобы произвести творение, истинно полезное соотечественникам, и этим способом доказать, что он также гражданин земли своей. Мы знаем, как он исполнил часть своего предприятия, написав и издав первый том "Мертвых душ". Но это было не более, как начало; это было, по его же сравнению, только серое и закопченное дымом предместие к великолепному городу, в который он намеревался ввести своего читателя; это было только крыльцо к тому дворцу, который строился в воображении автора. Так как по плану Гоголя нужно было, чтобы вся первая часть "Мертвых душ" наполнена была только пошлыми лицами, выражающими падение натуры человеческой, то он написал ее без особенных усилий. Он уже стоял на такой нравственной высоте, чтобы видеть в других и в самом себе все унизительное для человеческого достоинства. Он прошел по тому пути, на котором встречаются изображенные им лица, и изучил всю их обстановку. Глубокое сознание того, чем следует быть человеку, и грустные воспоминания виденного, слышанного и испытанного в жизни помогли ему выставить пошлости и пороки современного человека с такой беспощадной истиною, что все без исключения почувствовали отвращение к его героям; а некоторые, не разобрав, что тут действовала в авторе необычайная способность воспроизводить в полных типах отдельные явления повседневной жизни, не обинуясь объявили, что он сам должен быть сродни своим Чичиковым, Плюшкиным, Ноздревым и т.д. А между тем автор изнемогал под тяжестью своей обязанности входить в нечистые души своих действующих лиц, принимать на себя их отвратительный вид и лицедействовать за них перед публикой. Тягость его подвига тем больше подавляла его, что он знал, как взглянуть на него за его метампсихозис. Он знал это и завидовал писателю, "который не изменил ни разу возвышенного строя своей лиры, не спускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям и, не касаясь земли, весь повергался в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы" [25]. Он знал это и жаловался на удел писателя, "дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно перед очами, и чего не зрят равнодушные очи, всю страшную потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных повседневных характеров, которыми кишит наша земная, под час горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи!" [26]. Он предвидел, что современный суд "назовет ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведет ему презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта" [27].

"И долго еще (говорил он с грустью одинокого, бессемейного путника посреди дороги) определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видимый миру смех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной в святый ужас и в блистанье главы, и почуют, в смущенном трепете, величавый гром других речей..." [28] 

Это было сказано не даром. Он исполнил часть своего предприятия тем, что создал характеры и выставил явления, которые внушили "сильное отвращение от ничтожного" и "разнесли по России некоторую тоску и собственное наше неудовольствие на самих себя". Но ему предстояло совершить гораздо больше: ему нужно было представить такие явления русской натуры, которые бы подвинули читателя вперед уже не отвращением только от низкого и дурного, а пламенным сочувствием к высокому и прекрасному. Тут он был остановлен в своей работе самым неприятным образом. Произведя анализ над собственной душой, он убедился, что говорить и писать о высших чувствах и движениях человеческой души нельзя по воображению, что "добродетельных людей в голове не выдумаешь и что, пока не станешь сам хотя сколько-нибудь на них походить, пока не добудешь постоянством и не завоюешь силою в душу несколько добрых качеств, мертвечина будет все, что ни напишет перо твое, и, как земля от неба, будет далеко от правды" [29].

Чтобы подняться на высоту, с которой видны ясно недостатки и достоинства каждого народа, Гоголь оставил на время все свои занятия по предмету изучения русских людей и России и "обратил все свое внимание на узнание тех вечных законов, которыми движется человек и человечество вообще". Он принялся читать книги, имеющие предметом исследование души человеческой в разных ее проявлениях, откровенные записки людей разного звания об их душевных тайнах, трактаты и системы законодателей и, переходя от наставника к наставнику, дошел наконец до ясного уразумения того, с чего в детстве начал науку жизни, но что он до тех пор понимал не совсем ясно. Он убедился, что все учения философов сходятся, как радиусы в центре, в учении Спасителя мира, и что только христианину отверзаются все таинства души человеческой.

Разрешив оживленною вновь верою во Христа некоторые важные вопросы, занимавшие его душу, и удовлетворив своей жажде знать человека вообще, он опять почувствовал влечение к поэтическому труду своему и занялся с новым жаром изучением России и русского человека. Он начал знакомиться с опытными практическими людьми всех сословий, которым хорошо были известны разные особенности на Руси и вообще ее вещественное и нравственное состояние, и завел переписку с такими людьми, которые могли сообщить ему какое-нибудь интересное обстоятельство, или описать какой-нибудь замечательный характер. Это было ему нужно для того, чтобы при создании своих типов, он мог принимать в соображение как можно больше предметов и явлений действительного мира, ибо свойство его творчества было таково, что только тогда каждое лицо в его сочинении становилось живым, когда он, утвердив в уме крупные черты его, обнимал в то же время все мелочи и дрязги, которые должны окружать это лицо в жизни действительной.

Письменные запросы Гоголя были, однако ж, напрасны; напрасно было также и воззвание его в предисловии ко второму изданию "Мертвых душ", в котором он просил помощи у всех грамотных людей. Он высказал этим только простодушие художника, который смотрит на мир с верою в его симпатию и предполагает в нем множество людей, готовых помочь ему в его великом деле. Будучи, однако ж, не только артистом в душе, но и человеком умным, он не мог не знать, что его запросы и особенно печатные, навлекут на него насмешки со стороны людей, видящих вещи с прозаической точки зрения; но он решился переносить и насмешки, лишь бы добыть хоть от нескольких лиц такие записки, которые помогли бы ему двинуть вперед свою работу и продолжать таким образом по-своему службу отечеству, которая была для него главнейшим долгом на земле. Но все были заняты своими делами и предоставляли поэту делать свое; никто, или почти никто, не помог ему, а в журналах на его запросы отвечали насмешками. Он должен был ограничиться собственными наблюдениями и расспросами у нескольких земляков, с которыми сталкивался он за границей. Там люди охотнее разговаривали с ним о том, что составляет характеристические особенности русского человека, и глубже вникали в явления русской жизни. В России, напротив, Гоголь слышал чаще всего отвлеченные толки, лишенные анекдотического характера. А ему нужны были только факты, только черты, взятые с натуры, а не из философических наведений, для того, чтобы придать образовавшимся в его фантазии высоким характерам колорит действительности.

Таким образом работа шла у него медленно, - тем более, что, возвысясь до чистого художественного критицизма, он сделался очень строг к самому себе и беспрестанно останавливал себя вопросами: "Зачем? к чему это? какая от этого будет польза?" и т.п. Он написал было уже второй том "Мертвых душ", но, повинуясь своему непреложному внутреннему суду, сжег его вместе с прочими своими произведениями, существовавшими в рукописи, как недостойное обнародование. Пробовал писать вновь, но ничто его не удовлетворяло. Христианин и художник спорили еще в нем друг с другом и не слились в одно животворное духовное существо. Он был доволен только своими письмами к знакомым и друзьям о том, что занимало его пересоздававшую себя душу, и, обрадовавшись, что мог высказываться хоть в этой форме, издал выбор из писем особою книжкою. Он надеялся, что этими письмами обратит внимание общества на то, что он называл делом жизни, и что, заставив говорить других, заговорит сам о России. Но, вместо разрешения предложенных им в "Переписке" вопросов, грамотные русские люди принялись судить и рядить о самом авторе. Это заставило его снова погрузиться в самого себя и признать себя недозревшим еще до того, чтобы произнести умное и нужное человеку слово. Мало-помалу он пришел наконец к убеждению, что его сочинения, как писателя не вполне организовавшегося, могут скорее принести вред, нежели пользу, и что поэтому он, как честный человек, должен положить перо, пока не почует себя вполне приготовленным к своему делу. Смиренномудрый в высшей степени и постоянно одушевляемый жаждою приносить пользу ближним, Гоголь усомнился наконец даже в том, действительно ли поприще писателя есть прямое его назначение. Вместе с верою, которая была глубоко внедрена в него воспитанием и прояснела посредством анализа, произведенного им над своей душою, в нем возгорелась прежняя страсть к службе государственной. Только теперь уже он не строил себе, как прежде, никаких планов касательно должности, которая должна быть создана собственно для него. Теперь он смотрел на себя, как на обыкновенного человека, и все места по службе казались ему одинаково значительными, если только, служа Царю земному, служить этим самим и поставившему Его Господу. Он решился возвратиться в Россию и немедленно вступить в государственную службу, - только выбрать себе должность по своим способностям, такую должность, которая бы дала ему возможность изучить русского человека практически, с тем, что если возвратится к нему творчество, то чтобы у него набрались материалы. Так совершилось в Гоголе беспримерное перерождение - торжество христианина над художником и потом возрождение художника в христианине, - словом, душевное пересоздание, возведшее его на ту степень поэтического творчества, на которой он явился во втором томе "Мертвых душ". Он понял, что он уж другой человек, что учение его кончилось, что он вступает на новое поприще служения ближнему, какова бы ни была форма этого служения; и вот он отправляется в Иерусалим помолиться своему Божественному Учителю на том месте, которое освящено Его стопами, испросить у Него новых сил на дело, к которому готовился всю жизнь, и поблагодарить Его за все, что ни случилось с ним в жизни.

Вот объяснение предприятия, которое, по мнению людей, стоявших вдали от Гоголя, казалось явлением совершенно отдельным от всего в его жизни, но которое теперь оказывается в тесной и необходимой связи с его душевною историею.

Помещу здесь ряд писем его, относящихся к его путешествию в Иерусалим. В них читатель не найдет того, что собственно можно бы назвать историею путешествия, но они обнаруживают чувства, которыми была полна душа поэта в разные моменты этого события. Между прочим замечательна следующая просьба его к матери [30].

"Во все время, когда я буду в дороге, вы не выезжайте никуда и оставайтесь в Васильевке. Мне нужно именно, чтобы вы молились обо мне в Васильевке, а не в другом месте. Кто захочет вас видеть, может к вам приехать. Отвечайте всем, что находите неприличным в то время, когда сын ваш отправился на такое святое поклонение, разъезжать по гостям и предаваться каким-нибудь развлечениям".

К Н.Н. Ш<ереметевой>.

"Христос Воскресе! Знаю, что и вы произнесли мне это святое приветствие, добрый друг мой. Дай Бог воспраздновать нам вместе этот святой праздник во всей красоте его еще здесь, еще на земле, еще прежде того времени, когда, по неизреченной милости Своей, допустит нас Бог воспраздновать на небесах, на невечереющем дне Его царствия. Мне скорбно было услышать об утрате вашей, но скоро я утешился мыслью, что для христианина нет утраты, что в вашей душе живут вечно образы тех, к которым вы были привязаны; стало быть, их отторгнуть от вас никто не может; стало быть, вы не лишились ничего; стало быть, вы не сделали утраты. Молитвы ваши воссылаются за них по-прежнему, доходят так же к Богу, может быть, еще лучше прежнего; стало быть, смерть не разорвала вашей связи. Итак Христос воскрес, а с Ним и все близкие душам нашим! Что сказать вам о себе? Здоровьем не похвалюсь, но велика милость Божия, поддерживающая дух и дающая силы терпеть и переносить. Вы уже знаете, что я весь этот год определил на езду: средство, которое более всего мне помогало. В это время я постараюсь, во время езды и дороги, продолжать доселе плохо и лениво происходившую работу. На это подает мне надежду свежесть головы и более зрелость, к которой привели меня именно недуги и болезни. Итак вы видите, что они были не без пользы и что все нам ниспосылаемое ниспосылается на пользу нашего же труда, предпринятого во имя Божие, хотя и кажется в начале, как будто и препятствует нам. Молитесь же Богу, добрый друг, дабы отныне все потекло успешно и заплатил бы я тот долг, о котором говорит мне немолчно моя совесть, и мог бы я без упрека предстать пред Гробом Господа нашего и совершить Ему поклонение, без которого не успокоится душа и не в силах я буду принести ту пользу, которую бы искренно и нелицемерно хотела принести душа моя".

К ней же.

"Ваши письма, одно через Хомякова, другое по почте, получил одно за другим. По-прежнему изъявляю вам благодарность мою за них: они почти всегда приходятся кстати, всегда более или менее говорят моему состоянию душевному, сердце слышит освежение, и я только благодарю Бога за то, что Он внушил вам мысль полюбить меня и обо мне молиться. Только сила любви и сила молитвы помогли вам сказать такие нужные душе слова и наставления. Они одни только могли направить речь вашу ответно на то, что во мне, и пролить целенье в тех именно местах, где больше болит. Друг мой Надежда Николаевна, молите Бога, чтоб Он удостоил меня так поклониться Святым Местам, как следует человеку, истинно любящему Бога, поклониться. О, если бы Бог, со дня этого поклоненья моего, не оставлял меня никогда и утвердил бы меня во всем, в чем следует быть крепку, и вразумил бы меня, как ни на один шаг не отступаться от воли Его! Мысли мои доныне были всегда устремлены на доброе; желанье добра меня всегда занимало прежде всех других желаний, и только во имя его предпринимал я действия свои. Но как на всяком шагу способны мы увлекаться! как всюду способна замешаться личность наша! как и в самоотвержении нашем еще много тщеславного и себялюбивого! как трудно, будучи писателем и стоя на том месте, на котором стою я, уметь сказать только такие слова, которые действительно угодны Богу! как трудно быть благоразумным, и как мне в несколько раз трудней, чем всякому другому, быть благоразумным! Без Бога мне не поступить благоразумно ни в одном моем поступке, а не поступлю я благоразумно - грех мой несравненно больший противу всякого другого человека. Вот почему обо мне следует, может быть, больше молиться, чем о всяком другом человеке. Итак благодарю вас много за все, за ваши письма и молитвы, и вновь прошу вас так как и прежде не оставлять меня ими".

К П.А. Плетневу.

"Остенде. Августа 24 (1847).

Твое милое письмецо от 29 июля / 10 авг. получил. Оставим на время все. Поеду в Иерусалим, помолюсь, и тогда примемся за дело, рассмотрим рукописи и все обделаем сами лично, а не заочно. А потому, до того времени, отобравши все мои листки, отданные кому-либо на рассмотрение, положи их под спуд и держи до моего возвращения. Не хочу ничего ни делать, ни начинать, покуда не совершу моего путешествия и не помолюсь, как хочется мне помолиться, поблагодаря Бога за все, что ни случилось со мною. Теперь только, выслушавши всех, могу последовать совету Пушкина: "Живи один" и пр. А без того вряд ли бы мне пришелся этот совет, потому что все-таки, для того, чтобы идти дорогой собственного ума, нужно прежде изрядно поумнеть. Сообразя все критики, замечания и нападения, как изустные, так и письменные, вижу, что прежде всего нужно всех поблагодарить за них. Везде сказана часть какой-нибудь правды, несмотря на то, что главная и важная часть книги моей едва ли, кроме тебя да двух-трех человек, кем-нибудь понята. Редко кто мог понять, что мне нужно было также вовсе оставить поприще литературное, заняться душой и внутреннею своею жизнью для того, чтобы потом возвратиться к литературе создавшимся человеком и не вышли бы мои сочинения блестящая побрякушка.

Ты прав совершенно, признавая важность литературы (разумея в ее высоком смысле ее влияние на жизнь); но как много нужно, чтобы дойти до того! Какое полное знание жизни, сколько разума и беспристрастия старческого нужно для того, чтобы создать такие живые образы и характеры, которые пошли бы навеки в урок людям, которых бы никто не назвал в то же время идеальными, но почувствовал, что они взяты из нашего же тела, из нашей же русской природы! Как много нужно сообразить, чтобы создать таких людей, которые были бы истинно нужны нынешнему времени! Скажу тебе, что, без этого внутреннего воспитания, я бы не в силах был даже хорошенько рассмотреть все то, что необходимо мне рассмотреть. Нужно очень много победить в себе всякого рода щекотливых струн, чтобы ничем не раздражиться, ни на что не сердиться и уметь хладнокровно выслушать всех и взвесить всякую вещь. Теперь я хоть и узнал, что ничего не знаю, но знаю в то же время, что могу узнать столько, сколько другой не узнает. Но обо всем этом будем толковать, когда свидимся. Постараюсь, по приезде в Россию, получше разглядеть Россию, всюду заглянуть, переговорить со всяким, не пренебрегая никем, как бы ни противоположен был его образ мыслей моему, и словом - все пощупать самому.

Напиши мне о своих предположениях на будущий год относительно тебя самого, равно как и о том, расстаешься ли ты с университетом. Признаюсь, мне жалко, если ты это сделаешь. Оставить профессорство - это я понимаю; но оставить ректорство - это мне кажется невеликодушно. Как бы то ни было, но это место почтенное. Оно может много возвыситься от долговременного на нем пребывания благородного, честного и возвышенного чувствами человека. Мне так становится жалко, когда я слышу, что кто-нибудь из хороших людей сходит с служебного поприща, как бы происходила какая-нибудь утрата в моем собственном благосостоянии.----------Важнейшая государственная часть все-таки есть воспитание юношества; а потому на значительных местах по министерству народного просвещения все-таки должны быть те, которые прежде сами были воспитатели и знают опытно то, что другие хотят постигнуть рассуждением и умствованиями. А впрочем ты, вероятно, все это обсудил и взвесил, и знаешь, как следует поступить тебе".

К Н.Н. Ш<ереметевой>.

"Ноября 8 (1847). Пишу к вам, добрый друг Надежда Николаевна, из Флоренции. Здоровье, благодаря молитвам молившихся обо мне, а в том числе и вашим, гораздо лучше. Слышу, что все в воле Божией, и если только угодно будет Его святой милости, если это будет признанным Им нужным для меня, то я буду и совсем здоров. Теперь все подвигаюсь к югу, чтобы быть ближе к теплу, которое мне необходимо, и к Святым Местам, которые еще необходимей. Желанья в груди больше, нежели в прошедшем году; даже дал мне Всевышний силы больше приготовиться к этому путешествию, нежели как я был готов к нему в прошедшем. Но при всем том покорно буду ждать Его святой воли и не пущусь в дорогу без явного указанья от неба. Есть еще много обстоятельств, от попутного устроения которых зависит мой отъезд, над которыми властен Бог и которые все в руках Его. Благоволит Он все устроить к тому времени как следует - это будет знак, что мне смело можно пускаться в дорогу. Но знаком будет уже и то, когда все, что ни есть во мне - и сердце, и душа, и мысли, и весь состав мой - загорится в такой силе желанием лететь в обетованную святую эту землю, что уже ничто не в силах будет удержать, и, покорный попутному ветру небесной воли Его, понесусь, как корабль, не от себя несущийся. Путешествие мое не есть простое поклонение: много, много мне нужно будет там обдумать у Гроба самого Господа, и от Него испросить благословение на все, в самой той земле, где ходили Его небесные стопы. Мне нельзя отправиться неготовому, как иному можно, и весьма может быть, что и в этом годе мне определено будет еще не поехать. Со многими из людей, близких мне, которые намеревались тоже к наступающему великому посту ехать в Иерусалим, случились тоже непредвиденные препятствия, заставившие иных возвратиться даже с дороги, в которую было уже пустились. А я иначе и не думал пускаться, как с людьми, близкими сколько-нибудь моей душе. Я еще не так сам по себе крепок и душевно, и телесно, чтобы мог пуститься один. Нужно для того уже быть слишком высокому христианину, нужно жить в Боге всеми помышлениями, чтобы обойтись без помощи других и без опоры братьев своих, а я еще немощен духом. Друг мой, молитесь же, да совершается во всем святая воля Бога и да будет все так, как Ему угодно. Молитесь, чтобы Он все во мне приуготовил так, чтобы не было во мне ничего, останавливающего меня от этого путешествия. С своей стороны, я готовлюсь от всех сил и стремлюсь к тому, и стремленье это Им же внушено. Да усилится же оно еще более!"

К ней же.

"Неаполь. Я виноват перед вами, добрый друг Надежда Николаевна! В оправданье вам ничего не могу сказать, кроме того, что "просто не писалось". Бывают такие времена, когда не пишется. О том, что далеко от души, говорить не хочется; о том же, что близко душе, говорить не можется, и пребываешь в молчаньи, сам не зная, от чего. Я теперь в Неаполе; приехал сюда затем, чтобы быть отсюда ближе к отъезду в Иерусалим; определил себе даже отъезд в феврале, и при всем том нахожусь в странном состоянии: как бы не знаю сам, еду ли я, или нет. Я думал, что желанье мое ехать будет сильней и сильней с каждым днем, (и я) буду так полон этою мыслью, что не погляжу ни на какие трудности в пути. Вышло не так. Я малодушнее, чем я думал. Меня все страшит. Может быть, это происходит просто от нерв. Отправляться мне приходится совершенно одному; товарища и человека, который бы поддержал меня в минуты скорби, со мною нет, и те, которые было располагали в этом году ехать, замолкли. Отправляться мне приходится во время, когда на море бывают непогоды. Я бываю сильно болен морскою болезнью, даже и во время малейшего колебанья. Все это часто смущает бедный дух мой, и смущает, разумеется, от того, что бессильно мое рвенье и слаба моя вера. Если б вера моя была сильна и желанье мое жарко, я бы благодарил Бога за то, что мне приходится ехать одному и что самые трудности и минуты опасные заставят меня сильней прибегнуть к Его помощи и вспомнить о Нем лучше, чем как привык вспоминать о нем человек в обыкновенные и спокойные дни жизни. В последний год, или лучше в последнюю половину года произошло несколько перемен в душе моей. Я обсмотрелся больше на самого себя и увидел, что я еще ученик во всем, даже и в том, в чем, казалось, имел право считать себя выучившимся и знающим. Это меня много смирило, вооружило большей осторожностью и недоверчивостью к себе и с тем вместе как бы охладило меня и в том, в чем бы я никогда не хотел охлаждаться. О, молитесь, мой добрый друг, чтобы росою божественной благодати оросилась моя холодная душа, чтобы твердая надежда в Бога воздвигнула бы во мне все и я бы окреп, как мне нужно, затем, чтобы ничего не бояться, кроме Бога! Молитесь, прошу вас, так крепко обо мне, как никогда не молились прежде. Я буду писать к вам еще; я хочу писать к вам теперь чаще, чем прежде. Бог да наградит вас за ваши молитвы обо мне и в сей, и в будущей жизни".

К А.С. Данилевскому.

"Ноября 20 (1847). Неаполь. Письмо твое от 4 октября я получил. Адрес я тебе выставил (в прежнем письме), но ты это позабыл, что с нами грешными случается. Подтверждаю тебе вновь, что я в Неаполе и остаюсь здесь по крайней мере до февраля. Потом - в дорогу Средиземным морем; и если только Бог благословит возврат мой на Русь, не подцепит меня на дороге чума, не поглотит море, не ограбят разбойники и не доконает морская болезнь, наконец, не задержат карантины, то в июне, или в июле увидимся. Писал я: "Побеседуем денька два вместе", потому что, сам знаешь, всяк из нас на этом свете - дорожний человек, куда-нибудь да держущий путь, а потому оставаться на ночлеге слишком долго, из-за того только, что приютно и тепло и попались хорошие тюфяки, есть уже баловство. У всякого есть дело, прикрепляющее его к какому-нибудь месту. Я же не зову тебя в Москву, или в Петербург, или в Неаполь, хотя (бы) мне и приятно было иметь тебя об руку. Я, хотя и не имею никакой службы, собственно говоря о формальной службе, но тем не менее должен служить в несколько раз ревностнее всякого другого. Жизнь так коротка, а я еще почти ничего не сделал из того, что мне следует сделать. В продолженья лета мне нужно будет непременно заглянуть в некоторые, хотя главные, углы России. Вижу необходимость существенную взглянуть на многое собственными глазами. А потому, как бы ни рад был прожить подоле в Киеве, но не думаю, чтоб удалось больше двух дней. Столько полагаю пробыть и у матушки. Осень - в Петербурге, а зиму - в Москве, если позволит, разумеется, здоровье. Если же сделается хуже - отправлюсь зимовать на юг. Теперь я должен себя холить и ухаживать за собой, как за нянькой [31], выбирая место, где лучше и удобнее работать, а не где веселей проводить время".

К П. А. Плетневу.

"Неаполь. Декабря 12 (1847). Я думал, что, по приезде в Неаполь, найду от тебя письмо; но вот уже скоро два месяца минет, как я здесь, а от тебя ни строчки, ни словечка. Что с тобой? пожалуйста не томи меня молчанием и откликнись. Мне теперь так нужны письма близких, самых близких друзей! Если я не получу, до времени моего отъезда, от тебя письма и дружеского напутствия в дорогу, мне будет очень грустно. Предстоящая дорога не легка. Я стражду сильно, когда бываю на море, а моря мне придется много. Я один; со мною нет никого, кто бы поддержал меня на пути в мои малодушные минуты, равно как и в минуты бессилия моего телесного. Если даже и письменного ободрения не пошлет мне близкая душа - это будет жестоко. Ради Бога, не медли и напиши не один раз, но два и три. Если, даст Бог, мы увидимся в наступающем 1848 году, - поблагодарю за все лично. До февраля я буду еще здесь. Адресуй в Неаполь, poste restante. А с тех пор, то есть, с половины февраля нового штиля, адресуй в Константинополь, на имя нашего посланника Титова. Денег посылать не нужно. Если не обойдусь с своими, то прибегну в Константинополе к займу. Свидетельство о жизни при сем прилагается. Вытребуй следуемые мне деньги и сто рублей серебром отправь, в скорейшем как можно времени, в город Ржев (Тверской губ.) тамошнему протоиерею Матвею Александровичу, для передачи кому следует, присоединив при сем прилагаемое письмо, а остальные присовокупи к прежним".

К отцу Матвею.

"Неаполь. Декабря 12 (1847). При этом письмеце вы получите, почтеннейший и добрейший Матвей Александрович, 100 рублей серебром. Половину этих денег прошу вас убедительно раздать бедным, то есть, беднейшим, какие вам встретятся, прося их, чтобы помолились они о здоровьи душевном и телесном того, который, от искреннего желания помочь, дал им деньги. Другую же половину, то есть, эти остальные 50 руб., разделите надвое, 25 рублей назначаю на три молебна о моем путешествии и благополучном возвращении в Россию, которые умоляю вас отслужить в продолжении великого поста и после Пасхи, как вам удобнее; 25 рублей остальные оставьте, покуда, у себя, издерживая из них только на те письма, которые вы писали, или будете писать ко мне, равно как и те, которые получали от меня и будете получать. Я вас ввел в издержки, потому что уже такое постановление: с тех не берут за письма, которые находятся за границей: за все платят вдвойне те, которые остаются в России. От того и упала на вас одного тягость. Еще раз прошу вас помолиться о благополучном путешествии моем и возвращении на родину, в Россию, в благодатном и угодном Богу состоянии душевном".

К нему же.

"Неаполь. Генваря 12 дня, 1848 г. Благодарю вас много за бесценные ваши строки. Прочитал несколько раз ваше письмо; прочитал потом еще в минуты других расположений душевных. Смысл нам не вдруг открывается, а потому нужно повторять чтение того, что относится до души нашей. Я верю, что вы молились обо мне и просили у Бога вразумленья сказать мне то, что для меня нужно, а потому, верно, после откроется мне в нем и больше, хотя и теперь вы сказали много того, за что душа моя будет благодарить вас и в будущей, и в здешней жизни [32]. Не могу только решить того, действительно ли дело, которое меня занимает и было предметом моего обдумывания с давних пор, есть учительство. Мне оно кажется только долгом и обязанностью службы, которую я должен был сослужить моему отечеству, как воин, гражданский и всякой другой чиновник, если только он получил для этого способности. Я точно моей опрометчивой книгой (которую вы читали) показал какие-то исполинские замыслы на что-то в роде вселенского учительства. Но книга моя есть произведенье моего переходного душевного состояния, временного, едва освободившегося от болезненного состоянья. Опечаленный некоторыми неприятными происшествиями, у нас случающимися, и нехристианским направлением современной литературы, я опрометчиво поспешил с этой нерассудительной книгой и нечувствительно забрел туда, где мне неприлично. А диавол, который как тут, раздул до чудовищной преувеличенности даже и то, что было даже и без умысла учительствовать; что случается всегда с теми, которые понадеются несколько на свои силы и на свою значительность у Бога. Дело в том, что книга эта не мой род. Но то, что меня издавна и продолжительней занимало, это было - изобразить в большом сочинении добро и зло, какое есть в нашей Русской земле, после которого русские читатели узнали бы лучше свою землю, потому что у нас многие, даже и чиновники, и должностные попадают в большие ошибки по случаю незнания коренных свойств русского человека и народного духа нашей земли. Я имел всегда свойство замечать все особенности каждого человека, от малых до больших, и потом изобразить его так перед глазами, что, по уверенью моих читателей, человек, мною изображенный, оставался, как гвоздь в голове, и образ его так казался жив, что от него трудно было отделаться. Я думал, что если я, с моим уменьем изображать живо характеры, узнаю получше многие вещи в России и то, что делается внутри ее, то я введу читателя в большее познание русского человека. А если я сам, по милости Божией, проникнусь более познаньем долга человека на земле и познаньем истины, то от этого нечувствительно и в сочинении моем добрые русские характеры и свойства людей получат привлекательность, а нехорошие - такую непривлекательность, что читатель не возлюбит их даже и в себе самом, если отыщет. Вот как я думал, и потому узнавал все, что ни относится до России; узнавал души людей и вообще душу человека, начиная с своей. Еще я не знал сам, как с этим слажу и как успею, а уже верил, что это будет мне возможно тогда, когда я сам сделаюсь лучшим. Вот в чем я полагал мое писательство. Итак учительство ли это? Я хотел представить только читателю замечательнейшие предметы русские в таком виде, чтобы он сам увидел и решил, что нужно взять ему, и так сказать сам поучил бы самого себя. Я не хотел даже выводить нравоученья. Мне казалось (если я сам сделаюсь лучше), все это нечувствительно, мимо меня, выведет сам читатель. Вот вам исповедь моего писательства. Бог весть, может быть, я в этом неправ, а потому вопрошу себя еще, стану наблюдать за собой, буду молиться. Но, увы! молиться не легко. Как молиться, если Бог не захочет? Вижу так много в себе дурного, такую бездну себялюбия и неуменья пожертвовать земным небесному! Прежде мне казалось, что я уже возвысился душой, что я значительно стал лучше прежнего, в минуты слез и умилений, которые я ощущал во время чтенья святых книг. Мне казалось, что я удостаивался уже милостей Божьих, - что эти сладкие ощущенья есть уже свидетельство, что я стал ближе к небу. Теперь только дивлюсь своей гордости, дивлюсь тому, как Бог не поразил меня и не стер с лица земли. О друг мой и самим Богом данный мне исповедник! горю от стыда и не знаю, куда деться от несметного множества неподозреваемых во мне прежде слабостей и пороков. И вот вам моя исповедь уже не в писательстве. Исписал бы вам страницы во свидетельство моего малодушия, суеверия, боязни. Мне кажется даже, что во мне и веры нет вовсе.------Хочу верить и, несмотря на все это, я дерзаю теперь идти поклониться Святому Гробу. Этого мало: хочу молиться о всех и всем, что ни есть в Русской земле и отечестве нашем. О, помолитесь обо мне, чтобы Бог не поразил меня за мое недостоинство и удостоил бы об этом помолиться! Скажите мне: зачем мне, вместо того, чтобы молиться о прощении всех прежних грехов моих, хочется молиться о спасении Русской земли, о водворении в ней мира, наместо смятения, и любви, наместо ненависти к брату; зачем я помышляю об этом, наместо того, чтобы оплакивать собственные грехи мои? зачем мне хочется молиться еще и о том, чтобы Бог дал силы мне загладить новым, лучшим делом и подвигом мои прежние худые, даже и в деле писательства? О, молитесь обо мне, добрая душа моя! молитесь, чтоб Бог избавил меня от всякого духа искушения и дал бы мне уразуметь Его истинную волю. Молитесь, молитесь крепко обо мне, и Бог вам да поможет обо мне молиться.

Порученье ваше исполняю: Евангелие читаю и благодарю вас за это много. Уведомьте меня двумя строчками, получены ли вами из Петербурга деньги 100 рублей серебром на молебны и на бедных".

К Н. Н. Ш<ереметевой>.

"Неаполь. Генваря 22. Ваше письмо, добрейшая Надежда Николаевна, получил. Благодарю вас много за то, что не забываете меня. Вследствие вашего наставления, я осмотрел себя и вопросил, не имею ли чего на сердце против кого-либо, и мне показалось, что ни против кого ничего не имею. Вообще у меня сердце незлобное, и я думаю, что я в силах бы был простить всякому за какое бы то ни было оскорбление. Трудней всего примириться с самим собой, тем более, что видишь, как всему виной сам: не любят меня через меня же, сердятся и негодуют на меня, потому что собственным неразумным образом действий заставил я на себя сердиться и негодовать. А неразумны мои действия от того, что я не проникнулся святыней помыслов, как следует на земле человеку, и не умею исполнять с младенческой и чистой простотой сердца слова и законы Того, Кто их принес нам на землю. Собираюсь в путь, готовлюсь сесть на корабль ехать в Святую Землю, а между тем, как мало похожу на человека, собирающегося в путь! как много в душе мелочных земных привязанностей, земных опасений! как малодушна моя душа! Друг мой, молитесь обо мне, молитесь крепче, чем когда-либо молились. Молитесь о том, чтобы Бог дал силы помолиться так, как должен молиться Ему на земле человек, Им созданный и облагодетельствованный. Поручите отслужить молебен о благополучном моем путешествии такому священнику, о котором вы знаете, что он от всей души обо мне помолится. Я прилагаю при сем записочку того, о чем бы я хотел, чтоб помолились, сверх того, что находится в обоих молебнах".

На особом листке:

"Боже, сделай безопасным путь его, пребыванье в Святой Земле благодатным, а возврат на родину счастливым и благополучным.

Преклони сердца людей к доставлению ему покровительства, повсюду, где будет проходить он; восстанови тишину морей и укроти бурное дыхание непогоды.

Душу же его исполни благодатных мыслей во все время дороги его. Удали от него духа колебаний, духа помыслов мятежных и волнуемых, духа суеверия, пустых примет и малодушных предчувствий, ничтожного духа робости и боязни.

Дух же бодрости и силы и несокрушимой в Тебе надежды, Боже, всели в него! Да окрепнет во всем благом и Тебе угодном, Господи! Исправи его молитву и дай ему помолиться у Святого Гроба о собратьях и кровных своих, о всех людях земли нашей и о всей отчизне нашей, о ее мирном времени, о примирении всего в ней, враждующего и негодующего, о водворении в ней любви и о воцарении Твоего царства, Боже!

Боже, не погляди на недостоинства его, но, ради молитв наших усердных и горячих, воссылаемых нами от глубины сердец наших и ради молитв людей, Тебе угодных, о нем молящихся, удостой его, недостойного, грешного, о сем помолиться и не возгнушайся принять от недостойных уст его сердечные прошения!

И сподоби его, Боже, восстать от Святого Гроба с обновленными силами, с духом бодрым и освеженным возвратиться к делу и труду своему, на добро земле своей, на устремленье сердец наших к прославленью святого имени Твоего".

К ней же.

"1848. Мальта. Генваря 23. Спешу написать к вам несколько строчек из Мальты. Вы видите, я уже в дороге. Хотя и не таково состояние души моей, какого бы мне хотелось, хотя случилось страдать немало моим слабым телом даже и во время этого небольшого морского переезда (в сравнении с предстоящим большим); но, слава Богу, я еще жив, я еще могу надеяться, что Бог приведет состоянье души моей в более благодатное состояние. О, если бы я приведен был в возможность так помолиться, как угодно Богу, чтобы помолились Ему люди! Не останавливайтесь молиться о благополучном моем путешествии, добрейший друг, Надежда Николаевна".

К ней же.

"1848. Иерусалим. Февраля 19. Уведомляю вас, добрый друг Надежда Николаевна, что я прибыл сюда благополучно; помянул у Гроба Господня ваше имя. Примите от меня отсюда, из этого святого места, благодарность за ваши молитвы. Без этих молитв, которые воссылали и воссылают обо мне люди, умеющие лучше меня молиться, я бы ни в чем не успел, - даже и в том, чтобы попристальнее обсмотреть самого себя и увидеть все недостоинство свое. Молитесь теперь о благополучном возвращении моем в Россию и о деятельном вступлении на поприще, с новыми и обновленными силами".

К отцу Матвею.

"Иерусалим. 1848 г. Февраля 28/16. Пишу к вам с тем, чтобы сказать вам, что я здесь. Молитвами вашими и молитвами людей, угождающих Богу, я прибыл сюда благополучно. У Гроба Господня я помянул ваше имя; молился как мог моим сердцем, неумеющим молиться. Молитва моя состояла только в одном слабом изъявлении благодарности Богу за то, что послал мне вас, бесценный друг и богомолец мой. Ваши письма мне были очень нужны: они заставили меня лучше осмотреть себя и разобрать строже мои действия. Примите же еще раз мою благодарность отсюда, из этого места, освященного стопами Того, Кто принес нам искупленье наше".

К П.А. Плетневу.

"1848, апреля 2. Байрут. Уведомляю тебя, бесценный друг мой, что я, слава Богу, жив и здоров, в удостоверение чего и посылаю тебе сие свидетельство, по которому ты можешь взять из казначейства остальные мои деньги и держать их у себя до времени приезда моего на родину. Покуда, в путешествии, я в них не предвижу надобности: кажется, станет с тем, что при себе, возвратиться в Россию. Путешествие в Иерусалим совершил я благополучно. Отсюда отправляюсь в Константинополь через Смирну, где предстоит 12 дней карантина. Обозревши Константинополь и все, что вблизи его, - в Одессу; в середине лета - в Малороссию, где должен буду погостить у матери; осенью - в Москву, а там увижу, можно ли мне будет успеть съездить в Петербург обнять тебя и немногих близких нам, или отложить до весны. Во всяком случае, ты меня уведомь о себе и обо всем, что ни относится к тебе - и где ты будешь летом, и где потом. Напиши теперь же, не отлагая времени, и адресуй письмо в Полтаву, присовокупя: "А оттуда в деревню Васильевку". Доставь при сем следующее письмецо С<мирнов>ой. Обнимаю тебя от всей души, бесценный и добрый мой, и Бог да хранит тебя здрава и невредима.

Усердная просьба: возьми у графа сочинение под названием: Анализ греческого языка, изданное на латинском языке, в конце прошлого, кажется, века, французом Бодо, или Будуа, - большой том in-folio, и перешли мне его в Полтаву. Уведоми меня также, посланы ли деньги, 100 р. сер., ржевскому священнику. А самое главное - ради Бога, не позабудь меня наделить известиями о себе".

К нему же.

"Конст<антинополь>. Апреля 14/26 (1848). В Константинополе мне не разменяли векселя, который просрочен. В другие времена эта просрочка не значила бы ничего, и мне выдавали бы даже с выгодою; но теперь, при беспрестанных нынешних банкротствах, не выдают ни по какому векселю, не сделавши прежде предварительных исследований, жив ли такой-то дом, на имя которого дается вексель. Посылаю тебе этот вексель и убедительно прошу переговорить с самим Штиглицем, изъяснив ему, что я долго скитался на Востоке, в таких странах, где нет банкиров, и потому акцентировать его не мог; а маленькие банкиры не что иное, как менялы, и по векселям не выдают. Если деньги получишь, то две тысячи руб. асс. пришли мне в Полтаву, остальные держи при себе".

К отцу Матвею.