XXVI. Благосклонные отзывы о "Переписке с друзьями". - Письма о ней Гоголя к Ф.Ф. В<игелю>, Н.Н. Ш<ереметевой>, А.С. Данилевскому, князю В.В. Л<ьвову>, П.А. Плетневу и отцу Матвею.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXVI.

Благосклонные отзывы о "Переписке с друзьями". - Письма о ней Гоголя к Ф.Ф. В<игелю>, Н.Н. Ш<ереметевой>, А.С. Данилевскому, князю В.В. Л<ьвову>, П.А. Плетневу и отцу Матвею.

Не одни, однако ж, порицания встретил Гоголь на новом литературном пути своем. Кроме печатных благосклонных отзывов о "Переписке с друзьями", он получал письма от незнакомых с ним лично людей, с приветствиями и выражениями глубокого участия. Об них-то, вероятно, говорит он, что они "приподымали его рукой скорбящего брата" и "подавали руку изнемогшему духом". Вот что писал к автору "Переписки с друзьями" Ф.Ф. В<игель>:

"------Не могу описать восторгов, с которыми смотрел на Гоголя! Я смеялся над теми, которые сравнивали его с Гомером. Теперь я каюсь в том, признавая в них великий дар предчувствия, предвидения, хотя сравнение их в глазах моих несколько сохраняет еще свою преувеличенность. Гоголь был доселе верный наблюдатель нравов, искусный их живописец, остроумный и оригинальный автор; но как все это далеко от необыкновенного мужа, умевшего соединить в себе глубокую мудрость с пламенной поэзией души! Святость и геройство христианина и патриота, которыми он, кажется, весь проникнут, превыше таланта, превыше даже гения, которого, впрочем, в сей книжке, дает он несомненные доказательства. Меня уверяли, что тут гордость более видна, чем смирение. Это не совсем справедливо. Правда, и она местами выказывается, но в этом-то несовершенстве вся и прелесть сочинения. Я смотрел на него, как на изнеможение, как на остаток слабости после сильной борьбы и победы над собою. И что за мысли, и какая их выразительность! С фейерверком сравнить их мало! В <них> нечто молнии подобное. Читая, право, как будто ослепленный светом и оглушенный громами; глазам и слуху надобно привыкнуть к его слогу.------

Вместе с тем позвольте мне изъявить вам, господин Гоголь, сожаление о том, что в вашем прекрасном творении есть места, на которые с большою основательностью имеют они право нападать. Например, как можно в глаза, или в письме, что все равно, грозить почтенному старцу, вами уважаемому, вами же везде достойно прославляемому, названием гадкого старичишки, если он не воздержится от негодования? Не хорошо, какою бы короткостию ни почтил он вас, сей незлобливый безобидный великий поэт. Не будемте слишком пренебрегать приличиями света. Источник учтивости между новейшими народами находится в христианском законе, который поучает нас не оскорблять самолюбие брата, с осторожностью говорить ему полезные истины, не раздражать его, а скорее смягчать его гнев ласковым словом. Древние народы, до Христа, знали только лесть, подлость, или грубость. Вот почему, кажется, надлежало бы вам говорить с большею умеренностию и о мнимом неряшестве и растрепанности слога почтенного Погодина. Как вы на это решились? особенно, когда, среди бесчисленных красот, вами созданных, нередко встречаются или лайковые штаны, или что-нибудь, тому подобное. Позвольте из вас же взять тому сравнение. Это напоминает те засаленные бумажки, которые валяются в гостиной, где все блестит позолотой, зеркалами и лаком паркетов, о которых вы говорите. Простите мне: никакого орудия, вами поданного, не хотелось бы мне видеть в руках новых врагов ваших.

Воротимся к ним. Имен их я не знаю, или, в уединении моем, давно их позабыл. Люди, которые достойны теперь понимать вас, которые сочувствуют вам, которые разделяют со мною восхищенное удивление к произведению вашему, сказывали мне, что все эти враги были недавно великими почитателями, даже обожателями вашими. Когда, в первой молодости, создали вы себе идеал совершенства, и начали искать его между вашими соотчичами, когда вместо того, встречали вы часто множество гнусных пороков и, вооружив руку вашу огромным хлыстом, перевитым колючим тернием, с ожесточением, без милосердия, стали стегать в них - тогда эти люди с остервенением вам рукоплескали. Что побуждало их к тому? любовь ли к родине, коей сынам чаяли они от того избавления? ненависть ли к ней за неудачи свои, в коих, право, не она, а природа их была виновата? Невольно надобно придержаться последнего мнения, ибо, сколь тщательно убегали они от всяких сношений, даже от простых встреч с писателями добрыми, умными, восторженными, которых вся жизнь была любовь и гимн отечеству, столь усердно искали они сближения со всеми отъявленными Руссофагами [22], в числе коих и вы были ими помещены. Блеск необыкновенного ума вашего их восхитил, они в состоянии были понять, даже оценить его, особенно же всю едкость вашей тогда неумолимой, чудесной - как бы не сказать изящной - злости. Долго, долго близорукие их очи любовались доступными их зрению, всеми признанными великими литературными вашими достоинствами. Они гордились вами; они уже почитали вас своим; как вдруг вам вздумалось швырнуть в них небольшим, но для них не менее тяжелым, томом, на котором как будто написано: "Не нашим". И в то же время, с быстротою фузеи отделившись от их взоров, вознеслись вы в нечто для них заоблачное, на вершину недосягаемого для них Фавора. Что может сравниться с их изумлением?

Раскрыв уста, без слез рыдая как влюбленная Черкешенка Пушкина, стояли они и не вдруг могли опомниться. Наконец опомнились и ни как уже не умея объяснить себе причину столь страшной перемены, заскрежетав зубами, пустились обвинять вас, кто в лицемерии, кто в повреждении ума.

Все это предание, или просто современный рассказ, до меня нечаянно дошедший, коему, хотя и передаю его вам, я не совсем верю, тем более, что упоминаемые здесь лица мне вовсе не знакомы. До некоторой степени они в глазах моих извинительны. Как верить тому, чего не понимаешь? Вот почему и я плохо, плохо верю озлоблению людей за великий, умилительный подвиг сердечного раскаяния, за красноречивое, увлекательное изображение истин, получаемых нашею матерью, православной Церквой, за выражение нежнейшей сыновней любви к нашему великому отечеству? Но если правда все, сказанное мне, если действительно сии несчастные------вас дерзают называть отступником, тогда ... о русской Бог! прости прегрешение их: не ведают, что врут.----------О, если б сердца этих людей получили способность к восприятию двойного небесного огня, коим вы объяты! если б хотя одна искра его туда к ним туда заронилась! Совершенное перерождение их было бы того последствием. Все мелочи пустого, жалкого их самолюбия отстали бы от них, как шелуха засохших струпьев отпадает от исцеленной кожи. Не улыбки львиц, здесь так расплодившихся, не ничтожная честь показываться в их салонах, а любовь и уважение в толпе скрывающихся достойных сограждан были бы их наградою. Почтенные имена, приобретаемые одними истинными заслугами и полезными трудами, сделали бы их более известными современникам и, может быть, потомству. По ходу дел, можно предсказать, что оно будет судить иначе. Не возможно, чтобы все оставалось, как ныне; нельзя, чтоб за бестолковым брожением умов не последовал благоразумный устой. Тогда удел сих людей будет забвение, презрение и, может быть, и проклятие сего более нас рассудительного потомства. Вас ожидает совсем иная участь. Напечатанные письма ваши писали вы не для эффекта и не для похвал, а для блага, и уже действие вашего примера и поучений становится ощутительно. Вы весьма справедливо заметили, что Пушкин красотою своего стихотворного слога увлек и обратил в подражателей других отличных поэтов, гораздо прежде его на поприще вступивших. Так точно и вы красотою ваших мыслей и чувств сильно подействовали на человека, далеко вас в жизни опередившего. Вы не могли указать ему на недостатки его, но заставили его самого с сокрушением к ним обратиться в великие дни, в которые Церковь наша призывает нас к покаянию, посту и молитве. ----------Вы сами заставляете кого-то молить Господа, чтобы он дал ему гнев и любовь. Сии дары почти всегда бывают неразлучны. Я получил их, но, вероятно, не умел сделать из них благого употребления для человечества. Теперь же мне, дряхлому, забытому и забывшему, остается только молить Его о терпении и о сохранении душевного спокойствия. В избытке чувств, я, по заочности, заговорился с вами. Вероятно, вы меня никогда не услышите и не прочтете, но мне приятно мечтать, что я беседую с вами. Было время, что я вас долго и близко знал, о горе мне! и не узнал. С обеих сторон излишнее самолюбие не дозволяло нам сблизиться. И как за суровостию ваших взглядов, мог бы я угадать сокровища ваших чувств? До сокровищ ума не трудно было у вас добраться: несмотря на всю скупость речей ваших, он сам собою высказывался. Если нам когда-либо случится еще встретиться в жизни, то никакая холодность с вашей стороны не остановит излияний сердечной благодарности моей за восхитительные наслаждения, доставленные мне чтением последне-изданной вами книги".

Ответ Гоголя на это замечательное во многих отношениях письмо отличается смиренным спокойствием мудреца, знающего цену своим достоинствам и никогда не теряющего из виду своих недостатков. Вот он:

"Мне было очень чувствительно ваше доброе участие ко мне. Благодарю вас много за ваше письмо! Вы, не оскорбившись ни дерзким тоном моей книги, ни неизвинимой самонадеянностью ее автора, обратили внимание на существенную ее сторону. За алканье добра, которое прозрели вы в страницах ее, вы умели простить мне все ее недостатки. Нет, я не ослеплен собой в такой мере, как думают. Даже и ваша оценка моей книги (слишком высокая) меня не наполнила той гордостью, которую мне приписывают теперь вообще, хотя, признаюсь вам чистосердечно, я всегда вас почитал за очень умного человека и, стало бы, имел бы право от вашего мнения возгордиться. Книга моя есть отчет в моей внутренней возне. В ней видно, что строился человек точно для чего-то доброго, хотя и не состроился; от того и все эти заносчивые замашки, неряшество, неосмотрительность, темнота, и проч., и проч. Зрелость и юность вместе! То состояние, которого представитель моя книга, уже во мне миновалось. Доказательством этого служит мне то, что я краснею от стыда за многое, в ней выраженное. Но без этой книги, может быть, мне трудно было бы достигнуть той простоты, которая мне необходима. Она точно есть для меня какое-то очищение. После нее я стал проще и яснее духом, и мне кажется, что я теперь могу заговорить таким образом, что меня выслушают без гнева. Не могу вам изъяснить, как мне было приятно прочесть те строки вашего письма, где мельком показали вы мне вашу душу и дали мне случай познакомиться с вами ближе. Не питать негодования против личных врагов - это уже очень много! это начало любви. Любить же добро земли своей, как любили его всегда вы, есть еще более необщее всем качество и стоит многих громких заслуг и выслуг. Я уверен, что в ваших записках есть много того, что способно сообщить это качество и другим. Ваше имя не будет позабыто в России, хотя, может быть, теперь на время и позабыли о вас. Это одно уже должно утешить вас в минуты грустные. Но мне кажется, что Бог пошлет вам минуты сладкие, описанием которых вы увенчаете искреннюю исповедь вашу, которая, как я слышал, находится в ваших записках".

Вот еще несколько писем к разным лицам по поводу "Переписки с друзьями". Все они запечатлены искренностью убеждений и ни одной строкой не противоречат предшествовавшим.

К Н.Н. Ш<ереметевой>.

"Я получил доброе письмо ваше, бесценный друг мой Надежда Николаевна, сегодня, в страстной четверг, и сегодня же вам отвечаю. Я было уже начинал думать, скучая долгим молчанием вашим, что и вы негодуете на меня за мою книгу, как вдруг получаю два листа вашего письма, и какого письма! Бог да наградит вас за него! Оно мне было как благодатная роса. Я было уже утомился от упреков слишком тяжких и жестких отовсюду и уже почти со страхом распечатывал письмо ваше. Но в письме вашем та же любовь, те же молитвы обо мне и о бедной душе моей! Весьма мало вы себе позволили замечаний на мою книгу, и даже и за них просите у меня извинения. Друг мой, если б вы даже сделали и самые тягостные, самые суровые, самые жесткие мне упреки и сопроводили бы их не голосом ангела, сострадающего о человеке, но голосом строгого судьи, да прибавили бы только, в заключение письма вашего, что вы с той же любовью обо мне молитесь и помните, как о своем возлюбленном сыне, данном вам Богом, - облобызал бы я тогда ваши строки, в которых начертались эти упреки. Упреки мне нужны, упреками воспитывается моя душа, и упреки составляют теперь мою книгу, которою питаюсь. Как ни несправедливы многие из них, но в основании их лежит всегда какая-нибудь правда, и это меня заставляет всякой раз построже оглянуться на себя, и внутренний глаз мой становится после того светлее, точно как будто бы слетает с него какая-нибудь шелуха. Главной виной того множества упреков, которым подвергнулась моя книга, есть незрелость ее. Те же самые вещи можно было сказать гораздо обдуманнее, точнее, определительней, проще, скромнее, и искреннее, и книга моя имела бы больше защитников. Но зато я бы не достал бы себе этого множества упреков, которые мне нужны, и мне бы не было средств поумнеть как следует для того, чтоб уметь говорить, как следует. Большая часть упреков родилась от всяких недоразумений, к которым я подал сам повод неясностью слов моих; в том числе и самое дело о портрете. Поступки П<огодина> относительно меня были совершенно неумышленны. Он действовал, вовсе не думая оскорбить меня. Надобно вам знать получше П<огодина>. Это добрейшая душа и добрейшее сердце. Великодушие составляет главную черту его характера. Но с тем вместе некоторая грубость, незнание приличий, беспамятство и рассеянность (по причине множества дел, которыми он всегда был опутан) поставляли его беспрестанно в неприятные отношения с людьми, в возможность огорчать их, без желания огорчать. Я долго думал о том, как объяснить ему все это и заставить его оглянуться на себя, как вдруг моя книга почти без моего ведома нанесла ему поражение (я совершенно позабыл слова и фразы статей и, если бы сам печатал, то вероятно бы ослабил их, имея намерение более объяснить неприкосновенность прав собственности писателя). Скажу вам, что я этому даже обрадовался, имея случай через это с ним прямо объясниться. Я писал к нему письмо (от 4 марта), которым, вероятно, он удовлетворился. Скажу вам еще, для полного успокоения вашего, что я никогда еще не любил так П<огодина>, как люблю его теперь. Человек этот, кроме того, что всегда был достоин всякого уважения, в последнее время значительно изменился. Несчастия и разные душевные потрясения умягчили его душу до того, что она теперь способна понимать многое из того, к чему прежде была менее чувствительна. И я чувствую, что отныне у нас с ним будет дружба большая и здесь и там. Вот вам, мой друг, непритворный отчет по этому делу.

Поездка моя в Иерусалим несколько отодвинулась, по причине всяких хлопот, переписок по поводу печатания книги, по причине несколько вновь порасстроившегося моего здоровья, а наконец и по той причине, что я не отважился отправляться один. Почти со всеми, имевшими тоже намерение отправиться в этом году в Иерусалим, случились непредвиденные препятствия. А мне - надобно вам знать - необходимо для этой дороги товарищество близких сердцу душ. Я не так крепок душой и телом, я не так живу в Боге, чтобы обойтись без помощи людей, и мне братская помощь человека еще более нужна в этом путешествии, которое для меня есть важнейшее из событий моей жизни. Кроме того, мне необходимо также получше приготовиться, побольше утвердиться в здоровьи, и душевном, и телесном. Летом, по причине расстроившихся нерв моих, я должен буду ехать на воду в Германию и на морское купанье, а потому ответ на это письмо вы адресуйте уже во Франкфурт, или по-прежнему на имя Жуковского, или же на имя нашего посольства. Не позабывайте писать ко мне. Письма друзей моих теперь мне очень нужны. Со времени смерти незабвенного моего Языкова, никто ко мне теперь не пишет часто. Он да вы только умели меня так любить, что, не смущаясь ничем, - ни долгим молчанием моим, ни неуменьем моим быть признательну за такую нежную дружбу, писали ко мне всегда и не забывали меня никогда в мыслях и молитвах ваших".

К А.С. Данилевскому и его супруге.

"Неаполь. Марта 18, 1847. Я получил ваши строчки, милые друзья мои. Пишу к вам обоим, потому что вы составляете одно. Хотя письма ваши коротеньки, но я глотал с жадностью подробности житья вашего и перечитал их не один раз. Хотел бы вам заплатить тем же, то есть, повестью о себе, но повесть эта так чудна, так необыкновенна, что нужно слишком собраться с духом и привести себя в очень покойное расположение, в то расположение, в каком находится старый инвалид, уже поместившийся дома, на родине, среди детей и внучат, когда ему легко рассказывать о прошедших битвах. После, когда приведет меня Бог побывать в Киеве (который еще заманчивей от вашего в нем пребывания), я, может быть, сумею вам рассказать просто и ясно многое; но теперь, во внутреннем доме моем, происходит еще столько мытья, уборки и всякой возни, что хозяину просто невозможно быть толкову в речах даже и с наиближайшим другом. Покуда скажу тебе вот что, мой добрый Александр. Ты никак не смущайся обо мне по поводу моей книги и не думай, что я избрал другую дорогу писаний. Дело у меня то же, какое и было всегда и о котором замышлял еще в юности, хотя не говорил о том, чувствуя бессилие свое выражаться ясно и понятно (всегдашняя причина моей скрытности). Нынешняя книга моя есть только свидетельство того, какую возню нужно было мне поднимать для того, чтобы "Мертвые души" мои вышли тем, чем им следует быть. Трудное было время, испытанья были такие страшные и тяжелые, битвы такие сокрушительные, что чуть не изнемогла до конца душа моя. Но, слава Богу, все пронеслось, все обратилось в добро. Душа человека стала понятней, люди доступней, жизнь определительней, и чувствую, что это отразится в моих сочинениях. В них отразится та верность и простота, которой у меня не было, несмотря на живость характеров и лиц. Нынешняя моя книга выдана в свет затем, чтобы пощупать ею, во-первых, самого себя, а во-вторых, других, - узнать посредством ее, на какой степени душевного состоянья своего стоит теперь каждый из нашего современного общества. Вот почему я с такою жадностью собираю все толки о ней. Мне важно, кто и что именно сказал, важна и самая личность того человека, который сказал, его черты характера. И так знай, что всякой раз, когда ты передаешь мне мысли какого-нибудь человека о моей книге, прибавя к тому и портрет самого человека, то этим ты сделаешь мне большой подарок, мой добрый Александр. А вас прошу, моя добрая Юлия, или по-русски Улинька, что звучит еще приятней (вашего отечества вы не захотели мне объявить, желая остаться и в моих мыслях под тем же именем, каким называет вас супруг ваш), вас прошу, если у вас будет свободное время в вашем доме, набрасывать для меня слегка маленькие портретики людей, которых вы знали, или видаете теперь, хотя в самых легких и беглых чертах. Не думайте, чтоб это было трудно. Для этого нужно только помнить человека и уметь его себе представить мысленно. Не рассердитесь на меня за то, что я, еще не успевши ничем заслужить вашего расположения, докучаю вам такою просьбою. Но мне теперь очень нужен русской человек, везде, где бы он ни находился, в каком бы звании и сословии он ни был. Эти беглые наброски с натуры мне теперь так нужны, как живописцу, который пишет большую картину, нужны этюды. Он, хоть по-видимому, и не вносит этих этюдов в свою картину, но беспрестанно соображается с ними, чтобы не напутать, не наврать и не отдалиться от природы. Если же вас Бог наградил замечательностью особенною и вы, бывая в обществе, умеете подмечать его смешные и скучные стороны, то вы можете составить для меня типы, то есть, взявши кого-нибудь из тех, которых можно назвать представителем его сословия, или сорта людей, изобразить в лице его то сословие, которого он представитель: хоть например, под такими заглавиями: Киевский лев; Губернская femme incomprise; Чиновник-европеец; Чиновник-старовер и тому подобное. А если душа у вас сердобольная и состраждет к положенью других, опишите мне раны и болезни вашего общества. Вы сделаете этим подвиг христианский, потому что их всего этого, если Бог поможет, надеюсь сделать доброе дело. Моя поэма может быть очень нужная и очень полезная вещь, потому что никакая проповедь не в силах так подействовать, как ряд живых примеров, взятых из той же земли, из того же тела, из которого и мы. Вот вам, мои добрые, моя собственная повесть и подробности того, что составляет нынешнюю жизнь мою, в оплату вам за ваши тоже весьма коротенькие известия о себе. Но вы, однако же, не забывайте себя показывать мне почаще и не пренебрегайте этими, по-видимому, незначительными подробностями, но которые, однако ж, для меня драгоценны. Сами посудите: если мне теперь дорог и близок всякой человек на Руси, но во сколько крат должен быть мне дороже и ближе человек, связанный узами дружбы со мной? Ведь я вас не вижу, а эти маленькие, по-видимому, пустые подробности делают то, что вы рисуетесь перед моими глазами, и я как бы ощущаю в малом виде радость свиданья.

Вот вам мой маршрут. До мая я в Неаполе, а там отправляюсь на воды и морское купанье, по случаю вновь пришедших недугов, и расстроившихся нерв моих. Укрепивши мои нервы, проберусь разными дорогами по Европе вновь в Неаполь к осени, с тем чтобы оттуда двинуться на Восток. Всю зиму и начало весны проведу на Востоке, а оттуда, если Бог благословит, пущусь в Русь на Константинополь, Одессу и, стало быть, на Киев; а в Киеве, около июня месяца, обниму вас, что имеет быть, по моему расположению, в будущем году".

К князю В. В. Л<ьвову>.

"Неаполь 1847, марта 20.

Благодарю вас за письмо ваше исполненное такого искреннего участия. Я рассматривал долго вашу надпись. Одного князя Л<ьвова> я знал, но тот, кажется, в Петербурге.

Вы спрашиваете, зачем вышла книга моих писем; на что никак не в силах отвечать. Было столько причин разного рода, что описать их понадобились бы бесконечные листы и страницы, которые произвели бы, может, новые недоразумения. Что сделано, то сделано. Ничего не происходит в мире без воли Божией. Есть святая сила в мире, которая все обращает в доброе, даже и то, что от дурного умысла. Но книга моя была не от дурного умысла: на ней только лежит печать неразумия человеческого, лучше - моего, и потому я верю в Божью милость, что не допустит Он, дабы из книги моей почерпнули вред. Покуда я могу сказать только, что появление этой книги полезно мне самому больше, чем кому-либо другому. Одно помышленье о том, с каким неприличием и самоуверенностию сказано в ней многое, заставляет меня гореть от стыда. (Я не видал моей книги в печати; знаю только, что она выпущена в обезображенном виде с пропусками, выключением большей половины статей и мест. В статьях и размещении их была, некоторая связь, а в связи все-таки некоторое объяснение дела.) Стыд этот мне нужен. Не появись моя книга, мне бы не было и в половину известно мое состояние душевное. Все эти недостатки мои, которые вас так поразили, не выступили бы передо мною в такой наготе: мне никто их не указал. Люди, с которыми я нахожусь ныне в сношениях, уверены не шутя в моем совершенстве. Где же мне добыть голос осужденья? Без появленья этой книги моей, я бы точно остался в самоослеплении, не изучил многого в себе. Без появленья этой книги, не устремилось бы за мою душу столько чистых молитв, с такою святою мыслью молить Бога о спасении моем. Молитвы эти мне нужны; я верю в их силу. Нет, не допустит Бог впасть меня в ту прелесть, в которую подозревают меня впадшим. Ради молитв тех праведников, которые о мне молятся, Он спасет меня. Сколько могу судить о толках, до меня дошедших, читатели мои находятся еще под влиянием первых впечатлений. Я бы очень желал услышать мнения тех, которые прочли мою книгу не один раз, но несколько, в различные часы и в различные расположения душевные. Там есть некоторые душевные тайны, которые не вдруг постигают и которые, покуда, приняты (может быть, от неуменья моего просто и ясно выражаться) совсем в другом смысле. Так как вы питаете такое искренно доброе участие ко мне и к сочинениям моим, то считаю долгом известить вас, что я отнюдь не переменял направленья моего. Труд у меня все один и тот же, все те же "Мертвые души", и одна из причин появленья нынешней моей книги была - возбудить ею те разговоры и толки в обществе, вследствие которых непременно должны были выказаться многие мне незнакомые стороны современного русского человека, которые мне очень нужно взять к соображенью, чтобы не попасть в разные промахи при сочинении той книги, которая должна быть вся природа и правда. Если Бог даст сил, то "Мертвые души" выйдут так же просты, понятны и всем доступны, как нынешняя моя книга загадочна и непонятна. Что же делать, если мне суждено сделать большой крюк для того, чтобы достигнуть той простоты, которою Бог наделяет иных людей уже при самом рожденьи их. Итак вот вам, покуда, посильное изъяснение того, зачем вышла моя книга. Не знаю, будете ли вы довольны им, но во всяком случае приношу вам еще раз душевную благодарность за доброе письмо ваше, за которое да наградит вас Бог всем тем, что есть наижелательнейшего и наинужнейшего вашей душе".

К П. А. Плетневу.

"Апреля 17 (1847). От А<ркадия> О<сиповича> Р<оссети> я узнал кое-что из тех неприятностей, которые случилось тебе потерпеть от некоторых людей, тебя незнающих и неумеющих ценить. Друг мой, прости им все. От него же я узнал о том, что ты много натерпелся из-за меня, слушая всякие толки обо мне. Не знаю, как благодарить за доброту твою, но верь, что умею ценить бесценную дружбу твою теперь более, нежели когда-либо прежде. А толками не смущайся. Говорю тебе откровенно, что я теперь ежеминутно благодарю Бога за то, что книга моя произвела именно эти толки, а не такие, которые были бы в мою пользу. От этих толков я значительно поумнею, как даже и не думают те, которые обо мне толкуют; уже и теперь я заставлен ими гораздо строже взглянуть на самого себя. Без этих толков, передо мною не раскрылось бы так общество и люди, которых мне нужно непременно знать. У меня долго еще будет все невпопад, и язык мой не будет доступен для всех, покуда не узнаю так людей, как мне хочется узнать. Поверь, что без этой книги не было бы на чем испробовать нынешнего человека. А проба эта нужна, и в этом отношении книга моя, несмотря на все ее недостатки, сокровище. Ты сам это испытаешь, если будешь на ней пробовать человека. Он от тебя не скроется в своих сокровенных и главнейших помышлениях, и состояние души его выступит перед тобою как раз. А через это самое ты будешь иметь возможность оказать благодеяние мне, тебя любящему, сообщая наблюдения свои, которые многому меня научат. О делах по книге я уже писал, от 15 апреля Арк<адию> Ос<иповичу>. Письмо это, вероятно, он уже тебе сообщил. Мне кажется, что ты теперь несколько устал, изнурился от хлопот и дел; тебе нужно освежиться. Удаление летом на дачу, или даже в Финляндию не удалит тебя совершенно от того, от чего на время следует удалиться. Мне кажется, ты бы лучше сделал, если бы взял на месяц, или на два, отпуск за границу и прилетел бы ко мне морем. В семь дней в Остенде. Переезд морем действует удивительно на силы и на дух. Ты бы тогда привез сам статьи, просмотренные <князем> В<яземским>, с его замечаниями, и захватил бы с собою журналы и книги, потому что я до сих пор не получил ни печатного листка. Мы бы о многом переговорили с тобою и перетолковали, съездили бы вместе даже в Лондон. Из Остенда день езды в Лондон и день езды в Париж. Ни экипажей, ни дорожных запасов ненужно; везде пароход и железные дороги; даже к Жуковскому можно съездить по железной дороге. Мне кажется, что ласки дружбы и родные речи о том, что есть родное душам нашим, много бы тебя освежили, и ты с новой бодростью начал бы полезную свою деятельность, по возвращении в Петербург. Но соображайся во всем с твоими собственными обстоятельствами и возможностью. Как мне ни радостно было бы с тобою свидание, но я бы не хотел его купить ценою пожертвований".

К нему же.

"Неаполь. Мая 9 (1847).

Я получил милое письмо твое (от 4/16 апр.) перед самим моим отъездом из Неаполя; спешу, однако ж, написать несколько строчек. Ответ на твои запросы ты, вероятно, уже имеешь отчасти из письма моего к Р<оссети> (от 15 апр.), отчасти из письма к тебе (от 17 апр.). Благодарю тебя также за приложение двух писем, для меня очень значительных. В<игелю> я написал маленький ответ, при сем прилагаемый, который пожалуйста передай ему немедленно. Что касается до письма Б<рянчанинова>, то надобно отдать справедливость нашему духовенству за твердое познание догматов. Это познание слышно во всякой строке его письма. Все сказано справедливо и все верно. Но, чтобы произнести полной суд моей книге, для этого нужно быть глубокому душеведцу, нужно почувствовать и услышать страдание той половины современного человечества, с которою даже не имеет и случаев сойтись монах; нужно знать не свою жизнь, но жизнь многих. Поэтому никак для меня не удивительно, что им видится в моей книге смешение света с тьмой. Свет для них та сторона, которая им знакома; тьма та сторона, которая им незнакома; но об этом предмете нечего нам распространяться. Все это ты чувствуешь и понимаешь, может быть, лучше моего. Во всяком случае письмо это подало мне доброе мнение о Б<рянчанинове>. Я считал его, основываясь на слухах, просто дамским угодником------

Несколько слов насчет изумления твоего моему любопытству знать все толки, даже пустые, обо мне и о моей книге. Друг мой, как ты до сих пор не можешь почувствовать, что это мне необходимо! В толках этих я ищу не столько поучения себе, сколько короткого знания тех людей, которых мне нужно знать. В суждениях о моих сочинениях обнаруживается сам человек. Говорит журналист, но ведь за журналистом стоит две тысячи людей, его читателей, которые слушают его ушами и смотрят на вещи его глазами. Это не безделица! Мне очень нужно знать, на что нужно напирать. Не позабудь, что я, хотя и подвизаюсь на поприще искусства, хотя и художник в душе, но предметом моего художества современный человек, и мне нужно его знать не по одной его внешней наружности. Мне нужно знать душу его, ее нынешнее состояние. Ни Карамзин, ни Жуковский, ни Пушкин не избрали этого в предмет своего искусства, потому и не имели надобности в этих толках. Будь покоен на мой счет: меня не смутят критики и ни в чем не заставят меня пошатнуться, что здраво и крепко во мне. Из всех писателей, которых мне ни случалось читать биографии, я еще не встретил ни одного, кто бы так упрямо преследовал раз избранный предмет. Эту твердость мою я чту знаком Божией милости к себе. Без Него, как бы мне сохранить ее, сообразя то, что редкому давалось выдержать такие битвы со всякими отвлекающими от избранного пути обстоятельствами. После всех этих толков, у меня только лучше прочищаются глаза на то же самое, на что я гляжу, и больше рвения к делу. Повторяю тебе, что я слишком тверд в главных моих убеждениях; но у меня правило: всех выслушай, а сделай по-своему. И что я сделаю по-своему, всех выслушавши, то уже трудно поднять будет на публичное посмешище, даже и временное.

Р<оссети> прав насчет письма к его сестре. Совершенно в таком виде, как оно есть, ему неприлично быть в печати. Попроси его, чтобы он назначил карандашем все места, по его мнению, неловкие. Их очень легко умягчить, тем более, что я чувствую уже и сам, как следует чему быть.

Вексель секунду я послал обратно к тебе чрез Штиглица, потому что здесь не взялся по нем выдать деньги банкир. Стало быть, тут уже не мое распоряжение. Такова судьба его. Деньги эти береги у себя. Прокоповичу не следует ничего говорить...

Обнимаю тебя крепко. Бог да хранит тебя! Ради Бога, хоть несколько слов о самом себе! Я собственно о тебе почти ничего не знаю; все письма твои наполнены мной. Книга твоя о Крылове прекрасна во всех отношениях. Это первая биография, в которой передан так верно писатель".

К нему же.

"10 июня (1847). Франкфурт.

Письмецо твое от 16/28 мая получил. Жуковский, как ты уже, вероятно, знаешь, отложил отъезд в Россию, по причине болезни жены, заставляющей его провести вместе с нею все лето в Интерлакене, в Швейцарии. Жаль конечно, что празднование юбилея его не состоится, но, по мне, в юбилеях здешних есть что-то грустное. Не от того ли, что приходишь в такие лета, когда чувствуется сильней, чем прежде, что следует помышлять о юбилее небесном? Во всяком случае, хорошо бы нам хотя половиною мыслей стремиться жить в иной обетованной, истинной стране. Блажен, кто живет на той земле, как владелец, который купил уже себе имение в другой губернии, - отправил туда все свои пожитки и сундуки и сам остался налегке, готовый пуститься вслед за ними. Его не в силах смутить тогда никакая земная скорбь и огорчение от всякого мелкого дрязга жизни. Я рад, что ты, как вижу из письма твоего, спокоен. Я сам тоже спокоен. Путь мой, слава Богу, тверд. Хотя тебе кажется, что я несколько колеблюсь и как бы недоумеваю, чем заняться и какую избрать дорогу, но дорога моя все одна и та же. Она трудна, это правда, скользка, и не раз уже я уставал, но сила святая, о нас заботящаяся, воздвигала меня вновь и становила еще крепче на ноги. Даже и то, что казалось прежде как бы воздвигавшимся в поперег пути, служило к ускорению шагов; - а потому во всем следует доверяться Провидению и молиться. Очень понимаю, что некоторых истинно доброжелательных мне друзей - в том числе, может быть, и самого тебя - несколько смущает некоторая многосторонность, выражающаяся в моей книге, и как бы желание заниматься многим наместо одного.

Для этого-то я готовлю теперь небольшую книжечку, в которой хочу, сколько возможно яснее, изобразить повесть моего писательства, - то есть, в виде ответа на утвердившееся, неизвестно почему, мнение, что я возгнушался искуством, почел его низким, бесполезным и тому подобное. В нем скажу, чем я почитаю искуство, что я хотел сделать с данным мне на долю искуством, развивал ли я точно самого себя из данных мне материалов, или хитрил и хотел переломить свое направление, - ясно, сколько возможно ясно, чтобы и не-литератор мог видеть, я ли виновен в недеятельности, или Тот, Кто располагает всем и против Кого идти трудно человеку. Мне чувствуется, что мы здесь сойдемся с тобой душа в душу относительно дела литературы. Молю только Бога, чтобы Он дал мне силы изложить все просто и правдиво. Оно разрешит тогда и тебе самому некоторые недоразумения насчет меня, которые все-таки должны в тебе еще оставаться. Покаместь, это да будет еще между нами. Книжечка может выходом своим устремить внимание на перечтение "Переписки с друзьями", в исправленном и пополненном издании. А потому пожалуйста перешли мне не медля статьи, снабженные вашими замечаниями, для переделки, адресуя во Франкфурт, на имя посольства.

В следующем письме я пришлю тебе свидетельство о моей жизни для взятия денег из казначейства, которые держи у себя вместе с прежними, к тебе посланными чрез Штиглица. Они, может быть, мне понадобятся к концу года. На Восток будет присылать мне трудно, а остаться там, Бог весть, может быть, придется долее рассчитываемого времени; стало быть, нужно будет деньгами запастись. Путешествие, доселе откладываемое с года на год, становится чрез то самое мне более желанным и заманчивым. Точно как бы душа моя говорит мне, что я там найду искомое издавна и лучшее всего того, что находил доныне...

При сем письмецо к В<яземскому>. Передай от меня поклон Балабиным, - особенно М<арье> П<етровне>. Напиши мне хоть несколько строчек о том, как она живет своим домом. Я слышал, что она просто чудо в домашнем быту и хотел бы знать, в какой мере и как она все делает. А.О. Ишимову поблагодари за книжечку: "Розенштраух". Я нашел, что она очень хороша. Письмо же о легкости ига Христова - сущий перл".

К нему же.

"Франкфурт. Июль 10 (1847). Посылаю тебе свидетельство о жизни. Деньги возьми, но храни у себя до времени отсылки их в Константинополь, что нужно будет сделать в начале весны будущего года. Если какой-нибудь можно получить в это время на них нарост, что, как говорит Жуковский, будто бы делается, то конечно не дурно; если же это пустяк, то, разумеется, не стоит из-за него хлопотать. Ожидаю от тебя известия о том, где проводишь лето и когда к тебе посылать небольшую вещь, которую бы мне хотелось напечатать в виде отдельной небольшой книжки, о которой я уже тебе сказывал. Можно ли тебе будет прислать ее через месяц от сего дня? Хочу послать к тебе также переделанную "Развязку Ревизора", которая вышла теперь, кажется, ловче.

Спроси у того художника, который предлагал мне издание "Мертвых душ" с рисунками: не хочет ли он издать с виньетками "Ревизора", с присоединением означенной заключительной пиэсы, разумея по виньетке к голове и к хвосту всякого действия, на той же странице, где и слова".

Следующее письмо Гоголя к К.С. Аксакову было писано в 1848 году, но относится к "Переписке с друзьями". Это случилось от того, что г. Аксаков, узнав о возвращении Гоголя на родину, откуда через два месяца он намеревался переехать в Москву, пожелал, прежде свиданья с ним, высказать ему все, что было на душе, так чтобы при свиданьи находиться уже в прямых отношениях. До сих пор он не писал к Гоголю ни слова о его новой книге. Ответ Гоголя показывает, что он уже пережил тяжкое время испытания и мог выслушивать спокойно самые несправедливые и оскорбительные нападения, в которых друзья, любившие его наиболее, обвиняют теперь себя строже других. Умеренность и кротость Гоголева ответа поразительны.

"Июня 3 (1848). Васильевка. Откровенность прежде всего, Константин Сергеевич. Так как вы были откровенны и сказали в вашем письме все, что было на душе, то и я должен сказать о тех ощущениях, которые были во мне при чтении письма вашего. Во-первых, меня несколько удивило, что вы, наместо известий о себе, распространились о книге моей, о которой я уже не полагал услышать что-либо по возврате моем на родину. Я думал, что о ней уже все толки кончились и она предана забвению. Я, однако же, прочел со вниманием три большие ваши страницы. Многое в них дало мне знать, что вы с тех пор, как мы с вами расстались, следили (историческим и философическим путем) существо природы русского человека и, вероятно, сделали немало значительных выводов. Тем с большим нетерпением жажду прочесть вашу драму, которой, покуда, в руках еще не имею. Вот еще вам одна мысль, которая пришла мне в голову в то время, когда я прочел слова письма вашего: "Главный недостаток книги есть тот, что она - ложь". Вот что я подумал. Да кто же из нас может так решительно выразиться, кроме разве того, который уверен, что он стоит на верху истины? Как может кто-либо (кроме говорящего разве Святым Духом) отличить, что ложь и что истина? Как может человек, подобный другому, страстный, на всяком шагу заблуждающийся, изречь справедливый суд другому в таком смысле? Как может он, неопытный сердцезнатель, назвать ложью сплошь, с начала до конца какую бы то ни было душевную исповедь, он, который и сам есть ложь, по слову Апостола Павла? Неужели вы думаете, что в ваших суждениях о моей книге не может также закрасться ложь? В то время, когда я издавал мою книгу, мне казалось, что я ради одной истины издаю ее; а когда прошло несколько времени после издания, мне стало стыдно за многое, многое, и у меня не стало духа взглянуть на нее. Разве не может случиться того же и с вами? Разве и вы не человек? Как вы можете сказать, что ваш нынешний взгляд непогрешителен и верен, или что вы не измените его никогда? тогда как, идя по той же дороге исследований, вы можете найти новые стороны, дотоле вами незамеченные; вследствие чего и самый взгляд уже не будет совершенно тот, и, что казалось прежде целым, окажется только часть целого. Нет, Константин Сергеевич, есть дух обольщения, дух-искуситель, который не дремлет и который так же хлопочет и около вас, как около меня, и, увы! чаще всего бывает он возле нас в то время, когда думаем, что он далеко, что мы освободились от него и от лжи и что самая истина говорит нашими устами. Вот какие мысли пришли мне в то время, когда я читал приговор ваш книге, на которую до сих пор еще не имел духу взглянуть. Скажу вам также, что мне становится теперь страшно всякой раз, когда слышу человека, возвещающего слишком утвердительно свой вывод, как непреложную, непогрешительную истину. Мне кажется, лучше говорить с меньшей утвердительностью, но приводит больше доказательств.

Драму вашу я прочту со вниманьем и даю вам слово не скрыть своего мнения. Она тем более для меня интересна, что, вероятно, в ней я отыщу яснейшее изложение всего того, о чем вы говорите в письме вашем несколько неопределенно и неясно".

По совету одного из друзей своих, Гоголь послал два экземпляра "Переписки с друзьями" к священнику, отцу Матвею, которого он знал по слухам, как человека, вполне достойного его сана и писал к нему:

"Я прошу вас убедительно прочитать мою книгу и сказать мне хотя два словечка о ней - первые, какие придут вам, какие скажет вам душа ваша. Не скройте от меня ничего и не думайте, чтобы ваше замечание, или упрек был для меня огорчителен. Упреки мне сладки, а от (вас) еще будут слаще. Не затрудняйтесь тем, что меня не знаете; говорите мне так, как бы меня век знали.

Напишите мне письмецо в Неаполь. Приложите в моем письме маленькое письмецо, хотя также из двух строчек, к гр. А.П. Т<олсто>му, который также к тому времени приедет в Неаполь, с тем, чтобы выпроводить меня к Святым Местам, а может быть, даже и самому туда пуститься, если Богу будет угодно поселить ему такую мысль. Вашими двумя строками вы его много обрадуете. В заключение, прошу вас молиться обо мне крепко, крепко во все время путешествия, которое - видит Бог - хотелось бы совершить в потребу истинную души моей, дабы быть в силах потом совершить дело во славу святого имени Его. Помолитесь же обо мне, и Бог вам воздаст за это десятирицею. Посылается вам книга в двух экземплярах, один для вас, а другой для того, кому вы захотите дать".

Отсюда завязалась между поэтом и священником уездного города переписка, в которой Гоголь открывал свою душу, как на исповеди. Вот его письма, относящиеся к книге, которая послужила пробным камнем, как для самого автора, так и для публики.

1