XXX. Переезд в Москву. - Посещение Петербурга. - Жизнь в Москве. - Любимые малороссийские песни. - Переписка из Москвы с П.А. Плетневым, А. С. Данилевским и отцом Матвеем. - Воспоминания С.Т. Аксакова и А.О. С<мирнов>ой. - Чтение второго тома "Мертвых душ".

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXX.

Переезд в Москву. - Посещение Петербурга. - Жизнь в Москве. - Любимые малороссийские песни. - Переписка из Москвы с П.А. Плетневым, А. С. Данилевским и отцом Матвеем. - Воспоминания С.Т. Аксакова и А.О. С<мирнов>ой. - Чтение второго тома "Мертвых душ".

Гоголь прожил у себя в деревне до конца августа, как это видно из его коротенькой записочки к П.А. Плетневу, писанной с дороги, из дома А.М. Маркевича.

"1 сентября (1848). Черниговская губ. с. Свари. Деньги 150 р. сер. получил исправно. Здоровье мое, слава Богу, немного получше. Выезжаю на днях затем, чтобы пораньше приехать в Москву и оттуда иметь возможность заглянуть в Петербург. Поздно осенью и во время холодов ехать мне невозможно. Не согреваюсь в дороге вовсе, несмотря ни на какие шубы. После 15-го сентября, или около того, может быть, обниму тебя. Поговорить нам придется о многом".

Он исполнил свое намерение и, возвратясь в Москву, посетил Петербург в половине сентября. Вот его записка, написанная им в квартире г. Плетнева, на клочке бумаги [43].

"Был у тебя уже два раза. На дачу не могу попасть и не попаду, может быть, ни сегодня, ни завтра. Тем не менее обнимаю тебя крепко, в ожидании обнять лично. Я еду сейчас с М.Ю. В<иельгорским> в Павлино, а оттуда в Павловск. По случаю торжественного фамильного их дня, отказаться мне было невозможно".

Не так много, однако ж, беседовал Гоголь с своим искренним другом, как предполагал. Все его время было расхватано прочими друзьями, которые, видно, тоже имели все права на его уступчивость, и он уехал из Петербурга, едва успев переговорить кой о чем второпях с П.А. Плетневым. Вот его последнее письмо 1848 года, к руководителю его темной еще юности и неутомимому исполнителю всех его заграничных просьб.

"Москва, 20 ноября. Здоров ли ты, друг? От Шевырева я получил экземпляр "Одиссеи". Ее появление в нынешнее время необыкновенно значительно. Влияние ее на публику еще вдали; весьма может быть, что в пору нынешнего лихорадочного своего состояния большая часть читающей публики не только ее не разнюхает, но даже и не приметит. Но зато это сущая благодать и подарок всем тем, в душах которых не погасал священный огонь и у которых сердце приуныло от смут и тяжелых явлений современных. Ничего нельзя было придумать для них утешительнее. Как на знак Божьей милости к нам, должны мы глядеть на это явление, несущее ободрение и освежение в наши души.

О себе, покуда, могу сказать немного. Соображаю, думаю и обдумываю второй том "Мертвых душ". Читаю преимущественно то, где слышится сильней присутствие русского духа. Прежде чем примусь серьезно за перо, хочу назвучаться русскими звуками и речью. Боюсь нагрешить противу языка.

Между прочим просьба. Пошли в Академию Художества за [44] по художника Зенькова и, призвавши его к себе, вручи ему пятьдесят руб. асс. на вновь устроенную обитель, для которой они работают иконостас. Деньги запиши на мне".

Под какими впечатлениями находился Гоголь во время короткого пребывания своего в Петербурге, в 1848 году, видно, между прочим, из следующего письма его к А.С. Данилевскому.

"Петерб. Сентября 24 (1848).

Письмо твое я получил уже в Петербурге. Оно меня встревожило, во-первых, тем, что бричка не привезена, как видно, извощиком, привезшим меня в Орел; во-вторых, что я точно позабыл второпях дать от себя какой-нибудь удовлетворительный вид Прокофию. Теперь я в страхе и смущении.----------

В Петербурге я успел видеть Прокоповича, вокруг которого роща своей семьи, и А<нненкова>, приехавшего на днях из-за границы. Все, что рассказывает он, как очевидец о парижских происшествиях, просто страх: совершенное разложенье общества. Тем более это безотрадно, что никто не видит никакого исхода и выхода, и отчаянно рвется в драку, затем чтобы быть только убиту. Никто не в силах вынесть страшной тоски этого рокового переходного времени, и почти у всякого ночь и тьма вокруг. А между тем слово молитва до сих пор еще не раздалось ни на чьих устах".

Осенью 1849 года М.А. Максимович, соскучась жить в своей живописной, но пустынной и отдаленной от больших дорог усадьбе над Днепром, переехал в Москву, к старым своим знакомым и друзьям. Пребывание Гоголя в Москве было для него одною из главных побудительных причин к этой поездке. Гоголь вел жизнь уединенную, но любил посидеть и помолчать в кругу хорошо известных ему людей и старых приятелей, а иногда оживлялся юношескою веселостью, и тогда не было предела его затейливым выходкам и смеху. Особенно привлекал его к себе дом Аксаковых, где он слушал и сам певал народные песни. Гоголь до конца жизни сохранил страсть к этим произведениям поэзии и, по возвращении из Иерусалима, более полугода брал уроки сербского языка у О.М. Бодянского, для того, чтоб понимать красоты песен, собранных Вуком Караджичем. Песня русская вообще увлекала его сердце непобедимою силою, как живой голос всего огромного населения его отечества. Это нам хорошо известно из его собственных признаний. "Я до сих пор (говорит он) не могу выносить тех заунывных, раздирающих звуков нашей песни, которая стремится по всем беспредельным русским пространствам. Звуки эти вьются около моего сердца" [45]. Но к малороссийской песне он сохранил чувство, подобное тому, какое остается в нашей душе к прекрасной женщине, которую мы любили в ранней молодости. Много прошло новых чувств и новых привязанностей через нашу душу; не раз перегорела она иным огнем, не раз мы убеждали себя, что -

"Погасший пепел уж не вспыхнет..."

Но когда наконец мы успокоимся не на шутку, и все молодые наши страсти сделаются для нас предметом рассудительного созерцания, мы с удивлением замечаем и скоро убеждаемся, что всех могущественнее владеет нашею душою ранее всех охладевшая привязанность. Она уж не волнует нашего сердца страстными внушениями, не поднимает нас к небесам наитиями невыразимого блаженства, не погружает в преисподнюю мрачного уныния и отчаяния, но безотчетно радует, как радуют ребенка ласки матери, и, помолодев сердцем, мы предаемся ей доверчиво и беззаботно, как испытанному другу, и уж ничто не заменит для нас ее сладостных ощущений. Так я объясняю увлечение, с каким Гоголь перед концом своей жизни слушал и певал украинские песни. Приглашая своего земляка и знатока народной поэзии, О.М. Бодянского, на вечера к Аксаковым, которые он посещал чаще всех других вечеров в Москве, он обыкновенно говаривал: "Упьемся песнями нашей Малороссии", и действительно он упивался ими, так что иной куплет повторял раз тридцать сряду, в каком-то поэтическом забытьи, пока наконец надоедал самым страстным любителям малороссийских песен.

Какие же песни особенно любил Гоголь? Со временем предание об этом исчезнет, и мы не будем знать, какие мотивы, какие мелодии трогали струны чуткой души поэта. А может быть, на родине почитатели его таланта, в воспоминание о нем, пожелали бы петь именно те песни, которыми он "упивался". В самом деле, чем лучше почтить память поэта, как не песнями? Назовем эти песни Гоголевыми [46].

1.

Не буду я женытыся,

Бо що мини з того?

Не стае мни десять грошей

До пив-золотого...

2.

Ой знаты, знаты,

Хто кого любыть:

Блызенько сидае

Та й прыголубыть....

3.

Казала Солоха прыйды,

Щось дам, щось дам...

4.

Зчорнив я, змарнив я,

По полю ходячы,

За тобою, дивчынонько,

Тужачы, тужачы...

5.

Чы ты ж мене, моя маты,

На мисти купыла,

Що всим дала по доленьци,

А мене втопыла?..

6.

Журылася попадя

Своею бидою...

7.

Ой дивчыно серденько, чыя ты?

Ой чы выйдешь на юлыцю гуляты?

8.

Ой посияв мужык

Та й у поли ячминь;

Мужык каже: "Ячминь";

Жинка каже: "Гречка;

Не мов мини ни словечка,

Нехай буде гречка!..".

9.

Ой россердывся мий мылый на мене...

Эта песня переведена им на русский язык в статье "О малороссийских песнях" [47], как образец "глубины чувств", выражающейся в украинской народной поэзии. Она была известна ему с детства, и он любил припоминать, от кого и как он ей научился.

10.

Та орав мужык край дорогы,

А в его волы крутороги...

11.

Ой ты живеш на гироньци,

А я пид горою;

Ой чы тужыш так за мною,

Як я за тобою?..

12.

Ой бида, бида

Чайци небози,

Що вывела диткы

Пры бытии дорози!..

13.

Болыть моя головонька

Од самого чола:

Не бачыла мыленького

Ни тепер, ни вчора...

14.

Полюбыла Петруся

Та й сказаты боюся...

15.

Одна гора высокая,

А другая нызька:

Одна мыла далекая,

А другая блызька...

16.

Чы се тыи чоботы,

Що зять дав?

А за тыи чоботы

Дочку взяв...

17.

Да чы я в лузи не калына була,

Да чы я в лузи не червона була?

18.

Ой на двори метелыця,

Чому старый не женытця?..

19.

Ой оре Семен, оре

Та чорными воламы...

20.

Ой не ходы, Грыцю,

На вечорныци:

На вечорныцях

Дивкы чаривныци...

21.

Ой ходыв чумак

Сим рик по Дону,

Та не було прыгодоньки

Николы ему...

22.

Ой чый же се двир?

Прыточыв бы я свий;

Хорошая, чорнявая -

Я ходыв бы ик iй...

23.

И дощык иде,

И метелыця гуде;

Дивчына козака

Через кЛыцю веде...

24.

Ой пид вышенькою,

Пид черешенькою

Стояв старый з молодою

Як из ягодою...

25.

Ой у поли могыла

З витром говорила:

Повiй, витре, ты на мёне,

Щоб я не чорнила...

26.

Ой на гори

Та женци жнуть,

А по-пид горою,

По-пид зеленою

Козакы йдуть...

27.

Та журба мене зкрушила,

Та журба ж мене зсушила...

28.

У поли крыныченька,

Холодна водыченька, -

Там чумак волы наповае...

29.

Ой кряче, кряче та чорнёнькый ворон.

Та на глыбокш долыни:

Ой плаче, плаче молодой козаче

Пры нещаслывiй годыни...

30.

Ой израда кари очы, израда...

Чому ж в тебе, козаченьку, не вся щыра правда?

31.

Ой пид гаем-гаем,

Гаем зеленёнькым,

Там орала дивчынонька

Волыком чорнёнькым...

32.

Гомин гомин по дуброви,

Туман поле покрывае;

Маты сына проганяе...

33.

Ой з-пид гаю, гаю,

З-пид чорного гаю,

Ой крыкнулы козаченькы:

"Утикай, Нечаю!"

34.

Ой ты, дивчыно,

Горда та пышна!

Чом ты до мене

З вечора не выйшла?

35.

У Кыеви на рынку

Пьють козакы горилку...

Самыми любимыми песнями у Гоголя были напечатанные под нумерами 12, 21 и 25; песня под нумером 28 была одною из первых, которым Гоголь научился в детстве. Главною его музою в этом случае была его тетка, о личности которой интересно было бы собрать возможно полные сведения. В жизни Вальтера Скотта играла важную роль тетка его, мисс Анна Скотт, первая поэтическая натура, с которой сблизили его обстоятельства его детства. Может быть, здесь было то же самое.

Жаль, что мы не вошли еще, так сказать, во вкус биографий и как-то холодно собираем материалы для этого рода сочинений, а между тем едва ли в каком-нибудь другом роде могут быть совмещены серьезный интерес истории, глубокие психологические исследования и самый роскошный романтизм. Поэтому-то, может быть, хорошая биография появляется только в литературах народов, стоящих уже на высокой степени общественного развития. Там она находит много ценителей, следовательно много и деятелей для скопления материалов, из которых уже потом такой человек, как Вальтер Скотт, как Вашингтон-Ирвинг, как Томас Мур, строит целое и вечное создание. Будем надеяться, что и наши знаменитые личности не останутся без подробных мемуаров для будущих биографов. Что касается до пишущего эти строки, то он, понимая вполне,важность предмета, старался разузнать, от кого только мог, обо всем касающемся Гоголя и желает лучше быть в своем изложении отрывочным, нежели пренебречь каким-нибудь известным ему моментом жизни поэта.

Как провел Гоголь остальное время в Москве, в течение зимы 184 8/9-го года, лета и осени 1849-го и опять зимы 18 49/50-го года, видно отчасти из следующих писем его к отцу Матвею, к П.А. Плетневу и к А.С. Данилевскому.

К отцу Матвею.

"Москва. Ноября 9 (1848). Я к вам долго не писал, почтеннейший и близкий душе моей Матвей Александрович. Сначала я думал было скоро увидеться с вами лично; потом; когда случилось так, что намерение мое ехать к вам отложилось до весны, я долго не мог взяться за перо, - может, по причине большого неудовольствия на самого себя. Я был недоволен состоянием души своей и теперь также. В ней бывает так черство. То, о чем бы следовало мне думать всякой час и всякую минуту, так редко бывает у меня в мыслях; и это самое редкое помышленье о нем так бывает холодно, так без любви и одушевленья, что в иное время становится даже страшно. Иногда кажется, как бы от всей души молюсь, то есть, хочу молиться; но этой молитвы бывает одна, две минуты. Далее мысли мои расхищаются, приходят в голову незванные, непрошенные гости и уносят помышленья Бог знает куда, Бог весть в какие места, прежде чем успеваю очнуться. Все как-то делается не вовремя: когда хочу думать об одном, думается о другом; когда думаю о другом, думается о третьем. А между тем в теперешнее опасное время, когда отвсюду грозят беды человеку, может быть, только и нужно делать, что молиться, обратить все существо свое в слезы и молитву, позабыть себя и собственное спасенье и молиться о всех. Все это чувствуется и ничего не делается, и от того еще страшнее все вокруг, и слышишь одну необходимость повторять: "Господи, не введи меня во искушенье и избави от лукавого". Друг мой и богомолец, скажите мне какое-нибудь слово; может быть, оно мне придется".

К П.А. Плетневу.

"1849 г. Москва. Генваря 10. Письмецо твое получил. От всей души и от всего сердца желаю тебе возможного счастия вместе с тою, которую избирает твое сердце себе в подруги, - хотя признаюсь в то же время, что я мало верю какому-нибудь счастию на земле. Тревоги начинаются именно в то время, когда мы думаем, что причалили к берегу и желанному спокойствию. Блажен тот, кто живет в здешней жизни счастием нездешней жизни.-------Идите же оба к Тому, Кто один путь и дорога к нездешнему миру, без Которого в мире идей еще больше можно запутаться, чем в прозаическом мире повседневных дел. Чем дале, тем яснее вижу, что в нынешнее время шатаний ни на час, ни на минуту не должно отлучаться от Того, Кто один ясен как свет. Время опасно. Все шаги наши опасны".

К нему же.

"3 апреля (1849).

Христос Воскрес!

От всей души поздравляю с Светлым Праздником и тебя, и твою милую супругу, с которою желал бы душевно познакомиться. Напиши мне хоть что-нибудь из новой жизни своей. Что до меня, хоть и не так живу, как бы хотел, хоть и не так тружусь, как бы следовало, но спасибо Богу и за то. Могло бы быть еще хуже".

Следующее письмо к тому же другу наводит на догадки, весьма важные, но о которых говорить еще рано.

"Мая 24 (1849). Ты позабыл меня, мой добрый друг. Обвинять тебя не могу. У тебя было много забот и вместе с ними много, без сомнения, таких счастливых минут, в которые позабывается все. Дай Бог, чтоб они длились до конца дней твоих и чтобы без устали благословлялось в устах твоих святое имя Виновника всего.

А я все это время был не в таком состоянии, в каком желал быть. Может быть, неблагодарность моя была виновницей всего. Я не снес покорно и безропотно бесплодного, чорствого состояния, последовавшего скоро за минутами некоторой свежести, пророчившими вдохновенную работу, и сам произвел в себе опять тяжелое расстройство нервическое, которое еще более увеличилось от некоторых душевных огорчений. Я до того расколебался и дух мой пришел в такое волнение, что никакие медицинские средства и утешения не могли действовать. Уныние и хандра мною одолели снова. Но Бог милостив. Мне кажется, как будто теперь легче чувствую слабость и расстройство физическое. Но дух как будто лучше. О, если бы все это обратилось мне в пользу, и вслед за этим недугом наступило то благодатное расположение духа, которое мне потребно!"

К нему же.

"6 июля (1849) Москва.

Благодарю тебя за письмо и за вести о своем житье-бытье, близком моему сердцу. Очень благодарен также за то, что познакомил меня заочно с А<лександрой> В<асильевной>.-------В нынешнее время быть у одра страждущего есть лучшее положение, какое может быть для человека. Тут не приходит в мысли то, что теперь крушит и обольщает головы. Тут молитва, смирение и покорность, стало быть, все то, что воспитывает душу, блюдет и хранит ее. Начать таким образом жизнь свою надежнее и лучше-------

Я думал было наведаться в Петербург, но приходится отложить эту (поездку) по крайней мере до осени".

К нему же.

"Декабря 15. (1849). Москва. Мы давно уже не переписывались. И ты замолчал, и я замолчал. Я не писал к тебе отчасти потому, что сам хотел быть в Петербурге, а отчасти потому, что нашло на меня неписательное расположение. Все кругом на меня жалуются, что не пишу. При всем том, мне кажется, виноват не я, но умственная спячка, меня одолевшая. "Мертвые души" тоже тянутся лениво. Может быть, так оно и следует, чтоб им не выходить. Теперь люди не годятся как будто в читатели, не способны ни к чему художественному и спокойному. Сужу об этом по приему "Одиссеи". Два-три человека обрадовались ей, и то люди уже отходящего века. Никогда не было еще заметно такого умственного бессилия в обществе. Чувство художественное почти умерло. Но ты и сам, без сомнения, свидетель многого.

Об "Одиссее" не говорю. Что сказать о ней? Ты, верно, наслаждался каждым словом и каждой строчкой. Благословен Бог, посылающий нам так много добра посреди зол!"

Через месяц с небольшим (21 января 1850 года) Гоголь писал к своему другу из Москвы следующее:

"Не могу понять, что со мною делается. От преклонного ли возраста, действующего на нас вяло и лениво, от изнурительного ли болезненного состояния, от климата ли, производящего его, но я просто не успеваю ничего делать. Время летит так, как еще никогда не помню. Встаю рано, с утра принимаюсь за перо, никого к себе не впускаю, откладываю на сторону все прочие дела, даже письма к людям близким, - и при всем том так немного из меня выходит строк! Кажется, просидел за работой не больше, как час, смотрю на часы - уже время обедать. Некогда даже пройтись и прогуляться. Вот тебе вся моя история. Конец делу еще не скоро, т.е. разумею конец "Мертвых душ". Все почти главы соображены и даже набросаны, но именно не больше, как набросаны; собственно написанных две-три и только. Я не знаю даже, можно ли творить быстро собственно художническое произведение. Это может только один Бог, у Которого все под рукой: и Разум, и Слово с Ним. А человеку нужно за словом ходить в карман, а разума доискиваться. - У С<мирнов>ой я точно прогостил осенью".

К А.С.Данилевскому.

"Февраля 25 (1850). Прости меня, - я, кажется огорчил тебя прежним письмом. Сам не знаю, как это случилось. Знаю только то, что я и в мыслях не имел говорить проповеди. Что чувствовалось на ту пору в душе, то и написалось. Может быть, состояние хандры и некоторого уныния от всего того, что делается на свете, и даже неудачи по твоему делу; может быть, болезнь, в которой я находился тогда (от которой еще не вполне освободился и теперь), ожесточила мои строки! Радуюсь от всей души твоей радости и желаю, чтобы новорожденный был в большое утешение вам обоим.

Насчет II тома "М<ертвых> д<уш>" могу сказать только, (ч)то не скоро ему до печати. Кроме того, что сам автор не приготовил его к печати, не такое время, чтоб печатать что-либо; да я думаю, что и самые головы не в таком состоянии, чтобы уметь читать спокойное художественное творение. Вижу по "Одиссее". Если Гомера встретили равнодушно, то чего же ожидать мне? Притом недуги мало дают мне возможности заниматься. В эту зиму я как-то разболелся. Суровый северный климат начинает допекать.

Ты говоришь, что у вас много слухов на мой счет. Уведоми, какого рода. Не скрывай, особенно дурных. Последние тем хороши, что заставляют лишний раз оглянуться на себя самого; а это мне особенно необходимо".

К П. А. Плетневу.

"Христос Воскресе! [48]

Поздравляю тебя с наступившим радостным днем! От тебя давно нет вести. Последнее письмо было мое. Если ты опять за что-нибудь сердит на меня, то, ради Христа воскресшего, истреби в сердце своем всякое неудовольствие на человека, все время болевшего, страдавшего много и душевно, и телесно, и теперь едва только кое-как поднявшегося на ноги. Обнимаю тебя от души вместе со всеми милыми твоему сердцу и еще раз говорю: Христос Воскресе!

Собирался было ехать к тебе в Петербург, кое о чем поговорить, кое-что прочесть из того, что написалось среди болезней и всяких тревог, но теперь не знаю, как это будет.------Как только все сколько-нибудь устроится, увидимся, братски обнимемся".

К отцу Матвею.

"Христос Воскресе!

Благодарю вас, бесценнейший, добрейший Матвей Александрович, за ваше поздравление с Светлым праздником. Не сомневаюсь, что, если приобрела что-нибудь доброе душа моя, то это вашими молитвами и других угождающих Богу подвижников. О, если бы Он не оставил меня ни на минуту и сказал бы мне путь мой! Как бы хотелось сердцу поведать славу Божью! Но никогда еще не чувствовал так бессилья своего и немощи. Так много есть о чем сказать, а примешься за перо - не подымается. Жду, как манны, орошающего освеженья свыше. Все бы мои силы от него двинулись. Видит Бог, ничего бы не хотелось сказать, кроме того, что служит к прославленью Его святого имени. Хотелось бы живо, в живых примерах показать темной моей братии, живущей в мире (и) играющей жизнью, как игрушкою, что жизнь - не игрушка. И все кажется, обдумано и готово, но - перо не подымается. Нужной свежести для работы нет, и (не скрою пред вами) это бывает предметом тайных страданий, чем-то вроде креста. Впрочем, может быть, все это происходит от изнуренья телесного. Силы физические мои ослабели. Я всю зиму был болен. Не уживается с нашим холодным климатом мой холоднокровный, несогревающийся темперамент! Ему нужен юг. Думаю опять с Богом пуститься в дорогу, в странствие, на Восток, под благодатнейший климат, навеваемый окрестностями Святых Мест. Дорога всегда действовала на меня освежительно - и на тело, и на дух. О, если бы и теперь всемилосердый Бог явил надо мною свое безграничное милосердие, столько раз уже явленное надо мною, когда я уже думал, что не воскреснут мои силы! И не было, казалось, возможности физической им воскреснуть. Но силы воскресали, и свежесть появлялась вновь в мою душу. Помолитесь обо мне крепко, крепко, бесценнейший Матвей Александрович, и напишите два словца ваших".

Свяжу между собой эти письма воспоминаниями друзей Гоголя. С.Т. Аксаков рассказывает в своих записках так:

"Когда Гоголь приехал из Малороссии в Москву (в сентябре 1848 года), я был в деревне и только в октябре переселился в город. В тот же вечер пришел к нам Гоголь, и мы увиделись с ним после шестилетней разлуки.----------В непродолжительном времени восстановились между нами прежние, как бы прерванные, нарушенные продолжительною разлукою отношения; но об его книге и втором томе "Мертвых душ" не было и помину. Гоголь в эту зиму прочел нам всю "Одиссею", переведенную Жуковским. Он слишком восхищался этим переводом. Я и сын мой Константин были не совсем согласны с ним. Разумеется, это было ему неприятно, но он не показывал никакого неудовольствия. Один раз, когда мы высказали ему немалое число самых неопровержимых замечаний на перевод "Одиссеи", Гоголь сказал: "Напишите все это и пошлите Жуковскому; он будет вам очень благодарен".

Часто также читал вслух Гоголь русские песни, собранные г-м Терещенко и нередко приходил в совершенный восторг, особенно от свадебных песен. Гоголь всегда любил читать, но должно сказать, что он читал с неподражаемым совершенством только все комическое в прозе, или пожалуй чувствительное, но одетое формою юмора; все же чисто патетическое, как говорится, и лирическое Гоголь читал нараспев. Он хотел, чтобы ни один звук стиха не терял своей музыкальности, и, привыкнув к его чтению, можно было чувствовать силу и гармонию стиха. Из писем его к друзьям видно, что он работал в это время неуспешно и жаловался на свое нравственное состояние. Я же думал, напротив, что труд его подвигается вперед хорошо, потому что сам он был довольно весел и читал всегда с большим удовольствием. Я в этом, как вижу теперь, ошибался, но вот что верно: я никогда не видал Гоголя так здоровым, крепким и бодрым физически, как в эту зиму, т. е. в январе и декабре 1848-го и в январе и феврале 1849-го года. Не только он пополнел, но тело на нем сделалось очень крепко. Обнимаясь с ним ежедневно, я всегда щупал его руки. Я радовался и благодарил Бога. Надобно заметить, что зима была необыкновенно жестокая и постоянная, что Гоголь прежде никогда не мог выносить сильного холода и что теперь он одевался очень легко. Но не долго предавался я радостным надеждам на совершенное восстановление его здоровья. С появлением первых оттепелей, Гоголь стал задумчивее, вялее, и хандра очевидно стала им овладевать. Однако 19-го марта, в день его рожденья, который он всегда проводил у нас, я получил от него следующую довольно веселую записку.

"Любезный друг Сергей Тимофеевич, имеют сегодня подвернуться вам к обеду два приятеля: Петр Мих<айлович> Языков и я, оба греховодники и скоромники. Упоминаю об этом обстоятельстве по той причине, чтобы вы могли приказать прибавить кусок бычачины на одно лишнее рыло".

Имянины свои, 9-го мая, он праздновал, по-прежнему, в саду у М.П. Погодина, и 7-го мая я получил от него следующую записку. (Было одно обстоятельство, не касавшееся Гоголя, но которое не позволило ему сделать нам прямого приглашения).

"Мне хотелось бы, держась старины, послезавтра отобедать в кругу коротких приятелей в Погодинском саду. Звать на имянины самому неловко. Не можете ли вы дать знать, или сами, или чрез Константина Сергеевича Армфельду, Загоскину, С<амарину> и Павлову совокупно с Мельгуновым? Придумайте, как это сделать ловче и дайте мне потом ответ, если можно, заблаговременно"".

В июне 1849 года А.О. С<мирно>ва, по дороге в Калугу, приехала в Москву и нашла Гоголя в доме графа А.П. Т<олсто>го, где он поселился с самого своего приезда из Малороссии. Он обещал погостить у нее с месяц и вслед за нею отправился в тарантасе с ее братом Л.И. А<рнольд>и.

Гоголь приехал к С<мирновы>м сперва в село Бегичево, Калужской губернии, Медынского уезда. Его возили по окрестным деревням, и ему очень понравился дом и сад на полотняной фабрике Гончарова. Он часто выходил на сенокос любоваться костюмами бегичевских крестьянок и заставлял гостившего тогда также у С<мирно>вых живописца Алексеева рисовать их со всеми узорами на рубашках. Он был в восхищении от физиономий, костюмов и грациозности бегичанок и находил в них сходство с итальянками. Его очень заботило вообще здоровье простого народа и своеобразность его быта. Он вспоминал, как в царствование Алексея Михайловича один путешественник, посетив Россию, написал, что население ее скудно, народ измельчал и обеднел, а другой, приехавши к нам через двадцать пять лет после первого, нашел города и деревни обильно населенными, нашел народ здоровый, рослый, цветущий и богатый. Гоголь это приписывал благочестивой жизни Царя, который везде в государстве водворил порядок, безопасность и спокойствие.

Через несколько дней семейство С<мирновы>х переехало с Гоголем в Калугу. Дорогою его занимало: как ему покажется губернский город, как будет устроен губернаторский дом и вообще, каков будет быт губернатора и всего, что его окружает. Подъехали к Калуге вечером. Вдали начали мелькать огни загородного губернаторского дома... Гоголь пришел в восхищение.

- Да это просто великолепие! сказал он: - да отсюда бы и не выехал! Ах, да какой здесь воздух!

Ему отвели квартиру в особом флигеле, в котором жил некогда Ю.А. Нелединский (при губернаторе князе А.П. Оболенском, женатом на дочери Нелединского). Флигель не отличался своей красотою, но Гоголю нравился, потому что он был там совершенно один и вид из окон был прекрасный. Его особенно восхищали зеленый сосновый бор и река Ячейка, на крутом берегу которой стоял загородный губернаторский дом. Вправо от бора ему видны были главы Лаврентьева монастыря. Гоголь сам пожелал, чтоб ему служил человек Христофор, который нравился ему тем, что у него "настоящая губернская физиономия". Он утверждал, что "именно такие слуги должны быть в губернском городе у губернатора".

По утрам Гоголя не видали; он являлся в дом только в три часа, к обеду. Он очень любил видеть за губернаторским обедом чиновников и говорил, что "это так следует". За столом он всегда разговаривал с чиновниками и был с ними очень любезен, но посещал только инспектора врачебной управы В.Я. Быковского, с которым он познакомился, как с земляком. Несмотря на то, в Калуге все знали Гоголя и очень им интересовались. Однажды ветер сорвал с него и бросил в лужу белую шляпу. Гоголь тотчас купил себе черную, а белую, запачканную грязью, оставил в лавке. Все "рядовичи" собрались к счастливому купцу, которому досталась эта драгоценность, и каждый примеривал шляпу на своей голове, удивляясь, что голова-дескать у Гоголя и не очень велика, а сколько-то ума! Есть в Калуге книгопродавец Олимпиев, великий почитатель литературных знаменитостей. Он был знаком с Пушкиным, с Жуковским и хаживал к Гоголю. Узнав о том, что шляпа Гоголя находится в руках гостиннодворцев, он убедил их поднесть эту драгоценность А.О. С<мирнов>ой, что и было исполнено с подобающею церемониею. Но, разумеется, А<лександра> О<сиповна>, наслаждаясь присутствием у себя в доме самого Гоголя, отказалась принять его запачканную шляпу, и шляпа осталась во владении рядовичей.

Гоголя возили по окрестностям губернского города и, между прочим, в село Ромоданово, откуда, по его словам, вид Калуги напоминал ему Константинополь. Бывши там у всенощной в праздник Рождества Богородицы, он восхищался тем, что церковь убрана была зеленью.

Костюм Гоголя в это время разделялся на буднишний и праздничный. По воскресеньям и праздникам, он являлся обыкновенно к обеду в бланжевых нанковых панталонах и голубом, небесного цвета, коротком жилете. Он находил, что "это производит впечатление торжественности, и говорил, что в праздники все должно отличаться от буднишнего: сливки к кофе должны быть особенно густы, обед очень хороший, за обедом должны быть председатели, прокуроры и всякие этакие важные люди, и самое выражение лиц должно быть особенно торжественно".

Еще до переезда с дачи в город, Гоголь предложил А.О. С<мирнов>ой прочесть ей несколько глав из второго тома "Мертвых душ", с тем условием, чтоб никого при этом чтении не было и чтоб об этом не было никому ни писано, ни говорено. Он приходил к ней по утрам в 12 часов и читал почти до 2-х. Один раз был допущен к слушанию брат ее Л.И. А<рноль>ди.

Уцелевший от сожжения обрывок второго тома "Мертвых душ" давно уж напечатан и известен каждому. То, что читал Гоголь А. О.С<мирнов>ой, начиналось не так, как в печати. Читатель помнит торжественный тон окончания первого тома. В таком тоне начинался, по ее словам и второй. Слушатель строк, с первых был поставлен в виду обширной картины, соответствовавшей словам: "Русь! куда несешься ты? дай ответ!" и проч.; потом эта картина суживалась, суживалась и наконец входила в рамки деревни Тентетникова. Нечего и говорить о том, что все читанное Гоголем было несравненно выше, нежели в оставшемся брульоне. В нем очень многого недостает даже в тех сценах, которые остались без перерывов. Так, например, анекдот о черненьких и беленьких рассказывается генералу во время шахматной игры, в которой Чичиков овладевает совершенно благосклонностью Бетрищева; в домашнем быту генерала пропущены лица - пленный французский капитан Эскадрон и гувернантка англичанка. В дальнейшем развитии поэмы недостает описания деревни Вороного-Дрянного, из которой Чичиков переезжает к Костанжогло. Потом нет ни слова об имении Чегранова, управляемом молодым человеком, недавно выпущенным из университета. Тут Платонов, спутник Чичикова, ко всему равнодушный, заглядывается на портрет, а потом они встречают, у брата генерала Бетрищева, живой подлинник этого портрета, и начинается роман, из которого Чичиков, как и из всех других обстоятельств, каковы б они ни были, извлекает свои выгоды. Первый том, по словам А.О.С<мирнов>ой, совершенно побледнел в ее воображении перед вторым: здесь юмор возведен был в высшую степень художественности и соединялся с пафосом, от которого захватывало дух. Когда слушательница спрашивала: неужели будут в поэме еще поразительнейшие явления? Гоголь отвечал:

- Я очень рад, что это вам так нравится, но погодите: будут у меня еще лучшие вещи: будет у меня священник, будет откупщик, будет генерал-губернатор.

Известно, что откупщик Муразов и генерал-губернатор, в уцелевшем брульоне, вышли довольно слабыми созданьями Гоголева таланта; но, судя по силе первых глав второго тома, засвидетельствованной несколькими строгими ценителями изящного, надобно думать, что Гоголь мало-помалу возвел бы и эти лица "в перл создания". Творчество его в последнее время его жизни приобрело дивное свойство. Не теряя свежести первого наития, оно пересоздавало и совершенствовало взятую художественную идею до тех пор, пока она являлась в полном соответствии требованиям строгой критики самого автора. Гоголь стоял выше людей, которые, потратив на создание какого-нибудь характера запас умственной силы, чувствуют невозможность создать то же самое вновь, в более совершенном виде. Он сжег второй том "Мертвых душ" в 1845 году, и однако ж у него явились такие вещи, как деревня Тентетникова, как генерал Бетрищев и обжора Петух, не обнаруживающие никакого усилия над самим собою, свободные, как природа. Так, вероятно, поступлено было бы и с Муразовым, и с генерал-губернатором, если бы только продлилась жизнь автора. Его не пугала медленность работы и трудность переделки. Переделывать он был готов самые оконченные свои вещи, если только в нем оставалось хотя малейшее подозрение, что они не вполне истинны. Так, например, А.О. С<мирно>ва заметила, что Улинька, дочь генерала, немножко идеальна. Он тотчас записал карандашом на поле страницы: "А<лександра> О<сиповна> находит, что Улинька немножко идеальна", и, верно, уничтожил впоследствии эту идеальность. Кто знает? может быть, ревность художника к высоким идеям искусства, которых он не успел воплотить в соответствующие им осязательные формы, была также отчасти причиной сожжения второго тома "Мертвых душ" перед смертью.

Возвратясь из Калуги, Гоголь гостил некоторое время у С.П. Шевырева на даче; наконец 14-го августа, приехал в подмосковную к С.Т. Аксакову.

"Он много гулял у нас по рощам (говорит С.Т. Аксаков в своих записках) и забавлялся тем, что, находя грибы, собирал их и подкладывал мне на дорожку, по которой я должен был возвращаться домой. Я почти видел, как он это делал. По вечерам читал с большим одушевлением переводы древних Мерзлякова, из которых особенно ему нравились гимны Гомера. Так шли вечера до 18-го числа. 18-го вечером, Гоголь, сидя на своем обыкновенном месте, вдруг сказал:

- Да не прочесть ли нам главу "Мертвых душ"?

Мы были озадачены его словами и подумали, что он говорит о первом томе "Мертвых душ". Сын мой Константин даже встал, чтоб принести их сверху, из своей библиотеки; но Гоголь удержал его за рукав и сказал:

- Нет, уж я вам прочту из второго.

И с этими словами вытащил из своего огромного кармана большую тетрадь.

Не могу выразить, что сделалось со всеми нами. Я был совершенно уничтожен. Не радость, а страх, что я услышу что-нибудь недостойное прежнего Гоголя, так смутил меня, что я совсем растерялся. Гоголь был сам сконфужен. Ту же минуту все мы придвинулись к столу, и Гоголь прочел первую главу второго тома "Мертвых душ". С первых страниц я увидел, что талант Гоголя не погиб, и пришел в совершенный восторг. Чтение продолжалось час с четвертью. Гоголь несколько устал и, осыпаемый нашими искренними и радостными приветствиями, скоро ушел наверх, в свою комнату, потому что уже прошел час, в который он обыкновенно ложился спать, т.е. 11 часов.

Тут только мы догадались, что Гоголь с первого дня имел намерение прочесть нам первую главу из второго тома "Мертвых душ", которая одна, по его словам, была отделана, и ждал от нас только какого-нибудь вызывающего слова. Тут только припомнили мы, что Гоголь много раз опускал руку в карман, как бы хотел что-то вытащить, но вынимал пустую руку.

На другой день Гоголь требовал от меня замечаний на прочитанную главу; но нам помешали говорить о "Мертвых душах". Он уехал в Москву, и я написал к нему письмо, в котором сделал несколько замечаний и указал на особенные, по моему мнению, красоты. Получив мое письмо, Гоголь был так доволен, что захотел видеть меня немедленно. Он нанял карету, лошадей и в тот же день прикатил к нам в Абрамцево. Он приехал необыкновенно весел, или, лучше сказать, светел, и сейчас сказал:

- Вы заметили мне именно то, что я сам замечал, но не был уверен в справедливости моих замечаний. Теперь же я в них не сомневаюсь, потому что то же заметил другой человек, пристрастный ко мне.

Гоголь прожил у нас целую неделю; до обеда раза два выходил гулять, а остальное время работал; после же обеда всегда что-нибудь читали. Мы просили его прочесть следующие главы, но он убедительно просил, чтоб я погодил. Тут он сказал мне, что он прочел уже несколько глав А.О. С<мирнов>ой и С.П. Шевыреву, что сам увидел, как много надо переделать, и что прочтет мне их непременно, когда они будут готовы.

6-го сентября Гоголь уехал в Москву вместе с О<льгой> С<еменовной>. Прощаясь, он повторил ей обещание прочесть нам следующие главы "Мертвых душ" и велел непременно сказать это мне.

В январе 1850 года Гоголь прочел нам в другой раз первую главу "Мертвых душ". Мы были поражены удивлением: глава показалась нам еще лучше и как будто написана вновь. Гоголь был очень доволен таким впечатлением и сказал:

- Вот что значит, когда живописец даст последний туш своей картине. Поправки, по-видимому, самые ничтожные: там одно словцо убавлено, здесь прибавлено, а тут переставлено - и все выходит другое. Тогда надо напечатать, когда все главы будут так отделаны.

Оказалось, что он воспользовался всеми сделанными ему замечаниями. Января 19-го Гоголь прочел нам вторую главу второго тома "Мертвых душ", которая была довольно отделана и не уступала первой в достоинстве; а до отъезда своего в Малороссию, он прочел третью и четвертую главы".