СКАЗОЧНИК, КОТОРОМУ ПОМОГАЛ БОГ
СКАЗОЧНИК, КОТОРОМУ ПОМОГАЛ БОГ
Я чувствую в себе силы и знаю, что они
с Божьей помощью созреют!
Из письма Эдварду Коллину,
Париж, 28 мая 1833 г.
Друг короля Дании, Друг мировых знаменитостей. Невозможно было назвать дверь, которая бы не открылась перед ним.
Когда в последние годы Андерсен не мог по нездоровью прийти к королю, сам король приходил к нему.
Но королей было много на земле, а Король сказки был один.
Сказка учит быть самим собой. Сказка — лучшее состояние души. Если человек понимает сказку, значит, у него есть душа. Небо — это сказка, рассказанная звёздами. Ганс Христиан Андерсен — звезда, на время превратившаяся в человека. Смысл жизни — стать хорошим сказочником. Война — это отсутствие сказки. Любовь — лучшая сказка, придуманная людьми. Сказка — это тоска народа по идеалу. Прекрасное принадлежит сказочникам.
Известность Андерсену принесли три первых романа. Они сделали его европейской знаменитостью. Это «Импровизатор», «О.Т.» и «Только скрипач». Затем были напечатаны «Две баронессы», «Быть или не быть», «Счастливчик Пёр».
В своём творчестве он был романтиком.
Более двадцати пьес, несколько книг путевых очерков, романы, биография «Сказка моей жизни», дневники, много томов переписки, огромное количество стихотворений — таков итог творческой жизни великого сказочника.
Андерсен — автор более 170 сказок и историй. Первые переводы Андерсена в России появились в 1845 году в журнале «Современник». Писательница А. И. Ишимова, чья «Сокращённая русская история» получила высокую оценку А. С. Пушкина, в журнале «Звёздочка» за 1847 год опубликовала «Цветы маленькой Иды», первую самостоятельную сказку Андерсена. Количество переводов резко росло. Читатели радовались своеобразному таланту автора. Собрание сочинений Андерсена вышло в России впервые в 1863 году, ещё при его жизни. Андерсен хотел иметь автограф Пушкина и получил его в 1865 году, это был первый лист тетради гениального русского поэта, где его рукой были написаны стихотворение «Пробуждение» и начало элегии «Друзьям».
Благоухающая поэзия андерсеновской сказки нашла в России самое глубокое признание. Его любили Толстой, Гончаров, Гаршин, Блок... Прекрасные переводы А. В. и П. Г. Ганзен выпустили в 1894—1895 гг. четырёхтомник Андерсена, — наиболее полное собрание художественных произведений Андерсена за границей.
Невозможно представить наше детство без Андерсена.
Он и к своей жизни относился как к сказке и назвал свою биографию «Сказка моей жизни».
Андерсен стал единственным датским сказочником, творчество которого знает весь мир. Антуан де Сент-Экзюпери в раннем детстве прочёл его сказки и оказался очарован ими на всю жизнь. В его «Маленьком принце» заметно влияние Андерсена. Первый сборник его сказок вышел весной 1835 года. Почти все, кто читал их, сочли, что после первого романа Андерсен стал заниматься безделушками. Да и сам сказочник поначалу не считал их главным делом своей жизни.
Но их читали дети. Дети их ждали.
В 1834 году, заканчивая свой первый роман «Импровизатор», Андерсен создал несколько детских сказок. «Я написал их так, как рассказывал бы ребёнку», — признавался писатель. Андерсен любил детей, но этого было недостаточно, чтобы написать талантливые сказки. Главное, что он обладал редчайшей способностью говорить детским языком, и она открыла ему путь в сердца детей. Он ввёл на страницы разговорный язык и убрал все выражения, непонятные детям. Андерсен пересказал слышанные в детстве сказки, но своим, совершенно новым для литературы языком.
Андерсен вспомнил лишь свою запись перед выходом первых сказок из печати: «Они сделают моё имя бессмертным; я попытаюсь завоевать грядущие поколения». В этих строчках мы видим, что Бог диктовал ему волю к написанию сказок. И когда он размышлял: продолжать ли ему заниматься написанием сказок, — Бог снова направил его творческую волю в нужное русло: «А я, между тем, никак не мог преодолеть своё желание продолжать писать их».
Он творчески обрабатывал известные сюжеты. Реальное в этих сказках переплеталось с фантастическим, все растения, предметы, животные, птицы думали, чувствовали, разговаривали на одном языке, и это было прекрасно! И ромашка, и лягушка, и лебеди, и оловянный солдатик, и крыса, и все-все-все входили в мир ребёнка и покоряли его своей жизнью. Вот это было здорово.
Силу своих сказок Андерсен черпал в народном творчестве — фольклоре. Он считал: «Народное предание живёт в веках; в нём таится сила, противостоящая власти времени». Он искренне любил всё, что создал народ за свою длительную историю, и его сказки впитали опыт народного мышления.
Гений датской сказки написал знаменитому автору исторических романов, драм, поэм, лирических стихотворений Ингеману: «У меня масса материалов (для сказок), больше, чем для любого другого вида творчества; иногда мне кажется, будто каждый забор, каждый маленький цветок говорит: «Взгляни на меня, и тебе откроется история всей моей жизни!» И стоит мне так сделать, как у меня готов рассказ о любом из них!»
Глубокая впечатлительность Андерсена, его необычная любовь к природе, способность сопереживать явлениям бытия, сентиментальность, наконец, помогли ему стать тем, кем он стал: единственным датским писателем, чьё творчество принял весь мир. Его стихи читают с одинаковым интересом взрослые и дети.
Он обладал замечательным даром импровизации, писал быстро, чтобы не упустить приходящие к нему видения, но потом долго переписывал свои сказки. Здесь-то ему и пригодилось умение портного! Он пришивал новые куски сказки к старым страницам, и когда заканчивал свою сказку, то мог сказать про себя, что сшил её из лоскутков разных страниц. Любовь к шитью не прошла у него с годами. Андерсен постоянно брал с собой в путешествия иглы и нитки, сам пришивал пуговицы к панталонам и штопал чулки.
Он писал собственным стилем, и это выделило его произведения на фоне всех других писателей мира. Как хорошо, что у всех нас есть Андерсен! Что бы мы без него делали!
Недаром он относился и к своей жизни как к сказке! Поэтичность его страниц поражает: они цветут как ветви жасмина, разве вы не чувствуете их чудный запах?
Творить ему помогало врождённое стремление к красоте Божьего мира. Он видел красоту в лепестках, путешествующих по лужам, в ёлках, которые ждут Нового года, в улыбке жасмина, в лесенке снега и в песне водосточной трубы, в краешке рассвета, и его красота приходит к нам в двадцать первый век из девятнадцатого.
В этом ему помогли путешествия.
«Кто путешествует — живёт!» — любил повторять Андерсен. В путешествиях он собирал материал для творчества. Он объездил Европу, был в Греции, на Балканском полуострове, в Португалии, Испании, был в Северной Америке и Малой Азии. Больше тридцати раз он выезжал из Дании! И был переполнен впечатлениями.
Всю жизнь Андерсен прожил в утешительных истинах религии. Молясь, он получал душевное здоровье. Перелистывая его книги, переписку, то и дело читаешь о вере, как необходимости жизни. «Я, впрочем, как бывало и в детские годы, не переставал говорить себе: «Когда приходится уж очень плохо, тогда-то Господь и посылает свою помощь! Я верил в свою счастливую звезду, а ею был Бог».
«...Озираясь назад на своё прошлое, я яснее видел бодрствовавшее надо мною око Провидения и всё более убеждался, что Бог постоянно направлял всё к лучшему для меня, а чем сильнее такое убеждение, тем спокойнее, увереннее чувствуешь себя».
В романе «Две баронессы» Андерсен написал: «В английском флоте по всем снастям, и большим, и малым, проходит красная нить, указывающая на принадлежность флота короне; по всем — и большим, и малым событиям и проявлениям человеческой жизни — тоже проходит невидимая нить, указывающая, что мы принадлежим Богу».
О сказках: «...Я с помощью Божией сам нашёл верную дорогу, вопреки указаниям критиков, советовавших мне изучать «французские образцы».
«...Я был полон радости и благодарности Творцу, даровавшему мне так много в сравнении с тысячами других людей».
Сердце великого сказочника было храмом Божиим, переполненным любовью, и посредством своих сказок он изливал её на детей и взрослых. Ведь сказки его в равной степени принадлежат и большим и маленьким.
«Мощный образ Божий, освещай человечество!»
В учёбе Андерсен особенно любил Закон Божий. Отрывок из письма 1823 года, Слагельсе, госпоже Андерсен, артистке датского Королевского театра: «Теперь уже около по л у го да, как я нахожусь в училище, но отличные оценки заслужил ещё только по Закону Божию и по поведению».
Когда ему в третий раз выпала возможность увидеть Рим, Андерсен написал: «...Я был полон радости и благодарности Творцу, даровавшему мне так много в сравнении с тысячами других людей! В минуты бесконечной радости, так же как и в минуты глубочайшей скорби, душа невольно льнёт к Богу!»
Из письма критику Георгу Брандесу, написавшему лучшую, на мой взгляд, статью о творчестве Андерсена (Ролигхед, 13 июля 1869 г.): «Дай Вам Бог светлое будущее, как он дал Вам светлые богатые дарования!»
И окружение Андерсена было в большинстве своём религиозным. Вот отрывок из письма Лэссё Сигне, жены коммерсанта. Она уберегала его от общения с безбожником Гейне, знаменитым и талантливым поэтом: «И он, видимо, старается сблизиться с Вами. Боже, он опасный человек! Дай Бог, чтобы я не опоздала со своим предостережением: он опасный человек! Всего ужаснее, когда богато одарённый человек не отличается ни добрым сердцем, ни чистотой нрава.
Дорогой мой Андерсен! Вспомните учение Христа: если не будете, как дети, не войдёте в Царствие небесное» (29 июля 1833 г.).
Подобного рода отрывков можно отыскать множество. Дух дышит, где хочет, и всякий должен знать, что, получив от Бога талант, мы должны направлять его по пути служению Господу нашему, и тогда творчество найдёт отражение в сердцах читателей, как книги Ганса Христиана Андерсена.
Собственную мебель пришлось всё-таки купить в 1866 году. Впервые в жизни. Ему было уже за шестьдесят. Это был не конец сказок, это был конец жизни. Он понимал это. Но всё дело в том, что сказки и были его жизнью. Он уже убедился в этом и не желал менять своего мнения даже ценой жизни. Сказки — были группой его крови. Сказки были путём его в Америку и Европу, они прорубили ему окно в вечность. Он чувствовал ветер вечности на своих впалых щеках.
Но купленная мебель, купленная мебель. Он вспомнил, как в детстве ему казалось, что сундуки умеют летать. А почему бы и нет... Вот, фанатики науки утверждают, что и люди научатся летать на летательных аппаратах. Может быть, и ему удастся ещё при жизни полететь к звёздам. Он удивлялся этим ребяческим мыслям, которые диктовала ему новая кровать...
Что знаем мы о наших кроватях?
Наши постели знают о нас всё!
Как радовалась кровать, что попала к самому Андерсену!
Но, как же был огорчён Андерсен, что у него вдруг появилась собственная кровать. У него уже не было сил очеловечить кровать. Она становилась якорем. Не она была его частью, а он её продолжением.
Раньше его самым близким другом был саквояж — производное дороги и мечты. Саквояж! — старый стоик! — мыслитель дорог! — обдумыватель пыли! — вездесущий подслушиватель ветров! — наместник сказок! — дар молчания присущ тебе как совесть. Ты никогда не тщеславился, не мечтал о большем, чем доступно тебе и дано тебе.
Старый саквояж лежал, как старый пёс у кровати, и скулил. Он ревновал Андерсена к новой мебели и очень боялся, что хозяин перестанет ездить в дальние страны. Ему вовсе не улыбалось окончить жизнь так, чтобы его мысли находились в коконе домашней пыли, а не пыли итальянских или швейцарских дорог. Ведь новёхонькие вещи, смотрящие на него свысока, понятия не имели ни о Сене, ни о Средиземном море.
А новые вещи думали, что обосновались окончательно и бесповоротно. Они старались занять ме ста получше и вытесняли чемодан-саквояж из привычного жизненного пространства. Пыль дорог но мешала его лёгким, а пыль комнаты унижала их, и они чувствовали себя больными.
— Вы хоть железную дорогу-то видели? — спрашивал саквояж у новоявленных соседей.
— А для чего нам железная дорога? Ха-ха-ха? Что за грубое выражение: дорога из железа.
— А почему не железо из дороги? — ёрничал стол.
— Обитатель дороги — саквояж, считает свою жизнь прекрасной, — издевались над ним.
— Он просто не понимает, что ничего не может быть прекраснее покоя. Чудесней пыльной тишины. Стоять на одном месте — рабское наслаждение! Как это волшебно! — стоять в комнатном безлюдье и рассуждать о жизни!
Вот сколько разных голосов обрушилось на бедный саквояж. А ведь он, как никак, бывал за границей и жал руки великосветских чемоданов и саквояжей и даже влюбился в одну парижскую шляпку Но разве — с ними! — этими новёхонькими выскочками! — мог он поделиться законсервированной любовью. И разве могли эти новые обитатели комнаты Андерсена предположить, куда, к кому они попали! Да они даже Средиземного моря не видели!
— Да господин саквояж просто ветреник да и только! — заявил новый стул, тот, что был поближе к окну и полагал, что раз его видят по ночам звёзды, то, значит, и завидуют ему.
— Он не хочет создавать ячейку общества! — возникли голоса, голоски и голосочки.
— Он — не наш!
— Да он просто болен. Он сумасшедший, как вы не поймёте! — заявил угрюмый стол. Ему нужно в сумасшедший дом — там он найдёт достойных потрёпанных товарищей.
...А саквояж-то мечтал уже и не о загранице... Только бы снова попутешествовать по Дании. Что за чудо — побывать в Глорупе на Фюне, и в Баснэсе, и в Холстейнборге, что около Скельскёра... И саквояж уснул крепким счастливым сном, и снилось ему, что он путешествует на крыше дилижанса в связке таких же саквояжей и слушает сказки их жизней, чтобы потом поведать о них хозяину. Это отвлекало Андерсена от зубной боли... Вот лежит саквояж и обозревает окрестности и впитывает в себя красоту, а свежий ветерок с полей и лугов обдувает его своими мыслями и саквояж сказочника говорит ветру:
— Я бы зашил твой рот, дружок, чтобы ты не обрывал слабые лепестки с цветов.
— Я и так стараюсь не дуть на них, — оправдывается ветер и синеет со стыда.
А саквояж продолжает свой путь и кажется ему, что и его хозяин — писатель, и дилижанс, и до рога — существуют именно для него, саквояжа, такого красивого, что васильки и ромашки придорожные привстают на цыпочки и вглядываются в его красивую фигуру...
У саквояжей свои страсти, у хозяев — свои, у цветов и пчёл — свои отношения... И редко бывает так, что кого-то из людей и саквояжей интересуют и судьбы саквояжей, и пчёл, и сосен, и чаек, и волн... Ах, как хорошо бы полежать сейчас не в комнате, а на сквознячке, прокатиться под облаками, несмотря на скрипучий характер и болезни...
— Мы всегда снимаем комнаты в районе Новой Королевской площади. Нам, европейским людям, необходим театр!
— Ха-ха, ха-ха! — Если бы кто-нибудь стоял за дверью, он бы подумал, что в комнате идёт дружеская пирушка. Да-да, именно — пирушка. Множество голосов высказали своим «ха-ха» отношение к вконец раздосадованному саквояжу — верному другу дорог и страстному любителю иноземщины. Их осуждающий смех долго ещё стоял в ушах саквояжа.
Андерсен вернулся в хорошем расположении духа. Театр дарил его телу бодрость, омывал живой водой и придавал жизни смысл. Он напевал песенку из очередной постановки, и тут в глаза ему бросилась кровать. И хорошее настроение полетело к чёрту! Неужели он умрёт на этой кровати? Среди этой мебели он умрёт, и она переживёт его... Он вспомнил, с какой ненавистью покупал эту кровать, она была — как нелюбимая жена. И тут же подумал своим общительным мозгом: вот бы хорошо написать пьесу о судьбе кровати! Как она появляется на свет — молодой, из свежего дерева, и перед ней — радужные перспективы, плачет младенец на простынях, смеются молодожёны. Но летит время, и всё чаще доскам кровати передаются немощи старческих костей. И кровать тоскует о бездарно прожитой жизни. И есть от чего тосковать — всю жизнь на одном месте!
Дух Андерсена словно вселился в кровать, чувствуя все её мысли и старческие будущие хворобы. А ведь в 1866 году именно Эдвард Коллин предложил ему купить кровать, а матрац, как нарочно, оказался коротким. Точно Эдвард Коллин сделал это специально.
Сказочник вспомнил своё рождение на кровати, переделанной из смертного одра, и ужаснулся — как быстро, как мгновенно прошла жизнь. Сердце угрюмо сморщилось и заглянуло внутрь себя — в каждой камере сердца сидело по сказке, и они ждали, когда выберутся на свободу.
Андерсен-драматург мгновенно представил сцену Королевского театра, на самой середине которого из темноты оживает Её высочество кровать — смысл человеческой жизни. Конечно же, раздаются аплодисменты. Тощий, сморщенный голосок юной кровати, едва увидевший свет Божий.
— О, кровать, центр семьи, страны, мира! — произносит госпожа Жизнь.
И теми же словами приветствует появление новорождённой кровати госпожа Смерть.
И обе они уходят со сцены, взявшись за руки, и по походке видно, что они — родные сёстры.
Андерсен написал в календаре несколько строк, чтобы не забыть сюжет.
— Ах, как хорошо было бы написать такую пьесу. Или — ещё лучше — сказку о Кровати, о её нелёгкой жизни...
— Поколения приходят и уходят, а кровать пребывает вовеки, — раздаётся голос за сценой в конце спектакля.
И тут же Андерсен услышал свист публики и даже заткнул уши. Как жаль, что его нельзя написать на будущей могильной плите!
Андерсен быстро переходил от одного состояния к другому и теперь впал в совершенный пессимизм и понял, что пора отправляться в дорогу, чтобы принять лучшее лекарство — свежий ветер, новые цветы, разговоры попутчиков, памятники старины и красоты природы. Он глубоко вздохнул, словно почувствовал запах — именно запах! — дороги. Запах пути.
И он заплакал от того, что ещё не в пути... Саквояж услышал его слёзы и тоже расплакался. А потом радостно посмотрел на хозяина — и увидел: скоро в дорогу, то-то порасспрашивает он в пути у незнакомых саквояжей об их саквояжистой жизни.
Они будут здороваться за ручки, когда хозяева отвернуться. А ещё было бы хорошо сочинить сказку об Андерсене и рассказать её иноземным саквояжам и саквояжцам...
Саквояж, вместе с тем, ревниво заметил, что хозяин внимательно и с любовью смотрит на даму Кровать, которая по отношению к нему вела себя явно пренебрежительно...
Ещё бы, ведь у неё была кроватная жизнь, а у него — саквояжистая... Она только мечтала о путешествиях, а он бывал в них — и саквояж задрал ручку, как задирают нос! У каждого — своя гордость...
Саквояж устал от нахлынувших чувств и закрыл печальные глаза, которые расцветали только в дороге...
А мысли Андерсена снова вцепились в новую кровать, как в кровного врага. Сам вид кровати опустошал его. Унижал. Мешал свободному полёту мысли и заставлял думать о смерти, покое...
Нет! нет!! нет!!! — и он своими огромными шагами прошёлся по комнате и понял, как узка она для его мыслей о путешествиях. Нет, сказки не пишутся при виде кровати. При виде кровати они свёртываются и прячутся... А он уже не мог без сказок, они стали кровью его жизни, и чем лучше была сказка — тем чище кровь! Да и сами сказки — подумал он — как кровеносная система распространились по миру, объединяя его в один организм, в одну жизнь, в одну вселенную...
Кровать стала якорем жизни, помехой на пути сказки, ведь сказка — всегда новое чувство, а новые чувства — это путешествия, путешествия, путешествия! Нет, он не мог позволить, чтобы кровать стала символом его филистерского существования, якорем жизни, самим своим видом кровать приглашала Андерсена отказаться от путешествия, закроватить себя в четырёх датских стенах... Она требовала себе, как ревнивая жена — всего Андерсена с головы до пят и напоминала плаху...
И сказочнику показалось, что кровать ухмыльнулась на его страдания, проникнув в его путешествующие мысли.
Он пригляделся к ней. Она, конечно же, конечно же, понимала его антикроватные мысли. И тут, под её взглядом, Андерсен внезапно понял, что он умрёт. Скоро. Бесповоротно. Навсегда.
— Только не на тебе, только не на тебе, — воскликнул драматург и пнул кровать. И сморщился от боли, потому что вобрал в себя и свою боль, и боль кровати...
Ему стало страшно среди новой мебели, точке он уже умер и попал в другую жизнь... Он вспомнил, что сегодня что-то мешало ему выходить из театра и он хотел лечь на сцене, чтобы не идти домой. «Вот какая она — смерть», — подумал он всем сердцем и ужаснулся её катастрофической простоте. Конечно, он понял, что мешал вид этой всевластной кровати. Нынешней ночью ему не уснуть на своей постели. Он хотел было лечь на пол, но это будет совсем неудобно, да и стыдно перед кроватью... Он поглядел в окно, словно ища там спасения. Многие окна ещё спали, а те, в которых светили свечи, призывали уснуть. Оле-Лукойе призывал всех уснуть немедленно.
— О, милый паж смерти, — сказал Андерсен, — я усну, усну, усну... — и он улыбнулся прощальной улыбкой...
За каждым окном стояла кровать и ждала своей пищи — людей и снов. Сон — часть жизни. Как Андерсен радовался снам, которые, порой, великодушно диктовали ему сказки... Теперь Андерсен вдруг понял — они диктовали ему жизнь, в которую он попадёт после смерти.
Всей тяжестью своей кровати пускали корни в пол. Андерсен был уверен в этом. Он с трудом заглянул под кровать, чтобы обнаружить эти корни, но кровать заблаговременно спрятала их, и он ничего не обнаружил. Он только успел увидеть тоненькие кореньки, исчезнувшие на его глазах. Бессонница уже караулила его мысли. И тут только он понял, что это не кореньки кровати, а паутина. Паутина — но не просто паутина, а паутина жизни, паутина старости. Обыкновенная паутина — след гениальности пауков — сказал он себе и вспомнил, как восхищался пауками и их произведениями Эрстед, так любивший природу и сделавший гениальные открытия. В сущности — Андерсен вспомнил морщинистое лицо друга — сказочники и учёные похожи, они похищают знания у снов. Ему понравилась эта мысль, и с присущей ему скрупулёзностью он записал посетившую его мысль. Он любил повторять, когда его укоряли за то, что он всё записывал — в музеях, из книг знания приходят и уходят, а бумага остаётся.
Он понял, что умрёт, или — в лучшем случае — проведёт в своей новой кровати бессонную ночь... Умрёт... Утро уже не поздоровается с ним всеми своими лучами, как дети, они не разбегутся в его мыслях... и крови... не запрягут его сердце, чтобы скакать на нём по просторам сказок... до самой темноты, когда придётся отпустить поводья...
Всё-таки он постелил себе на полу, и месяц одобрительно посмотрел на него сквозь уснувшее стекло...
Но Ганс Христиан привык спать на высоких подушках, точно так было ближе к небу. Высокое изголовье... Андерсен вспомнил о саквояже.
— Где ты, старый друг? — услышала ночь.
Сказочник разбудил саквояж, подложил его под голову. Он легко представил, как из саквояжа выбрались на свободу огромные итальянские звёзды — друзья Геракла и Одиссея, Гомера и Цезаря... Ему стало легче на высоком изголовье. Когда ему было особенно горько, ему хотелось вспоминать о путешествиях. Италия была его первой любовью в длинном списке дорог...
Он относился к жизни цветов, звёзд, саквояжей, кроватей, деревьев — так же серьёзно, как и к жизни людей, а то и серьёзней. Он не мог избавиться от мысли, что они живые, даже если бы и захотел. Не мог — и всё...
Иногда ему было стыдно перед людьми за то, что он очеловечивает вещи. Но, может быть, он тем самым льстит людям? Ведь они делают гораздо больше зла, чем вещи... На этой мысли его сон соединился со сном саквояжа... Обоим приснилась Аппиева дорога, которая была для Андерсена символом жизни, ибо тянулась из прошлого в будущее и соединяла их навсегда. Он увидел легионеров. Их железные ряды. Сверкающую бронзу... Они шли не через воздух родной Италии, они шли через историю... А войдёт ли он, Андерсен, в Историю. Способны ли его сказки добрести своими нежными шагами хотя бы в двадцатый век? Заглянуть бы туда. Почему нам не снится будущее? Он с такой удивительной ясностью увидел лица легионеров — как соседей по дому, и вдруг услышал вой волчицы, крики Ромула и Рема... Самая древняя сказка Италии, Рима — Ромул и Рем. Ему следовало родиться в Риме, а не Оденсе... Не среди датских туманов, а в прозрачном воздухе Средиземного моря...
Проснувшись утром, он долго не мог понять, почему спит на полу. Он не пил более фужера шампанского никогда, насмотрелся в Оденсе на пьяниц, пила его мать... Пьянство отпугивало его, как символ дьявола... Что же произошло... Он вспомнил, как долго брёл по Аппииевой дороге, и, откинувшись на изголовье, всё понял. Но тут взгляд его упал на кровать, и он увидел её расстроенное выражение. Ганс Христиан улыбнулся и потянулся к свету.
— Господи, спасибо, что ты подарил мне ещё один день, — и слёзы подступили к его горлу, когда он подумал о своём Боге, так много сделавшем для него — нищего из Оденсе... Он улыбнулся всей своей радостью, равной по силе ненависти кровати... Он подарил себе жизнь тем, что не лёг на ложе смерти, новую свою кровать. Ему теперь казалось, что он вовсе не купил её, а она сама вселилась в его комнату без его ведома и претендовала на то, чтобы стать его семьёй, его мыслями.
— Никогда! Даже пьесу о тебе не напишу, чтобы не думать о тебе больше, — сказал он кровати и улыбнулся новой жизни, новому дню...
Он подарил себе жизнь! Пусть этот день будет особенным. Пусть в этот день посетит его сказка, — молил он Бога, понимая, что только у него можно выпросить силу, чтобы написать сказку...
С лёгкостью импровизатора он представил себе, что лежит мёртв: на постели, на этом одре, и рассмеялся... Это солнце, что за окном, могло ему больше не светить! Уже не светить! Он жив, жив, жив, он напишет новые сказки и пьесы! У него было такое чувство, словно солнце светило только ему. Андерсен сладко потянулся и подошёл к окну. Шли рабочие, торговцы, моряки. Непостоянное солнце Дании спряталось. И тут Андерсен подумал, что если бы умер, то мог бы видеть сейчас не одно солнце, а два. Ну, в самом деле... И вид скучных людей, торопящихся, бредущих под окном в поисках куска хлеба, поверг его в уныние.
Как страдал давний друг Андерсена от этих бессердечных речей. В окружении красивой, свежей самолюбивой мебели саквояж понял, как он стар. Он подумал: я даже не стар, я — древен. Он глядел в непонимающие зрачки новых соседей и готов был — как и его хозяин — заплакать от унижения.
— Я столько мог бы вам рассказать! — вскричал он, взбешённый нападками.
— Нам неинтересны ваши рассказы. Сидели бы вы лучше дома, познавали родную страну и родную историю. Мы не любим яркого итальянского солнца, от него мы быстро рассыплемся. И нас совершенно не интересует, как живёт мебель за границей. Нам дороже всего отеческий угол.
— Ну, почему, почему? — недоумевал путешественник.
— Да потому, что у нас собственная скромная жизнь! И мы не нуждаемся в советах из-за границы? Да-с — не нуждаемся — и новая мебель так натужно заскрипела, словно она была совсем старой. — Своё отечество мы ставим превыше всего. Мы хотим жить своей тихой жизнью, рожать стульчики, шкафчики, столики, кроватки, и мы вовсе не интересуемся заграничными штучками.
Саквояж смертельно расстраивался, уходил в себя. Он переживал своё одиночество, молчал целыми днями, болел без целительной пыли дальних дорог.
Он не мог жить в этой мещанской среде. Его боль передавалась Андерсену. Ох, как он теперь понимал хозяина. Как страдал за него среди нового поколения дров, притворяющихся важной мебелью.
Мы изгои — понял он. И заплакал. И долго плакал. А потом замолчал и снова приготовился жить.
— А где наш заграничный орангутанг? — поинтересовались пришельцы.
— Он в театре, — ответил саквояж.
— Как это он умудрился отправиться в такое далёкое путешествие без своего любимого саквояжа, без смены белья, — захохотали новые хозяева квартиры.
Саквояж поклялся себе не отвечать на издевательские вопросы. Ведь любой ответ вёл его к унижению. Даже когда он в Италии упал с крыши дилижанса, он не испытывал такой боли, как сейчас. У него было чувство, что вся мебель Дании пришла сюда, чтобы поиздеваться над ним...
Он тяжело, как старый больной пёс вздохнул и погрузился в зелёную весеннюю листву воспоминаний о дальних дорогах, где они с хозяином были так счастливы и держались рука об руку!
— Вместо того, чтобы сидеть дома вместе со своей прекрасной мебелью, он шляется Бог знает где? Легкомысленные пьески глядит! Он не наслаждается покоем, который мы способны ему подарить!
Но саквояж их не слышал. Он отстранился, убежал в свои мысли, где даже острый угол кровати не мог его ударить. Он мечтал уже не о далёких путешествиях, ведь хозяин всё чаще болел, а о том хотя бы, чтоб поездить по дорогам Дании. Ах, как прекрасно в Зеландии. А туманы? — в них бродили сказки. Господи, когда, когда это было, думал саквояж, угрюмый сосед новой мебели...
Нет, нет, он не расстался с семейством Коллинов, он навсегда остался другом всех членов этой большой семьи. Но центра, связующего звена не стало... Увы... Старый Коллин умер за три года до позорной войны 1864 года. Он прожил очень долгую жизнь и не увидел катастрофического разгрома страны, для которой трудился всю жизнь. Лишь на семь лет пережил он супругу... Фру Коллин... Андерсен стал известнее всех членов её семьи, вместе взятых...
Не стало второго отца, не стало главного дома в мире. Надвигалась тоска, болезни, одиночество, смерть, но оставалось — искусство, то, что было источником его жизни, его вторым сердцем.
Доротея Мельхиор, сестра Мартина Хенрика, стала ангелом-хранителем главного сказочника мира. Она стала матерью и сестрой, олицетворением покоя последних лет.
В быту и близком общении Андерсен был невыносим или почти невыносим. Он был как ребёнок в худшем смысле этого слова. Среди взрослых уже не осталось наивных людей, полагающих, что дети добры, неэгоистичны... Андерсен был невыносимо обидчив, требовал постоянного внимания, его нужно было слушать с глубоким вниманием, как пророка. Он обижался на всё. Только теперь он сам научился понимать в бессонные ночи, как много физических сил вытянули у него попытки проникнуть в высший свет, унижения критиков, унижения образования. Все, все, все давали ему понять, что он — лишний на свете, лишний среди людей, лишний в высоком кругу, лишний среди образованных людей, лишний среди путешественников, лишний, лишний, лишний... Бессонная ночь с болями заверяла его, доказывала, что он лишний и среди людей.
Чувство юмора приходило на помощь всё реже. Оно тоже засыпало. Оно затихло.
С 1866 года по день смерти 4 августа 1875 года Андерсен жил в предельно щедрой, искренней в дружбе, самозабвенной в любви к нему семье.
Он уже давно был гражданином мира. Он был Гулливером сказки, и ему была мала одежда Дании.
Когда он возвращался из своих поездок в Данию, у него было чувство, что он, как змея, сменив кожу, вынужден теперь вновь натягивать свою старую кожу, о которой он стал забывать.
После 1864 года он перестал видеться со своими многочисленными немецкими друзьями. Он уже Не мог жить среди них. Слава пришла к нему из Германии, но после поражения Дании от Германии он стал внегерманцем. Он обрёл в себе абсолютного датчанина, который переплавил трудности космополитизма в долг патриотизма. Германия не отказывалась от него, она его любила, но он отказался от неё. В конечном счёте, понимал он, цивилизованная старушка Европа отказалась от Дании, отдала её на полуцивилизованное растерзание. Европа показала, что она всегда эгоистична и позволяет быть эгоистичными каннибалам в любой стране, которая сильнее, чем та, что обречена на съедение... Каннибалы были выше — они употребляли мертвецов в пищу, а цивилизованные государства позволяли себе роскошь закапывать их в землю, отдавая на съедение земным червям... О цивилизация... О времена, о нравы — мы произносить не будем, это было бы абсолютной пошлостью. Времена всегда одни и те же...
Насмешки... Зависть... После заграниц...
Лицо молодого Андерсена было совершенно оригинальным, с очень живыми чертами, постоянно находившимися в движении. Когда он говорил, никто не замечал некрасивости его лица, чувства усиливали благородством каждую чёрточку. Но стоило ему замолчать, как черты лица словно начинали воевать друг с другом, каждая чёрточка — будь то крылья носа, или носогубная складка, или линия губ — находились в состоянии молчаливой вражды.
Лицо его теряло загадочность в молчании, становилось совсем некрасивым, в самой отчуждённости этого лица было нечто обречённое, тягостное. Это было лицо, которым руководила внутренняя мысль, нисходившая откуда-то, чему нет никакого названия...
Он был разговорчив — обычно признак несдержанности натуры или той глубокой одинокости, о которой мы предпочитаем не думать, замечая её в других, потому что мы слишком хорошо знаем: мысли о чужом одиночестве ведут к одиночеству собственному.
Слова его были его спасением.
Он с детства казался странен. Мальчик, почти не помогавший по дому в своей бедной семье, не желавший учиться ремеслу, которое давало возможность прокормиться в этой голодной жизни, постоянно мечтавший о чём-то неопределённом, «поедавший» книги одну за другой, способный говорить о чём угодно в чьём угодно присутствии, рассказывавший занимательные истории детям, взрослым, уставшим родителям, бабочкам, курам, деревьям, лужам, реке, цветам, в которых он души не чаял и к которым тянулся так, будто и вправду был в какой-то прошлой своей жизни цветком, — он сразу же обращал на себя внимание; это можно было считать эгоцентризмом, а можно было именовать абсолютной открытостью, что могло ждать его в жизни, если бы он не был охраняем? Его ждала бы скорая случайная смерть: от болезни, ножа, голода — выбор велик. И как он выжил? Вот самая большая загадка этой натуры. Он страшился своей открытости, пока не осознал, что эта открытость, постоянная устремлённость в собственную беспредельность и есть спасение от жизни, потому он и пошёл навстречу этой жизни, абсолютно ничего ему не сулившей, а в результате — редкостное для его положения восхождение на вершину славы. Уже с раннего детства благодаря походам с отцом в лес он научился входить в природу, а ведь не каждому открывает она свою лёгкую дверь, тяжелее которой нет ничего на свете.
— Посмотрите на его длинный нос! У меня такое чувство, что это не нос, а хоботок. И когда мы отворачиваемся, он заглатывает пищу своим сногсшибательным хоботом.
Андерсен стоял за дверью и слушал. Слова порхали за дверью: лёгкие, но с жалом. Слёзы, близкие друзья Андерсена, блестели на глазах и требовали отмщенья. Но чьи, чьи это голоса? Чей это наглый голос, убивающий, пронзающий жизнь насквозь? Обида застлала слух. Самое страшное заключалось в том, что этот голос мог принадлежать любому.
— Хоботок у него по той причине, что мама его была слонихой. Она брала грязное бельё хоботом и стирала его в холодной реке, поэт сам поведал мне об этом в минуту откровений.
—Скорее папа его был слоном! — И все засмеялись, точно знали, что Андерсен их слышит, но не посмеет войти, — именно такая издёвка царила в смехе.
«Если Слово было в начале, то оно будет и в конце?» — подумал униженный поэт. И он поклялся себе завтра же уехать из этого города, из этой страны, от проклятых соотечественников, переполненных завистью, как змея — ядом. Ему показалось, что датчане рождаются только для того, чтобы сказать друг о друге несколько десятков тысяч колкостей и умереть. Именно в насмешках будто и видели они смысл своей жизни.
— Но этот хоботок хлебает из королевского корыта и дотянулся до Германии, Италии, Швеции...
— Не удивлюсь, если он со временем дотянется и до Луны. — Очередная острота вызвала прилив смеха.
В костёр издевательств подкладывали они полено злобы, и костёр горел высоко и радостно, не сомневаясь в притоке новой пищи...
Андерсену показалось, что пламя этого костра съедает его, а вокруг стоят гости и рукоплещут его страданиям.
«Как жаль, что здесь нет Ингемана», — почему-то подумалось ему о справедливом друге. Вот его критика никогда не задевала, ибо он был доброжелателен. А эти... Когда в своём письме он проанализировал произведения Андерсена из сборника «Стихотворения» за 1830 год, впечатлительный поэт принял справедливость замечаний и учтивость критики друга из Сорё без обиды. Ах, если бы хоть один голос за дверью обладал доброжелательностью!
Нет, никогда он больше не будет приходить в гости неожиданно, — сказал постоянно неожиданный гость.
Он посмотрел на себя в зеркало. Да, такое лицо могло вызвать приступ смеха даже у тех, кто не обладал чувством юмора.
Голубые глаза протягивали друг другу ресницы. И непременно познакомились бы друг с другом, если бы не то сооружение, что в высокомерной гостиной именовали хоботом. Глаза были маленькими, точно хотели спрятаться от людей поглубже... Множество обид, нанесённых его ранимому самолюбию с самого детства, словно вбило их в череп. И чем чаще они делали попытку вырваться из глубокого плена глазниц, поближе к людям, тем глубже прятались потом после этих неудачных попыток.
Андерсен сейчас не жалел себя, анализируя свою зеркальную копию. Скулы выступали над впалыми щеками, как два испанских балкона.
Простолюдины не любили его за то, что он выбился, выстрадался из их болота. Среда интеллигенции считала его малообразованным выскочкой, неизвестно как затесавшимся среди них... Высшее общество существовало само по себе — и ни присутствие Андерсена, ни его отсутствие никак на него не влияло.
Он был занятной игрушкой для всех слоёв общества. Взрослые играют с куда большим удовольствием, чем дети, только игрушками для них служат живые люди, как правило, гораздо более талантливые, чем они сами.
— Куда вы, господин Андерсен? — спросило зеркало, готовое треснуть от его страдания.
— В никуда, — ответил он, ничуть не удивляясь, что в зеркале открылась способность говорить. От грубых слов гостиной, которые он подслушивал, усиливая свои обиды и находя в них некое подобие наслаждения, он истончался, да-да, именно истончался. А от стыда он готов был поменяться с собственной тенью.
Но всякое сердце имеет рассудок, даже сердце сказочника. Оно поняло, что может разорваться от горя.
И Ганс Христиан направился к двери. Если бы он сейчас смог обернуться, то увидел бы, как по зеркалу сползает слеза. Она увеличивала его мир, но вместе с тем увеличивала и все его обиды.
Если бы мы умели видеть слёзы вещей, которые в нас влюбляются! Как изменилась бы наша жизнь!
Маленькие глазки, огромный острый нос, высокий, худой, длинные руки с большими пальцами — таков его портрет. Злые языки его называли орангутангом.
Депрессивный, обидчивый до крайности.
Страх сгореть заставлял его брать в путешествия верёвку, чтобы спастись в случае пожара.
Он боялся, что его похоронят живым и умолял, чтобы перед тем, как положили его в гроб, разрезали одну из артерий.
«Это только кажется, что я умер», — записка на столе предназначалась друзьям и врачам во время болезни.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.