Грозная година
Грозная година
Тот воскресный день в июне сорок первого ворвался в нашу жизнь, как в жизнь всех советских семей, неожиданно, трагически.
Алексей Иванович по колхозным делам был с утра в сельсовете, откуда пришел прямо-таки почерневшим: война!
Уже в первые дни отправились на фронт наши деревенские парни. Первыми ушли комбайнеры, трактористы, шоферы. Скоро уж всякая семья стала семьей фронтовика. Пришла весть, что ушел добровольцем на фронт мой младший брат Николай, были мобилизованы муж младшей сестры Ольги — брянский рабочий Николай Ричардович, братья Алексея Ивановича. Сам Алексей не мог вступить в ряды Красной Армии: еще в младенчестве он получил тяжелую травму, одна нога у него была короче другой на несколько сантиметров. В мирной жизни это не особенно замечалось — Алексей Иванович мастерил себе сам специальную обувь, так что хромота не бросалась в глаза. Но ощущать он ее всегда ощущал: на здоровую ногу падала двойная нагрузка, и Алеша к концу дня уставал сильно. Замечала это только я по особенной тяжести походки, но жаловаться было не в его характере.
То обстоятельство, что не может он стать красноармейцем, очень на Алексея Ивановича подействовало. Ведь всю жизнь он жил и работал как все, не меньше. А тут вдруг исключение из общего числа мужиков, Алексей Иванович стал мрачным, угрюмым и от общего горя, и от своей обиды. Думаю, что и тифом он заболел в первые дни войны не столько от заразы, сколько от своей обиды, общего горя. Лежал в больнице около двух месяцев. Поправился — вызвал его председатель, сказал, что нынче каждый мужчина на вес золота, просил заняться полеводством.
После первых дней растерянности пришла особенная собранность. Нам, колхозникам (а точнее, колхозницам), нужно было кормить армию. Враг захватывал все новые и новые плодородные земли Украины, Белоруссии, Прибалтики. Забот прибавлялось.
В то время я работала свинаркой. С фермы ушли на фронт все мужчины. Мы, женщины, работу поделили между собой. Свиноферма у нас в колхозе была знатная, а молодняка в том, сорок первом было много. Нужно было сохранить поголовье. Нужно было и выполнять военное задание по поставкам мяса. Мы выполняли.
Наступил сентябрь. Старшие мои отучились. Зоя еще весной окончила с похвальной грамотой семилетку. Валентин не захотел повторять не усвоенный им курс, не пошел в школу. Мы не настаивали: военная пора, забравшая из хозяйства мужиков, требовала от подростков работы. По деревенским понятиям он был немаленьким, потому пошел в колхозную полеводческую бригаду. Трудился там на совесть.
Но все-таки один школьник у нас был. Хоть тогда учиться ребята начинали с восьми лет, а Юре только шел восьмой, он, мечтавший о школе уже давно, 1 сентября 1941 года отправился в первый класс. Даже в тот военный сентябрь мы постарались все-таки отметить такой день. Я с утра пораньше побежала на ферму, накормила свиноматок, задала корм поросятам, почистила клетки, а к восьми была уже дома. Провожали Юру братья, Зоя и я. Он шел гордый, в наглаженной матросочке, с Зоиным портфелем, в котором лежал аккуратно обернутый сестрой в чистую газету его первый учебник — букварь.
Война не давала о себе забыть ни на минуту. Дни и ночи шли через деревню беженцы. Люди рассказывали, как быстро катился вал немецких армий, как уничтожали они наши города, села, как бомбили скопления военных колонн и мирных граждан. С запада в сторону Москвы ежедневно пролетали в ровном строю тупоносые немецкие бомбардировщики. «От Советского Информбюро...» — эти радиосообщения ждали, этих сообщений боялись. Потому что вести были страшные. Пали Минск, Рига, Таллин, Вильнюс, фашисты обложили Одессу, двигались к Ленинграду, а потом в сводках замелькали и вовсе близкие нам названия: Ельня, Смоленск.
В село пришли первые похоронки...
Слово «мобилизация» вошло в наш мирный, деревенский быт. Мы тоже считали себя мобилизованными, тоже считали себя военными людьми. Потому что работали для фронта, потому что работали за себя и за тех, кто ушел защищать нашу Советскую Родину от страшного ворога.
Однажды мы услышали нарастающий шум мотора. Казалось, что самолет идет прямо на нашу ферму. Все свинарки выскочили во двор. Это был наш, советский самолет, ясно было, что с ним что-то неладное случилось, потому что летел он так низко, что чудилось: вот-вот врежется в землю. Но он все тянул в сторону от построек а потом сел где-то у нашей избы. Пришла — младших нету, сразу догадалась: они на болоте, куда спланировала военная машина. А тут в небе показался еще один краснозвездный самолет, он сделал круг, другой и уверенно приземлился на сухом твердом пригорке.
Чуть спустя прибежал Юра. Глаза горят от возбуждения, хочет поскорее все мне рассказать, потому сбивается, путается. Но я все-таки поняла. Первому летчику удалось выпрыгнуть из кабины уже над самой землей. Он даже не поранился. Ругался на гитлеровцев, кулаком им грозил. Подбежал летчик с другого самолета. Они стали договариваться, расстегнули плоские кожаные сумки, а там карты. Юра пересказывал каждую мелочь, передавал каждое движение, все время повторял слово «летчик»: «Летчик спросил: «Как ваша деревня называется?» Летчик сказал: «Ну гады, ну фашисты — заплатите!» Потом удивился: «Вы почему с портфелями?» И сказал: «Молодцы! Надо учиться! Нас не сломить!» Солнце припекало, летчик расстегнул кожаную куртку, а на гимнастерке у него — орден. Летчики — герои. Они храбро сражались в Испании. А орден называется — боевого Красного Знамени».
— А еще он мне дал подержать карту в кожаной сумке. Она планшеткой зовется. Мама! Вырасту — я тоже буду летчиком!
— Будешь, будешь! — говорила я ему, а тем временем поставила в кошелку крынку молока и положила хлеб.— Отнеси им, сынок! Да пригласи их в дом.
Но летчики не покинули машины. Дотемна не возвращались и ребятишки. Только поздно ночью пришли домой. Юра все повторял фамилию, которую назвал ему первый летчик...
...Уже после первого космического полета к Юре пришло письмо из города Горького. Бывший военный летчик Ларцев писал, что он хорошо помнит тяжелый воздушный бой в сентябре 1941 года, вынужденную посадку у смоленского села, помнит и группу ребяток, которые рассматривали машину, а потом заботливо принесли поесть. И еще он писал: ему кажется, что он припоминает мальчишку, который все повторял: «Я буду летчиком, дядя!» Мог ли он, пилот военных лет, предположить, что на деревенском лугу в тяжелом сорок первом повстречался с будущим первым космонавтом планеты Земля? Ларцев писал, что болеет — дают о себе знать глубокие отметины войны.
...В ту сентябрьскую ночь летчики остались у боевых машин. Утром мы услышали рев взлетавшего с пригорка самолета, увидели, как на болоте горит первый истребитель. На втором летчики улетели дальше воевать. Позаботились, чтобы ничего из боевой машины не досталось наступавшему врагу.
Гитлеровцы были уже рядом. Пала Вязьма. Через село шли колонны грузовиков — везли раненых. Шли наши войска. Красноармейцы были усталые, измученные. Мы смотрели на них и плакали, а они и головы не поднимали.
В колхозе заговорили, что всем надо эвакуироваться. Увязали на телегу самое необходимое. Брат Алексея Ивановича Павел Иванович погнал на восток колхозное стадо, а я с другими свинарками — свиней. Но уйти далеко нам не удалось. В нескольких километрах от Клушина повстречались нам красноармейцы:
— Куда?
— Отступаем! — говорим.
— Впереди — немцы! — предупредили они.— Возвращайтесь.
Мы повернули назад. Свиней раздали по дворам.
Пушки грохотали уже где-то совсем рядом. Мы с Алексеем Ивановичем собрали всех ребятишек в одной комнате — опасались, как бы не выскочили, не угодили под шальную пулю, осколок.
Наступил вечер. А наутро в село вошли люди в серо-зеленых шинелях. Они врывались в дома, везде шарили, кричали:
— Где партизаны?
Партизан не находили, а вот вещи утаскивали, хватали кур, гусей, еду. Через три-четыре часа в доме не осталось ничего. Последний каравай я запрятала ребятишкам, но высокий белоглазый солдат по запаху нашел его на печке.
— Оставь хоть по кусочку малышам! — укорила я гитлеровца, а он неожиданно на русском языке, высокомерно скривив губы, сказал:
— Еще напечешь! — и замахнулся на меня кулаком.
Он ушел, а Бориска заплакал от страха и обиды:
— Это кто? Кто это? Он наш или фашист?
— Гад! Вот кто! — угрюмо ответил Алексей Иванович.
Фронт был рядом, артиллерийская канонада гремела невдалеке. И мы надеялись, что скоро нас освободят. Но проходил день, другой, третий... Красная Армия не возвращалась. В селе обосновались немцы; они расположились в избах, а нас повыгоняли на улицу. Алексей Иванович отрыл на огороде землянку и сложил печь.
— Фашист нас уничтожить хочет. Не поддадимся! — твердо говорил он.
Мы старались понять, как обстоят дела на фронте, уловить любой намек, малейший луч надежды. Ведь газет-то, естественно, не было, радио молчало. Вот в сторону Германии пролетели эскадрильи наших самолетов — значит, есть силы у нашей армии! Вот повезли от Гжатска на запад раненых и обмороженных фашистов — значит, идут где-то бои. Вот помягче в обращении с населением стали стоявшие на постое фашисты — значит, боятся, значит, где-то получили отпор.
Живший в нашем доме немец по имени Пауль стал поспешно собираться. Перед самым уходом подошел к нам:
— Москва. Русская победа. Нам — капут. В Германии у меня трое киндер.
На другой день наш, советский самолет разбросал листовки с вестью о разгроме немцев под Москвой.
Но наши чаяния пока еще не осуществились. Мы оставались «под немцем» долгих полтора года: с 12 октября 1941 года по 6 марта 1943 года. Каждый из этих дней запомнился, оставил тяжелую зарубку на сердце.
Фронт был рядом, в нескольких километрах от Клушина, но мы были от наших будто далеко, где-то за чертой нормальной жизни.
Советские люди нынешних мирных дней, которые родились после победного сорок пятого, конечно, много читали, много знают о войне, о героизме воинов, отстоявших независимость нашей Родины, о том, как самоотверженно трудились рабочие и крестьяне для фронта, во имя победы, о бессонных ночах у станков, о титаническом труде на полях людей, поднявших из пепла страну. Знают много... Но невозможно до конца, полно представить весь ужас вражеского нашествия, то время, когда мы полностью находились во власти жестокого, бесчеловечного врага, когда речь шла о жизни и смерти. Враги могли выгнать нас из дому, отобрать у нас еду, скот, последнюю одежду, саму жизнь...
Жить или умереть. Но не только об этом шла речь. В дни, когда гадали, как раздобыть кусок хлеба, миску ржи, чугунок картошки, а раздобыв, радовались, словно важному событию, мы не имели права сосредоточиваться на том, как бы только выжить. У нас с Алексеем Ивановичем на руках были детишки, мы беспокоились, какими они останутся после оккупации,— не сломятся ли, не станут ли трусоватыми, забитыми. Конечно, это сейчас та забота складывается в четкие слова. Тогда было труднее. Было ощущение, что ты должен что-то сделать еще, кроме того, чтобы остаться в живых, чтобы сохранить детишек. Однажды я поделилась с мужем мыслями, сказала, что у меня такое чувство, будто вернулись дореволюционные времена. Он промолчал. А когда в землянке к вечеру собралась вся семья, как бы продолжая разговор, заметил:
— Помнишь, Нюра, как ты мне о своем житье в Петербурге рассказывала, о борьбе рабочих, о Сергее?
Я, конечно, сразу же поняла, что он задумал, вот и ответила:
— Хорошо те дни припоминаю. Уж как тяжело рабочим было, а люди не сдавались, не разрешали капиталистам свое человеческое достоинство топтать, не продавались за кусок хлеба. Много было забастовок на Путиловском, хозяева тогда объявили: кто придет работать — денег получит больше обычного. Зря рассчитывали: предателей не оказалось. Семьи страдали, маленькие ребятишки от голода плакали, но даже они не уговаривали отцов и старших братьев, чтобы те шли продаваться за лишнюю копейку. Сережа нам тогда часто говорил, что нужно объединяться, надо противостоять, надо бороться. А выдержать борьбу могут только сильные и гордые люди.
Разговаривали мы с Алешей негромко, между собой. Я стояла у печки, спиной к нарам, к столику, где сидели дети, но, даже не видя, ощущала, как они замерли, прислушиваясь к нашей беседе. Пусть слушают, пусть знают, пусть выводы делают!
В первые дни по приходе немцев Алексей Иванович вынул из своего валенка подкладу, которая делала его походку ровной, ходил, сильно припадая на левую ногу, кособочился весь: хромого-то немцы авось на работу не пошлют. Если что мастерил по хозяйству, то, случись фашист какой начнет наблюдать за работой, он сразу же становился несноровистым, неуклюжим. По делам ходил рано-рано утром, чтобы гитлеровцев не повстречать, лишний раз не кланяться. Да и я норовила поменьше показываться им на глаза, стараясь выглядеть неопрятной, неумелой, нерасторопной — только бы им ни в чем не пособлять!
Уже после освобождения узнала я, что детишки наши воспринимали эти уроки. Юра да Бориска поделились, как они вместе с другими ребятами старались вредить гитлеровцам: разбрасывали по дорогам старые гвозди, битые бутылки, прокалывали шины у останавливавшихся в деревне автомашин, в выхлопные трубы заталкивали камни, куски глины. Да подбирались так умело, что гитлеровский часовой ни разу не смог их обнаружить.
Теперь в Клушине стояла эсэсовская часть. Наш дом занял фашист Альберт. Он заряжал аккумуляторы для автомашин. На досуге любил развлекаться. То на глазах у голодных ребят скармливал собаке аппетитные консервы, а то принимался рубить деревья в саду.
Детей наших он просто-таки ненавидел. Однажды Юра ворвался в землянку с воплем:
— Альберт Бориску повесил!
Я кинулась наверх. На дереве, подвешенный за детский шарфик, висел мой младшенький. А рядом, уперев руки в бока, закатывался от смеха фашист. Ему было интересно наблюдать за судорогами ребенка. Я подлетела к яблоне, сдернула с дерева удавку, подхватила Бореньку на руки. Ну, думаю, если Альберт проклятый воспрепятствует, то лопатой зарублю! Пусть потом будет что будет, а ребенка спасу. Не знаю, какое уж у меня лицо было, только Альберт глянул на меня, сразу повернулся, в дом зашагал — сделал вид, что его кто-то окликнул. А я мигом в землянку. Боренька уж не дышал. Раздели мы его с Юрой, уложили на нары, стали растирать: смотрим — порозовел, глаза приоткрыл. Когда Боренька в себя пришел, а я смогла вокруг кое-что различить, обратила внимание, что с Юрой творится неладное. Стоит, кулачки сжал, глаза прищурил. Я испугалась, поняла — отомстить задумал. Подошла, на коленки к себе сына посадила, по голове глажу, успокаиваю:
— Он же нарочно делает, чтобы над тобой тоже поиздеваться, чтобы за пустяк убить. Нет, Юра, мы ему такую радость не доставим!
Думала, убедила сыночка. Прошло несколько дней, слышу, Альберт с мотоциклом своим возится, наблюдать издалека стала. А уж когда он из выхлопной трубы мусор какой-то выковырял, сразу все поняла. Альберт ругнулся, к нам зашагал. Я к нему навстречу пошла, поравнялась, он мне на ломаном русском и говорит:
— Передай твой щенок, чтобы мне на глаза не попадаться.
На большее не решился. Может, все-таки испугался мести матери или чего другого. Фронт тогда уже дрогнул, артиллерийская канонада не умолкала. Всем было ясно: немцам здесь долго не продержаться.
Несколько дней Юра не ночевал дома — устроила я его у соседей, подальше от ненавистного Альберта.
Клушино наше, как я говорила, было прифронтовым. Войск немецких стояло немало. Село часто подвергалось обстрелу нашей артиллерии, налету авиации. Мы сидели в землянке, считали бомбовые удары, артиллерийские залпы, но воспринимали их как привет Родины.
Припоминаю: в конце лета это было, пошла я со старшими на соседний луг накосить травы для домашних нужд. Вдруг послышался гул приближающихся самолетов. Глядим — наши летят. Складно так, враз разворачиваются и пикируют на село. Прикинули: метят в большой немецкий склад. Фашисты ответный огонь открыли, подбили один бомбардировщик, огонь на нем вспыхнул, он летит низко, над крышами. Весь в огне, как большой костер, а сам стреляет и стреляет, развернулся и опять вдоль улицы летит. Там фашистской техники, войск полно было. Валентин вскочил, руками размахивает, кричит:
— Так их! Бей гадов!
А я думаю: как там Юра с Бориской, небось из землянки выскочили, бой наблюдают?
Раздался страшный взрыв — самолет врезался в самую гущу немецкой техники на деревенской площади. Бой затих. Мы побежали к селу. Ребята встретили нас у крайних изб, перебивая друг друга, захлебываясь;- о бое рассказали. Как я и предполагала, они с первыми взрывами на улицу выбрались, залегли на огороде. Я их ругать стала, стращать, что убить их могло, ранить, а они мне в ответ:
— Так это же наши самолеты были. Свои своих убить не могут...
Валентин к вечеру принес кусок конины — лошадей погибло так много, что немцы не в силах были туши ни вывозить, ни охранять.
Вот так я, как заботливая клуша, старалась спрятать под крылышко младших — непокорных и непослушных. А беда пришла с другой стороны.
18 февраля 1943 года поутру раздался стук прикладом в двери нашей землянки. Я открыла. Гитлеровец, остановившись на пороге, обвел вокруг взглядом, глаза его задержались на Валентине:
— Одевайся! Выходи.
Я попыталась протестовать, но он замахнулся на меня автоматом:
— Шнель, шнель! Быстрее! Германия ждет!
Автоматчики согнали на площадь совсем молодых парней, построили, окружили и повели. Угоняли в неизвестность, в неволю, на муки.
Как же разрывалось мое сердце! А прошло пять дней — снова стук в дверь. Думаю — ошиблись, некого у нас больше забирать. А фашист, внимательно всех оглядев, в Зоину сторону пальцем ткнул:
— Девошка! На плошат! Одевайся.
Я к нему:
— Посмотрите, она же маленькая. Толк какой с нее? Оставьте!
Эсэсовец даже не глянул на меня, через мою голову Зое говорит:
— Ждать не буду! Не!..
Шла я за колонной наших девушек до околицы. А там на нас, матерей, фашисты автоматы направили, не пустили дальше. Стояла я, глядела вслед удалявшейся колонне.
Не помню, как домой добрела. Сына забрали — было тяжело, а дочку увели — стало вовсе нестерпимо. Какие только мысли да опасения в голове не бились! Пятнадцатилетняя девочка, да в неволе, на тяжелейшей работе, в полной власти фашистов, у которых и человеческих понятий-то нету совсем...
День ото дня нарастал гул боев. Через деревню потянулись отступавшие части гитлеровцев. Теперь это были уже не те нахальные мерзавцы, которые полтора года назад входили в село. Укутанные в обрывки одеял, тряпье, в грязных повязках, с обмороженными лицами, они являли собой жалкое зрелище. Но мы-то знали, что они еще на многие мерзости способны.
Я видела, что Алексей Иванович теперь старается почаще быть на улице, у дороги. Он наблюдал за всеми передвижениями фашистов. Под вечер обычно засыпал недолгим сном, а потом, как на дежурство, опять выходил. Как-то вернулся с тремя нашими советскими автоматчиками — встретил их Алексей Иванович на Мясоедовской дороге. Ребятишки лежали тихо на нарах, но я почувствовала: проснулись, наблюдают.
Вынула я из печи приготовленный на утро котелок с картошкой,— соли не было, разлила по кружкам горячую воду, на травах настоянную,— пахнуло домом, хоть и сидели мы в землянке.
Разведчики стали расспрашивать о расположении немецких батарей, огневых точек, о сосредоточении фашистов. Алексей Иванович точно да толково все рассказал. Не зря, значит, он часами по селу ходил да все высматривал! Солдаты наши на карте отмечали. Я глядела на бойцов и наглядеться не могла: вон какие они ладные, здоровые, и полушубки у них справные, и валенки аккуратные, и маскхалаты хорошо пригнанные. А лица-то родные, милые!
Засиживаться бойцам было некогда. Уходя, сказали:
— Ждите. Скоро будем.
Поутру Юра спросил у отца, кто приходил. Алексей Иванович глянул на него с хитринкой, сказал: «Да это сон тебе приснился». Мальчик спрашивать больше не стал, но видела я: все понял.
В одну из первых ночей марта я услышала, как Алексей Иванович осторожно сполз с нар, стараясь не скрипнуть дверью, вышел из землянки. Отсутствовал долго. Возвратился, увидел, что я не сплю,— тихо, едва губы разжимая, рассказал:
— Последние немцы ушли. Дорогу заминировали. Если со мной что случится — запомни: мины напротив нашего дома, да у дома Беловых, и еще около сушкинского дома. Запомни, Нюра, и предупреди наших.
Сам погрелся немного и опять пошел на свое добровольное дежурство. Утром я разыскала в хозяйстве две дощечки, вывела на каждой крупно: «Мины». Эти знаки Алексей Иванович укрепил в начале и конце заминированного участка.