КАК Я СТАЛ ДИПЛОМАТОМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КАК Я СТАЛ ДИПЛОМАТОМ

Этот прохладный осенний вечер 1934 года навсегда останется в моей памяти.

Я только что вернулся в Анкару после длительного пребывания за границей, где лечился, а потом участвовал в работе международного конгресса. На первых же порах я поспешил навестить Шюкрю Кая, тогдашнего министра внутренних дел. Среди моих коллег по меджлису [1] он был одним из тех немногих, с кем я любил поговорить и просто, по-дружески, обменяться мнениями, выходя за рамки обычной партийной болтовни о политике.

На сей раз, однако, я шел к нему не для дружеской беседы, а, наоборот, собирался обсудить с ним самый заурядный вопрос внутрипартийной жизни. И что всего хуже, вопрос этот был связан с моей собственной особой. Еще несколько дней назад Васыф Чинар[2], которого я встретил в Стамбуле, сказал мне: «Вчера вечером во дворце я стал свидетелем пушечных залпов, выпущенных в твой адрес…»

Речь шла об издаваемом мной журнале «Кадры». Как сообщил мне Васыф, генеральный секретарь партии утверждал, что материалы, которые публикует «Кадры», якобы подрывают государственную экономическую политику и даже расшатывают основы самого режима. Если так будет продолжаться и дальше, министр торговли будто бы столкнется с целым рядом трудностей; существует также опасность возникновения отдельных группировок в рядах народно-республиканской партии.

«За столом, – продолжал Васыф, – было много народу. Говорили все, кроме Исмет-паши[3] и Шюкрю Кая, которые сидели и молчали, устремив глаза куда-то в пространство. Наконец, Гази[4] вышел из себя и обрушился на министра внутренних дел: «Когда же ты уладишь этот вопрос?» Тут даже те, кто жаловался на тебя, потеряли дар речи. Шюкрю Кая опустил голову и пробормотал: «Обращайтесь к премьер-министру, мой паша[5], к премьер-министру…» И знаешь, как поступил тогда Гази? Он повернулся к Исмет-паше и сказал: «Смотри-ка, всю вину сваливают на тебя!» Потом добавил про себя, но достаточно громко: «Хотя в этом есть доля правды. Ты даже написал статью для «Кадров». Умом и сердцем ты с ними». Исмет-паша сделал вид, будто ничего не слышал…»

Васыф взглянул на меня и, заметив, что я улыбаюсь, набросился на меня со словами:

«Чего это ты смеешься, братец, словно я пересказываю тебе веселый спектакль? Я говорю об опасности, которая нависла над твоей головой. Правда, там за столом многое иной раз смахивает на театральное представление: копают кому-нибудь яму, глядишь, уже могильный холм насыпали, а «мертвец» вдруг оживает. Да и сам Гази частенько распекает и отчитывает кого-нибудь, а через час-другой уже проявляет к нему самое доброе расположение. Но на сей раз дела обстоят совсем не так. Могу тебя заверить. И ты должен немедленно предпринять какие-то шаги, чтобы исправить положение…»

Я знал Васыфа как человека смелого, благородного и к тому же весьма искушенного в политике. Понятно поэтому, что к его словам я отнесся с полной серьезностью. В них не было ни преувеличения, ни каких-либо задних мыслей. И все же я улыбался, так как не впервые заочно попадал у Ататюрка[6] на скамью подсудимых. Около двух лет назад как-то утром у меня в доме раздался телефонный звонок. Звонил Фалих Рыфкы[7]. Он сообщил, что накануне у Ататюрка слышал по моему адресу довольно веские обвинения. Сдавленным голосом (то ли от волнения, то ли от бессонницы) Фалих говорил:

– Вчера в Чанкая[8] состоялось заседание президиума партии. Генеральный секретарь и несколько членов центрального комитета долго обсуждали статью, которая появилась в «Кадрах», и требовали наложить на тебя дисциплинарное взыскание. Вероятно, сегодня к вечеру ты получишь соответствующий ультиматум, продиктованный самим Гази. Смысл его таков: или измени свое поведение, или убирайся вон из партии. Лучше всего, если ты, не теряя даром времени, сам пойдешь к Гази. Но не откладывай это до вечера. В три, самое позднее в четыре часа ты должен быть у него.

Я последовал совету Фалиха и в тот же день, в три часа без нескольких минут, с трудом переводя дыхание, уже стоял перед старшим адъютантом президента Джелялем. Этот добросердечный человек уже знал причину моего визита.

– Вы очень хорошо сделали, что пришли, – сказал он. – Я постараюсь, чтобы вас приняли до обеда. Но вчера президент лег очень поздно и сейчас еще спит. Когда встанет? Этого я не знаю, но думаю, что ждать вам придется долго…

Разумеется, я не мог дожидаться приема в кабинете старшего адъютанта, ибо в этом случае мне, вероятно, пришлось бы просидеть здесь несколько часов.

– В таком случае я буду ждать дальнейших распоряжений в доме Рушена Эшрефа, – сказал я.

Дом моего друга Эшрефа был расположен поблизости от дворца, и там находилась моя жена, которая в этот день ни за что не хотела оставить меня одного. Она и супруга Рушена встретили меня с большим волнением. По моему скорому возвращению они поняли, что я не был принят Гази, но они вздохнули с облегчением лишь тогда, когда узнали от меня все подробности. Бежали минуты, проходили часы, но телефонного звонка, которого я ожидал с таким нетерпением, все не было. Беспокойство в наших сердцах сменилось чувством какой-то безнадежности. Рушен то и дело вставал и подходил к окну, будто сообщение о моем вызове должно прибыть с нарочным. Стрелки часов уже приближались к шести, однако никто не звонил, и улица перед домом была по-прежнему пуста… И тут вдруг до нас донесся шум приближающегося автомобиля и мотоциклов. Мы бросились к окнам: Гази в сопровождении своего обычного эскорта направлялся в город.

– В такое время он может ехать только в свое имение. Наверное, он вызовет тебя туда, – сказал Рушен.

Не знаю, на самом деле он так думал или просто хотел меня успокоить.

Вдруг автомобиль остановился. Он постоял несколько секунд, точно сидевшие в нем пребывали в нерешительности, куда им ехать, потом снова тронулся с места, свернул за угол против особняка Исмет-паши и выехал на улицу, где был расположен дом Рушена. На нас это произвело впечатление удара грома, но мы были потрясены еще больше и широко раскрыли глаза, как при виде чуда, когда минуту спустя перед нами предстал сам Гази в сопровождении своего адъютанта.

Лицо его было приветливо, а глаза сияли радостью, которая могла бы растопить любое сердце. Поздоровавшись с дамами, он с улыбкой обернулся ко мне.

– Ты хотел повидаться со мной, Якуб Кадри, – сказал он, – вот я и пришел. Ну-ка, рассказывай, в чем дело?

Я собирался сказать ему очень много, однако в тот момент все сразу вылетело у меня из головы.

Мы сели. Продолжая улыбаться, Гази внимательно смотрел на меня.

– Мой паша, – начал я, – вам, конечно, известно, что вот уже несколько месяцев, как я издаю журнал под названием «Кадры». Цель этого журнала – пропаганда идейных основ революции и приведение в единую систему принципов народно-республиканской партии. Теперь, однако, я вижу, что кое-кто понял меня неправильно, и мой журнал вызывает много споров и нареканий, которые лишь беспокоят ваше превосходительство. Поэтому я принял решение: немедленно закрыть «Кадры», о чем и хочу вам доложить…

Лицо Гази стало серьезным.

– Нет, – сказал он, – журнал ты не закроешь. Но если мне на глаза снова попадется какая-нибудь путаная статья, вроде той, что мы обсуждали вчера вечером, я попрошу тебя и твоих коллег зайти ко мне и объяснить, что именно вы хотите в ней сказать. А сейчас еще раз просмотрим эту злополучную статью.

Адъютант вытащил из кармана сложенный вдвое номер «Кадров» и, подойдя ко мне, показал несколько строчек, подчеркнутых красным карандашом. Они гласили: «До тех пор пока революция остается делом одной личности или даже группы лиц, она не может стать достоянием всей нации».

– Не понимаю, – сказал я, – почему мои коллеги по партии так недовольны этим положением. Разве не вы сами неоднократно заявляли в своих речах, что революция свершилась по воле всей нации?

Не помню точно, что тогда ответил мне Гази. Скорее всего он просто перевел разговор на другую тему. А потом пригласил меня в тот же вечер на ужин, дав тем самым понять руководству партии, что считает инцидент улаженным.

Этот маленький эпизод многому меня научил. Вот почему я с улыбкой выслушал теперь Васыфа, сообщавшего мне вещи, которые ему самому казались столь важными.

Я не чувствовал себя виноватым. Разумеется, это обстоятельство не имело большого значения. Не очень искушенный в закулисных интригах, я все же хорошо понимал, что в политике, а особенно в политической жизни нашей страны, слишком наивно полагаться на безнаказанность, даже если ты прав. Меня утешало другое. Великий человек, который руководил нами в то время, всегда проявлял удивительную сердечность и великодушие ко всем порядочным людям. На его снисходительность я и надеялся.

Так или иначе, но в тот вечер, когда я шел к Шюкрю Кая, меня вдруг охватила странная тревога. Сам не знаю почему, я инстинктивно почувствовал, что он сообщит мне дурные вести. Мои страхи перешли в полнейшую растерянность, когда он встретил меня с подчеркнутым вниманием и заботой. Он без умолку говорил, не давая мне раскрыть рта, и часто посматривал на часы.

– Мне осталось подписать еще несколько документов. Скоро я покончу с ними, и мы с тобой поедем на дачу. Кстати, ты видел новый пивной бар? Его недавно открыли. Прекрасная штука! Если ты не замерзнешь, мы посидим с тобой в саду и выпьем по кружке холодного пива…

Всего год назад я перенес операцию желчного пузыря и только что вернулся после длительного лечения в Виши. Кроме минеральной воды, я ничего не пил. Однако Шюкрю Кая сделал вид, что не расслышал моих возражений. Он о чем-то переговорил с заведующим канцелярией, подписал последние бумаги и, повернувшись ко мне, бросил:

– Поехали!

По дороге мне так и не удалось вымолвить ни слова: все время говорил один Кая. И когда мы, наконец, уселись в саду бара, министр внутренних дел выглядел таким усталым, словно он только что произнес длиннейшую речь с трибуны меджлиса. Воспользовавшись тем, что он на какой-то миг замолчал, я попытался заговорить о своем деле:

– Я бы хотел посоветоваться с тобой по одному вопросу…

Усталое выражение на лице Шюкрю Кая сменилось задумчивостью.

– В саду очень холодно, – прервал он меня. – Ты замерзнешь. Пойдем лучше в бар.

Мы вошли в зал. Желая, как видно, перевести разговор на другую тему, Шюкрю Кая продолжал:

– Как ты себя чувствуешь, Якуб? Прежде всего ты должен рассказать мне о своем здоровье.

Я сделал вид, что не понимаю его маневра, и довольно подробно рассказал ему, как лечился. Потом я сказал:

– Ну, а теперь выслушай меня…

В этот момент с улицы донесся приближающийся грохот мотоциклов, который замер возле пивного бара. Мы вскочили с места и подбежали к лестнице. В зал вошел Гази. Увидев меня рядом с Шюкрю Кая, он удивился и спросил:

– Вай[9], ты все еще здесь?

Вопрос был столь неожиданным, что я растерялся. «Может быть, – подумал я, – он полагает, что я не выполнил решения партии, принятого два месяца назад, и еще не ездил в Европу». И я, заикаясь, ответил:

– Я только сегодня утром вернулся из своей поездки…

– Нет, душа моя, я не то имею в виду… Ты уже слышал, что назначен послом в Тирану?

Если бы земля вдруг разверзлась под моими ногами, это, вероятно, поразило бы меня меньше, чем подобное известие.

– Что вы, мой паша! Ведь там Рушен Эшреф. Два посла в одной стране – это все равно что…

Обманутый улыбкой, сиявшей на лице Гази, я попытался было отделаться шуткой, но тот не дал мне договорить.

– Рушен поедет в Афины, – сказал он. – А на его место мы можем назначить лишь кого-нибудь из самых близких наших друзей. Кажется, о твоем назначении уже издан приказ. Я думал, – тут он повернулся к Шюкрю Кая, – что все уже оформлено, а, оказывается, Кадри даже ничего не знает. Странно! Очень странно!

Министр внутренних дел опустил голову. В это время в зал вошел Исмет-паша.

– Представь себе только, – обратился к нему Гази, – Якуб Кадри даже не слышал о своем назначении…

Исмет-паша, не отвечая, рассеянно повел глазами вокруг. Все трое (включая старшего адъютанта Джеляля) выглядели смущенными, словно им было явно не по себе. А я в этот момент будто прозрел, но это было прозрение, осеняющее преступника, которого ведут на виселицу. Все, что казалось мне неясным, сразу стало простым и понятным. Зачем Шюкрю Кая затащил меня сегодня в этот бар, куда мы раньше никогда не заглядывали? Почему вскоре сюда приехал Гази? Какие дела привели столь поздно в этот же бар премьер-министра Исмет-пашу? Теперь я легко мог бы ответить на все эти вопросы. Единственное, чего я не понял тогда, – с какой стати понадобилось этим высокопоставленным лицам разыграть со мной такую комедию. Куда проще было бы заявить мне прямо: «Мы решили удалить тебя на некоторое время из Турции. Ты назначен послом в Албанию». А Гази? Разве он, чьи указания я с первых дней национально-освободительной войны так охотно и с такой любовью выполнял (и ему это было хорошо известно), повторяю, разве он не мог вызвать меня к себе и сказать: «Мне надоели эти бесконечные пересуды о твоем журнале. Или закрывай его или уезжай за границу!»

Я был наказан и наказан жестоко. Мне предстояла длительная ссылка в Албанию, а мой журнал, мое детище, я был вынужден закрыть собственными руками. Зачем же они превращали в фарс одно из самых неприятных событий моей жизни? Я не мог расценить это как жестокость. Благородное сердце Ататюрка не допустило бы подобную низость. Исмет-паша и Шюкрю Кая казались еще более опечаленными, чем я сам, а Джеляль готов был провалиться сквозь землю от стыда. Нет, здесь кроется что-то другое, но что именно?..

Когда Гази заметил, что его наигранная веселость не в состоянии разрядить обстановку, он тоже замолчал и распорядился, чтобы ему принесли котенка Улькю. Он хотел развеселить нас забавными проделками своего любимца. Котенок залез на колени к Гази, вытащил за цепочку золотые часы из кармана, послушал их бой, а потом стал подбрасывать их своими крошечными лапками, словно мячик. Но и Улькю нас не рассмешил. Никто даже не улыбнулся. Наконец Ататюрк, видимо, потерял терпение.

– Поехали! – сказал он.

Мы расселись по автомобилям. Впереди ехал Гази, за ним Исмет-паша, а потом мы с Шюкрю Кая. На этот раз мой спутник всю дорогу молчал. Так мы добрались до особняка премьер-министра. Здесь Исмет-паша вышел и остановился перед калиткой в палисадник, будто дожидаясь нас.

– Вероятно, он хочет что-то нам сказать, – предположил Шюкрю Кая.

Мы вышли из машины и подошли к премьер-министру. То, что он собирался сказать, относилось ко мне и состояло всего из нескольких слов, полных дружеского участия:

– Я вижу, ты очень расстроен, Якуб Кадри. Не унывай. В политической жизни еще не то бывает. Не вздумай только возражать Гази.

Я молча выслушал его, так же молча вернулся в машину министра внутренних дел и сел рядом с ним. Шюкрю Кая взглянул на меня и проговорил взволнованно:

– Ей-богу, ничего не знал об этом…

Если бы я мог хотя бы на мгновение оторваться от своих тяжелых мыслей, то, вероятно, расхохотался бы ему в лицо, настолько рассмешило меня это «отрицание», которое выдавало его с головой. Да и какое имело для меня значение, знал или не знал Шюкрю Кая о моем назначении? Случилось то, чего следовало ожидать, и не было иного выхода, как только безоговорочно подчиниться капризу судьбы. Правда, в глубине души у меня все еще тлела искорка надежды. «Если гости, приглашенные на ужин к Ататюрку, еще не собрались, – думал я, – я попрошу Джеляля пустить меня к Гази и переговорю с ним наедине. Как тогда, два года назад в доме Рушена, я предложу ему закрыть «Кадры», и таким образом сама собой отпадет причина, требующая моего отъезда в Тирану».

Увы, когда мы прибыли во дворец, гости были в сборе и переходили из бильярдной в столовую. Мы уселись за тот самый стол, за которым я провел самые приятные и значительные часы моей жизни. В этот вечер, однако, он напомнил мне стол в операционной и был таким же холодным и пугающим. Я уже занял было место с самого края, но тут раздался голос Гази:

– Что это ты сел так далеко, Якуб Кадри? Иди сюда! Здесь есть свободное место.

Место, на которое он мне указал, находилось между Мюфти-беем, депутатом от Кыршехира, и Хасан-беем, депутатом от Трабзона. Подняв голову, я встретился глазами с Фалихом Рыфкы, который сидел напротив меня. Он весело улыбался мне, возможно, потому, что еще ничего не знал. Я нахмурился и покачал головой, желая показать, что мои дела из рук вон плохи, но он лишь недоуменно посмотрел на меня. Фалих был одним из наиболее частых гостей в Чанкая, и если даже он не слыхал о постигшей меня беде, то уж остальные об этом и подавно не ведали.

Строгость, с которой обставлялось новое мое назначение, одновременно и пугала меня и давала некоторую надежду: может быть, этот вопрос еще не решен окончательно.

Мои сомнения разрешил появившийся среди гостей министр иностранных дел Тевфик Рюштю-бей [10]. Пошептавшись с Гази, он пригласил меня в другую комнату и там объявил, на этот раз уже вполне официально, о моем назначении послом в Тирану. Теперь надеяться было уже не на что.

Когда мы через несколько минут вернулись к столу, Фалих Рыфкы стал с необыкновенным вниманием разглядывать свою тарелку, Мюфти-бей (он сидел слева от меня) как-то съежился и даже будто уменьшился в размерах, а Хасан-бей, повернувшись к кому-то, показывал мне свою спину.

– Ну, как? – обратился к нам Гази. – Надеюсь, взаимопонимание достигнуто? Вы договорились?

– О да, мой паша, – отвечал министр иностранных дел, отвешивая поклоны после каждого слова. – О да, мой паша!

Тевфик Рюштю покривил душой. Наш разговор был очень коротким, и на его слова: «Мы хотим послать тебя вместо Рушена Эшрефа» – я спросил лишь: «А кто это выдумал?» И сейчас все происшедшее, нахлынув с новой силой, больно ударило по моему самолюбию. Я не смог удержаться и, забыв, что уже вступил на дипломатическое поприще, выпалил:

– Мой паша! С Тевфиком Рюштю-беем мы побеседуем завтра. А пока оставим этот вопрос открытым!

Отвечая так резко, я вполне сознавал, что совершаю большую ошибку. Но было уже поздно, стрелу выпустили из лука, и мне оставалось лишь покорно дожидаться последствий. За столом наступила гнетущая тишина, однако я предчувствовал, что за ней грянёт буря. На протяжении ряда лет, с самого начала национально-освободительной войны и по сей день, мне еще ни разу не приходилось вызывать недовольство Ататюрка. Он оказывал мне поддержку даже в тех случаях, когда мои статьи подвергались резким нападкам со стороны других членов партии. И вместе с тем я знал, что он не терпит противоречий, особенно в партийных и государственных делах. С тем большим основанием я мог ожидать от него полного разгрома.

Но ничего особенного не произошло. Гази повернулся ко мне, улыбнулся и сказал:

– Я вижу, что ты колеблешься, Якуб. Объясни мне, пожалуйста, почему?

Глубоко вздохнув, я в свою очередь попытался улыбнуться.

– Мой эфенди[11], – начал я. – От вашего взгляда ничего не может укрыться. Я действительно колеблюсь и, с вашего позволения, объясню вам причины моего колебания. Их две. Первая касается моего здоровья, вторая – отсутствия профессионального опыта.

Как вам известно, в прошлом году я перенес тяжелую операцию, от которой еще не оправился. Мое здоровье требует постоянного наблюдения со стороны врачей, и я боюсь, что в Тиране у меня не будет такой возможности. Что же касается второй причины…

– Постой, – прервал меня Гази, под улыбкой скрывая свою досаду. – Ты забыл, что Албания расположена в непосредственной близости к Италии, и тебе ничего не стоит в любой момент поехать туда. Нет надобности даже запрашивать разрешения министерства на выезд. Я разрешаю тебе выезжать всякий раз, когда ты сочтешь нужным. Ну, а теперь объясни мне вторую причину.

– Вторая причина, мой паша, – сказал я, – заключается в том, что до сего дня я никогда не состоял на государственной службе, не был чиновником и не занимал руководящих постов. Простой учитель, я привык жить свободно и независимо. Что же касается механизма государственного управления, то он мне совершенно неизвестен. Столь же мало разбираюсь я в дипломатии и вряд ли когда-нибудь разберусь. Боюсь, что…

Тут Гази снова прервал меня:

– Оставь ты, ради аллаха, эти пустые разговоры! – воскликнул он. – Кто из нас может утверждать, что он родился государственным или политическим деятелем? После нашей победы мне часто приходилось слышать: «Ты выполнил свой долг полководца. Передай же теперь все государственные и политические дела специалистам». А когда Исмет-паша отправлялся на Лозаннскую конференцию, те же люди твердили: «Как можно поручать такую важную дипломатическую миссию солдату?»

Гази на минуту замолчал и вдруг рассмеялся:

– Посмотрите на него, – кивнул он головой на Тевфика Рюштю-бея. – Это наш самый удачливый министр иностранных дел. А ведь по образованию он врач-гинеколог.

Веселье Гази передалось гостям. Со всех сторон посыпались шутки и остроты. Даже я на какой-то миг отвлекся от своих грустных мыслей. Однако Ататюрк, как видно, не забыл о нашем разговоре.

Все последующие дни, вплоть до моего отъезда в Тирану, я часто ловил на себе его взгляд и каждый раз читал в нем не то сочувствие, не то сожаление. Мне кажется, что я правильно угадал тогда ход его мыслей. За последние годы он дважды оказывал мне моральную и материальную поддержку, беспокоясь о моем здоровье. Как никто другой, знал он о состоянии моего здоровья, знал, что я нуждаюсь в постоянной заботе врачей. И вот сейчас, назначая меня в Албанию, он как будто забыл об этом, а когда вспомнил, было уже слишком поздно. Все его поведение подтверждало мою догадку. Уже на следующий вечер он спросил у Тевфика Рюштю-бея, нельзя ли послать меня вместо Тираны в Вену. Однако министр иностранных дел уже отправил туда одного из своих приближенных. Узнав об этом, Ататюрк повернулся ко мне и воскликнул:

– Больше шести месяцев я тебя в Тиране не продержу! Можешь быть уверен!

Этих его слов и проявленного ко мне внимания было достаточно, чтобы рассеять мою грусть. Сначала мне казалось, что Ататюрк таит против меня злобу, наказывает меня за мои статьи, когда же я убедился в неоправданности своих подозрений, то невольно их устыдился. Я понял, что назначение меня послом отнюдь не являлось актом мщения. Это был свойственный Ататюрку искусный тактический ход. Гази умело ликвидировал «вопрос о „Кадрах”» (теперь он разрешался без применения насильственных мер, сам собой), успокоил моих противников и, не затрагивая моего самолюбия, помог мне с честью выйти из затруднительного положения.

Да может ли кто-нибудь вспомнить хотя бы один случай, когда Ататюрк поддался бы гневу и жестоко обошелся с кем-либо? Кто видел, чтобы он, даже в самые критические дни национально-освободительной войны и революции, хотя бы на миг потерял хладнокровие и достоинство?

Когда банды реакционеров и предателей окружили Анкару, когда непрестанный грохот стрельбы не утихал ни днем ни ночью, разве не рядом с ним обретали мы силы и уверенность, чувствовали себя неуязвимыми? Он один сумел внушить нам веру в успех, потерянную после разгрома под Кютахьей и Алтынташем. И достигал он этого своей глубокой убежденностью в правоте нашего дела.

Даже грубые нападки врагов не могли вывести Ататюрка из состояния равновесия, которое защищало его, словно броня, скрывая малейшие проявления гнева на его лице…

Я помню его выступление на первом заседании Великого национального собрания, когда он с ловкостью барса обошел ловушки, расставленные его противниками, разоблачил их опасные замыслы и превратил тем самым эту жестокую борьбу в своеобразное спортивное состязание.

И я до сих пор краснею от стыда, когда вспоминаю еще об одном заседании Великого национального собрания. Оно происходило в первые месяцы после победы в Измире. (Разумеется, речь идет не о победе демократической партии 1950 г.) Три депутата внесли на обсуждение законопроект, по которому в меджлис мог быть избран лишь тот, кто родился в пределах нынешних национальных границ Турции, либо тот, кто прожил безвыездно не менее пяти лет в границах определенного избирательного округа. Мустафа Кемаль родился в Салониках. И с того дня, как он закончил учебу (т. е. более четверти века), непрерывно ездил с одного фронта на другой, с оружием в руках защищая родину, нигде не задерживаясь даже и пяти месяцев. И вот теперь эти три депутата пожелали лишить гражданских прав самого верного защитника отечества, человека, не знавшего покоя, не знавшего страха. Двести лет продолжался распад Османской империи, которая терпела поражение за поражением. Турецкая армия жаждала воскресить свою военную славу. Мустафа Кемаль привел ее к первым победам, сначала в районе Анафарталар, затем на реке Сакарье у Коджатепе и, наконец, у Думлупынара.

В тот день он только что вернулся с фронта, блестяще завершив одну из своих наиболее крупных военных операций. Ему аплодировала страна, ему аплодировал весь мир, но в зал заседаний он пришел в простом сером штатском костюме и скромно сел в задних рядах. Лицо его было спокойно и сосредоточенно. В этот момент казалось, что он забыл о всех своих победах в священной войне, целиком погрузившись в раздумье о будущем пути турецкого народа. Великое национальное собрание рассматривало проект упомянутого избирательного закона. «Сейчас его спокойствие сменится гневом, – подумал я. – Сейчас он вскочит с места и обрушится на вероломных демагогов. Ведь он же знает, что как раз они, эти три депутата, в дни величайших испытаний занимали пораженческую, негативную позицию». Но Гази Кемаль Ататюрк остался невозмутимым. Он медленно встал и, как всякий другой депутат, попросил у председателя слова. Так же не спеша поднялся на трибуну и начал свою речь охрипшим от огорчения голосом.

– Господа! – начал он. – Этот законопроект преследует определенную цель, и, поскольку он направлен в первую очередь против меня, разрешите мне высказать о нем свое мнение. Господа, депутат Неджати от Эрзерума, депутат Селяхаттин от Мерсины и депутат Эмин от Джаника хотят лишить меня гражданских прав. Текст статьи 14 предложенного ими законопроекта гласит: «Депутатами Великого национального собрания могут быть избраны лица, родившиеся на территории сегодняшней Турции, или лица турецкой и курдской национальностей, проживающие на территории данного избирательного округа не менее пяти лет».

Как вам известно, место моего рождения осталось за пределами наших нынешних границ и мне не удалось прожить пяти лет в каком-либо одном из избирательных округов. Но виноват ли я в том, что родился в Салониках, которые, к сожалению, оказались вне границ Турции? Думаю, что нет. Правда, нам не удалось добиться полного успеха в борьбе с врагами, пытавшимися уничтожить нашу страну, однако, если бы враги, упаси нас аллах, полностью осуществили свой замысел, родные места господ, внесших настоящий законопроект, также остались бы за пределами турецких границ.

А если бы я стремился приобрести качества, предусмотренные вторым параграфом той же 14-й статьи, и прожил бы пять лет в одном округе, как смог бы я тогда служить своей родине? Как смог бы я оборонять Арыбурну и Анафарталар и освободить Стамбул? Как смог бы противодействовать противнику, наступавшему на Диярбакыр после захвата Битлиса и Муша?.. По мнению этих трех господ, мне, очевидно, не следовало собирать разрозненные части армии и воевать за восстановление наших границ, а надо было обороняться в каком-нибудь городе в течение пяти лет. Моя последующая деятельность известна всем. За нее я удостоился любви и признательности моего народа. Мне и в голову не приходило, что именно это явится причиной лишения меня гражданских прав. Среди наших внешних врагов многие желают избавиться от меня, но кто мог предполагать, что в Великом национальном собрании найдутся их единомышленники, хотя бы и всего два-три человека?

А еще через несколько лет я был свидетелем того, как Ататюрк во главе своих единомышленников подавлял «бунт» оппозиционеров во втором Национальном собрании/ Это был самый острый кризис народно-республиканской партии. Малейшее усиление оппозиционных элементов могло привести к тому, что Мустафа Кемаль остался бы в «меньшинстве», и это было бы, вероятно, далеко еще не самое худшее. Из трехсот депутатов, составлявших фракцию народно-республиканской партии в меджлисе, лишь немногие до конца верили в гениальность своего вождя и сохраняли революционный дух. Но и они заколебались перед лицом тех обвинений, которыми осыпали Мустафу Кемаля оппозиционная печать и даже его товарищи по партии. Главными среди этих обвинений были злоупотребление властью и ошибки в проведении программы партии.

Обстановка накалилась до предела, когда Ататюрк, наконец, нашел выход из создавшегося положения. Вечером он пригласил к себе в Чанкая ближайших соратников. Нас собралось немного – человек пятьдесят, однако чувствовали мы себя уверенно: с нами была вся страна, весь народ.

Мы единогласно требовали коренной чистки, изгнания из рядов партии не только заправил оппозиции, но и всех колеблющихся элементов.

Ататюрк слушал нас спокойно и молча записывал имена, которые мы называли.

Наконец мы умолкли. Тогда он поднял голову и спросил:

– Кончили?

И начал читать список. В нем значилось около ста пятидесяти имен. Мустафа Кемаль беззвучно рассмеялся.

– Много набирается, черт возьми! – воскликнул он. – А если добавить сюда еще тех, которых я знаю, то не мы их, а они могут нас устранить.

Разумеется, это была шутка. Он не боялся такого исхода. И хотя динамичный характер Кемаля более всего подходил для лидера оппозиции, нам нельзя было допустить раскола, нельзя было допустить междоусобной борьбы. Турецкий народ, который пережил и войны, и революции, не должен быть свидетелем подобного зрелища. Страна переживала невиданные трудности, на многие сотни километров, от высокогорных пастбищ и до самого моря, она была превращена в руины. Половина городов и сел была разрушена, население голодало. Восстановлением хозяйства никто не занимался. Что же касается Великого национального собрания Турции, этого, по выражению одного европейского журналиста, «парламента среди пустыни», то его постоянно раздирали «семейные распри и раздоры».

Мустафа Кемаль как выдающийся государственный деятель преодолел борьбу политических страстей. Пламенный революционер, он видел свою «карьеру» лишь в служении народу. Именно поэтому ликвидировал он султанат [12] и халифат [13], закрыл медресе [14], отделил религию от государства и приступил к созданию нового государства.

Подумав немного, Гази вызвал адъютанта и что-то шепнул ему на ухо. Не прошло и часа, как в зал вошли два депутата из восточных вилайетов [15]. Они возглавляли оппозицию и были поэтому внесены нами в список лиц, подлежащих чистке. Нечего и говорить, нашему изумлению не было границ.

Мустафа Кемаль радушно встретил обоих и пригласил их сесть.

– Мы обсуждаем вопрос о фракционных распрях в меджлисе, – сказал он. – Каково ваше мнение по этому вопросу?

Оппозиционные депутаты заявили, что, как они считают, никаких «распрей» в меджлисе не происходит, а имеются лишь небольшие разногласия. Они вызваны отдельными подстрекателями и могут быть легко устранены в открытой дискуссии.

Гази, казалось, согласился с этим и сказал:

– Хорошо! Раз так, созовем завтра заседание партийной фракции.

Мы уже надеялись, что этот сложный вопрос разрешен, но около полуночи на имя лидера народно-республиканской партии поступило несколько писем. Виднейшие деятели оппозиции приняли решение выйти из народно-республиканской партии, с тем чтобы создать новую партию, свою собственную. Наш лидер грустно улыбнулся.

– Вот видите, господа, – сказал он. – Теперь у нас нет необходимости проводить партийное заседание. Все разрешилось само собой.

Хладнокровие и терпимость Ататюрка в повседневных политических делах сменялись, однако, яростью хищника, когда речь заходила о безопасности и чести родины, когда возникала угроза завоеваниям революции. Стоило ему услышать слово, направленное против Турции, будь то внутри страны или в самой отдаленной точке земного шара, он сразу настораживался и готовился к атаке. В эти минуты он напоминал леопарда в джунглях, который, почуяв опасность, рычит и, устремив в темные глубины леса свои сверкающие глаза, собирается прыгнуть на приближающегося врага, чтобы впиться зубами в его горло. Глядя на Ататюрка, можно было понять, почему многих героев и людей сильной воли сравнивают со львами. Его русые мягкие, как шелк, волосы (при взгляде на них трудно было удержаться от желания их погладить) вдруг поднимались дыбом, в голубых глазах появлялся металлический блеск, черты лица заострялись, а слова становились неотразимыми, как кинжал…

И в то же время в самые тяжелые дни национально-освободительной войны он иногда казался безучастным и даже беззаботным наблюдателем происходящих событий. Вот как описывает его Хамдуллах Супхи [16]:

«Мустафа Кемаль похож на легендарных героев-атлетов. Он считает ниже своего достоинства состязаться со слабым противником. Если на штанге меньше ста килограммов, никто не уговорит его до нее дотронуться. В то время как у нас многие события вызывают беспокойство, потому что мы мерим их на свой аршин, Мустафа Кемаль, чувствуя свою силу, не считает их заслуживающими внимания. А если он «лично» не вмешивается, значит, положение не такое опасное, как мы полагали».

Судите теперь сами: мог ли этот человек, характер которого описали Хамдуллах Супхи и ваш покорный слуга, принять всерьез сплетни о «Кадрах» – небольшом ежемесячном общественно-литературном журнале и по-настоящему разгневаться на его издателя (не забывайте, что журнал выходил с его разрешения). К тому же статьи, которые я публиковал, не содержали превратных толкований принципов народно-республиканской партии. В моем журнале, в частности, утверждалось, что народные массы, не очистившись от оппортунистов и бюрократов, не в состоянии совершить революционный переворот, что без революционных кадров партия никогда не сможет оформиться и стать монолитной. Мы, то есть я и другие авторы, пытались также доказать, что отождествление этатизма [17] с монополизмом выгодно лишь небольшой эгоистической группе, опирающейся на государственный аппарат, и что это может лечь еще большим бременем на плечи народа. Такая ошибочная позиция будет лишь препятствовать восстановлению национальной экономики.

Основным лозунгом «Кадров» было – «никакой политической полемики». Всю нашу критику мы аргументировали только фактами из жизни, официальной статистикой и цифрами, не сопровождая их ни абстрактными рассуждениями, ни какими-либо цитатами. Во всех вопросах: экономики, культуры и искусства, мы никогда не выходили за пределы Турции, ограничиваясь чисто национальными интересами. Вот какой была основная тематика статей «Кадров»: «Как может быть увеличено наше сельскохозяйственное производство?», «Каковы пути рационализации нашей промышленности?», «Как удешевить сахар и одежду для турецкого крестьянина?», «Как обеспечить крестьянство водой, углем и электричеством?». Я писал также, что пути развития литературы лежат в широком использовании турецкого фольклора, и в качестве примера приводил творчество таких мастеров, как Юнус Эмре, Дертли и др., давших новому поколению много замечательных произведений. Должен заметить, что я и по сей день придерживаюсь той же точки зрения и считаю народное творчество неисчерпаемым кладом нашей национальной культуры.

Одним словом, хотя «Кадры» и был маленьким журналом, дела он вершил большие. Думаю, что именно активность, разносторонность нашего журнала больше всего раздражали представителей власти. Помню свой разговор с тогдашним генеральным секретарем народно-республиканской партии. «Если нам понадобится издавать в качестве органа партии какой-нибудь публицистический журнал, – сказал мне этот человек, – мы займемся этим сами. Кстати, мы уже приступили к выпуску такого издания. Вам же никто не давал права говорить от имени партии. Вы все время твердите: авангард, авангард! Авангард – это мы, центральный комитет. Разве может быть еще какой-то авангард, помимо нас?»

Центральный комитет, о котором упомянул генеральный секретарь, состоял в своем большинстве из бывших губернаторов и высших сановников, которые обращались к своим начальникам, как к господам, а входя к ним в кабинет подписать какие-нибудь документы, предусмотрительно застегивали пиджаки на все пуговицы. Нетрудно понять, что это был за «авангард» и мог ли на него положиться такой крупный революционер, как Ататюрк, всю жизнь боровшийся с «закоснелыми людьми».

Описываемые годы давно уже стали достоянием истории. Поэтому теперь я могу сказать, что в своей борьбе за дело революции Ататюрк опирался не столько на обюрократившуюся партийную верхушку, сколько на специальный контрольный орган, который находился в его непосредственном распоряжении. Получая от этого органа необходимые ему сведения, он тщательно анализировал их и только тогда выносил свое окончательное суждение. Никогда не подводила Ататюрка и его удивительная интуиция. Он обладал редким даром своевременно чувствовать надвигающуюся опасность и распознавать людей с первого взгляда. Только благодаря ему Чанкая, где плелось столько интриг и козней, избежал участи Византийского дворца.

Я отчетливо помню другой случай, также связанный с «Кадрами», словно он произошел вчера. Один из моих близких товарищей порвал со мной и начал против меня кампанию в партийной газете, которая издавалась в Стамбуле. Я решил переговорить по этому поводу с Ататюрком и разыскал его в библиотеке дворца. Увидев меня, он поднял голову и сказал:

– Вчера ночью я приказал позвонить по телефону в редакцию газеты. Кампания против тебя прекращена.

Произнес он это холодно и официально, и лицо его, застывшее и неподвижное, казалось лицом античной статуи, олицетворявшей справедливость. Я никак не мог уловить в нем ни малейшего оттенка какого-либо теплого чувства ко мне. Приказ, который он отдал, нанес жестокий удар по авторитету одного из самых близких ему людей, приговорив его к политической смерти, но сделал это Ататюрк отнюдь не ради меня и уже вовсе не из-за того, что прогневался на моего противника. В таких вопросах личность для него не имела значения. Наш спор грозил вызвать раскол в самых недрах «его» партии. Два журналиста, члены одной партии, годами успешно работавшие бок о бок и защищавшие принципы революции, вдруг окончательно рассорились, вызывая сумятицу в партийных рядах. Ататюрк должен был воспрепятстбовать этому, что он и сделал со всей присущей ему решительностью.

Аналогичная обстановка создалась также сейчас, два года спустя после этого случая. Она и явилась причиной беды, которая свалилась на мою голову. Я был «пешкой» на политической шахматной доске. Я не играл сколько-нибудь видной роли, мне не стоило объявлять «шах и мат». Рука искусного мастера передвигала меня по этой шахматной доске и в конечном счете без ущерба для игры уберегла от преследований неприятельского слона.

Дорогой Ататюрк! Быть даже простой пешкой в твоих руках – большая честь. Но взгляни, какая неудача постигла меня впоследствии: я все та же пешка, но уже в руках других игроков и на другой шахматной доске. Теперь я осужден переходить из одних грубых и неуклюжих рук в другие, спотыкаться, порой падать, с каждым днем все больше и больше теряя силы.