Школа зла
Школа зла
«Лагерь же — мироподобен. В нем нет ничего, чего не было бы на воле, в его устройстве социальном и духовном, — писал Шаламов. — Лагерные идеи только повторяют переданные по приказу начальства идеи воли. Ни одно общественное движение, кампания, малейший поворот на воле не остаются без немедленного отражения, следа в лагере. Лагерь отражает не только борьбу политических клик, сменяющих друг друга у власти, но культуру этих людей, их тайные стремления, вкусы, привычки, подавленные желания».
Идея мироподобия лагеря — идея не только нравственно-психологическая, но и социально-политическая. Подчеркнуть ее нужно еще и потому, что Шаламов в своей прозе избегает прямых политических обобщений, в отличие, скажем, от Солженицына, который в «Архипелаге ГУЛАГ» с первых же страниц яростно атакует и обличает основанный на насилии и произволе власти режим, с нескрываемым гневом критикует систему, так что повествование здесь имеет ярко выраженный публицистический характер.
Но и для В. Шаламова каждый из его рассказов — «пощечина», приговор режиму. Всем художественным строем, самим материалом рассказа, воплотившим внутренний жест писателя.
Смещение понятий добра и зла, их деформация начинались не в лагере. Лагерь лишь продолжение этого социально-нравственного и психологического процесса, стимулируемого системой. Раз лагерь подобен воле, то верно и обратное, — воля, общество подобны лагерю.
В «Колымских рассказах» Шаламов точно нащупывает общие болевые точки, звенья одной цепи — процесса расчеловечивания. Потянув за одно звено, он вытаскивает на свет всю цепь.
К примеру, медицина.
Именно в этой сфере, изначально призванной быть службой милосердия, смещение понятий дает себя знать особенно наглядно.
В «Моем процессе» В.Шаламов рассказывает о некоем докторе Мохначе, заведующем лабораторией зоны, который, прекрасно зная о реальном состоянии заключенного, лжесвидетельствует о его здоровье и отказывается освободить от работы.
Или в рассказе «Шоковая терапия» врач Петр Иванович старательно и методично прикладывает все усилия и медицинские познания, чтобы разоблачить симулирующего травму позвоночника зека Мерзлякова.
Казалось бы, зачем это ему, совсем недавно тоже еще зеку? Ведь можно бы и не проявлять столь рьяное и, в сущности, жестокое, безжалостное усердие, обрекая тем самым Мерзлякова на неминуемую гибель.
Но нет, ему приятно лишний раз удостовериться в собственной профессиональной квалификации, продемонстрировать ее другим. Он — специалист, но — человек ли? Ему абсолютно нет никакого дела, что будет дальше с этим Мерзляковым, которому предстоит вернуться на прииск, где даже самый сильный, по свидетельству писателя, «доходит» в течение двух недель.
Но в лагере медицина была не только службой милосердия. Она была властью. Не такой, конечно, как власть начальника, следователя и прочих, но все-таки властью, то есть имела возможность распоряжаться судьбой заключенных.
Писатель показывает, как зависит зек от того или иного решения врача. Уже было сказано, что на колымских приисках заключенный «доходил» в две недели, и не было у него другой надежды на спасение — только больница, где можно было бы хоть немного отлежаться и прийти в себя.
Не случайно блатные всячески пытались задобрить или запугать врача, чтобы получить место на больничной койке. И им это чаще всего удавалось. Об этом Шаламов подробно пишет в рассказе «Красный крест».
По сути, врач — единственное лицо в системе лагерной власти кто может защитить заключенного от «произвола начальства, oт чрезмерной ретивости ветеранов лагерной службы». Если, конечно, сам не становится на сторону силы, как тот же Мохнач или доктор Ямпольский из одноименного рассказа.
В «Колымских рассказах» множество эпизодов и сюжетов из больничной жизни или просто связанных с врачами, с другим медперсоналом. Писатель понимает, что именно здесь растление обнаруживается особенно явно, так как власть встречается с душой, профессиональным долгом своим призванной к милосердию, к помощи человеку — любому.
В рассказе «Вечная мерзлота» повествуется о вступлении автора в фельдшерскую должность: теперь он возглавляет целый участок, теперь он сам, недавно еще бывший бесправным зеком, начальник.
Новоназначенный фельдшер тут же решает навести на участке порядок: кого-то распечь, кого-то приструнить, а кого-то за ненадобностью отправить на общие работы. Так он решает поступить с заключенным Леоновым, который мыл полы у прежнего фельдшера. Он объявляет ему, что не нуждается в его услугах. В ответ же слышит почти мольбу не делать этого. Он, Леонов, боится забоя, боится бригады, общих работ; если его отправят, он погибнет!
Однако фельдшер тверд, потому что уверен в своей правоте, в справедливости своего решения: в самом деле, почему для этого Леонова нужно делать исключение?
А чуть позже ему сообщают, что Леонов повесился в конюшне.
«Я понял внезапно, что мне поздно учиться и медицине и жизни» — такова финальная фраза.
Острие рассказа как бы повернуто внутрь, к самому автору, невольно ставшему причиной гибели другого человека. Это — суд над самим собой.
Глубоко символично и название рассказа «Вечная мерзлота». Речь идет не только о той мерзлоте, куда зарывают покойника, но и той, которая проникает в душу человека, омертвляет ее, сжимающуюся подобно шагреневой коже.
По мысли Шаламова, власть — это особая форма растления души, которой редко удается воспротивиться. «Власть — это растление, — формулирует писатель, — спущенный с цепи зверь, скрытый в душе человека, ищет жадного удовлетворения своей извечной человеческой сути в побоях, убийствах».
То, что «в миру» могло быть не очень заметно, то в лагере — в силу безнаказанности власть имущих — проявляется особенно резко. Унижения, издевательства, избиения, насилие — это, так сказать, общее место лагерной действительности, многократно описанное Шаламовым.
В рассказе «Серафим» герой, «вольняшка», завербовавшийся на Север после ссоры с женой, кончает жизнь самоубийством. Он не может и не хочет больше жить после того, как, принятый за беглого зека, подвергся избиениям и издевательствам. Ранее сторонившийся заключенных, как если бы это были прокаженные, он спрашивает после этого случая у инженера-зека, работающего вместе с ним в одной лаборатории: «Как же вы? Как же вы живете?»
Красавица Екатерина Гловацкая из рассказа «Аневризма аорты» гибнет только потому, что начальник больницы подозревает в рапорте врача о тяжелом состоянии ее здоровья попытку любовника освободить ее от общих работ.
Но и врач Зайцев, честно информирующий начальство о болезни Гловацкой, в первый момент готов использовать свою власть над красавицей пациенткой — для собственного удовольствия, только ее состояние удерживает его.
Шаламов показывает, как «страшная штука» власть развращает человека, развязывает в нем самые низменные инстинкты, превращает в насильника и подлеца.
Но даже и поощрения в лагере писатель считает растлением, поскольку вся система взаимодействия между людьми в лагере, между начальниками и подчиненными, основана на лжи, на пробуждении в человеке самого худшего. Так что тот, кто еще вчера был заключенным, сегодня готов бить или стрелять сам.
Еще один страшный, уродливый лик власти, расцветающей именно на лагерной зараженной почве, — блатари, уголовники самых разных мастей. Их нежелание считаться ни с кем, кроме себя, их легкость на расправу и полное равнодушие к чужой жизни, которая для них ничего не стоит, — все это ставит их в особое привилегированное положение — господства над прочими заключенными.
К тому же и государство, высоконаучно определив уголовников как «социально близких», всячески поощряло их внутрилагерный террор, обнаруживая тем самым и свое сродство с ними.
Цикл рассказов, где Шаламов суммирует свои наблюдения над уголовниками, их нравами, обычаями, взаимоотношениями между собой и с другими заключенными, писатель так и назвал — «Очерки преступного мира».
Можно сказать, что и здесь он тоже являлся первопроходцем, первооткрывателем этого особого мира за колючей проволокой. Автор «Очерков…» упрекает Достоевского, что тот в «Записках из Мертвого дома» не показал подлинного страшного лица «настоящих блатарей», Шаламов даже выдвигает предположение, что Достоевский на своей каторге их просто не встречал, а каторжные герои «Записок из Мертвого дома» такие же случайные в преступлении люди, как и сам Александр Петрович Горянчиков. «А если бы встретил, мы лишились, может быть, лучших страниц этой книги — утверждения веры в человека, утверждения доброго начала, заложенного в людской природе».
Шаламов обвиняет художественную литературу за то, что она либо уклонялась от действительно правдивого изображения «уркаганов», либо даже, поддавшись спросу на уголовную романтику, идеализировала их, как, например, И.Бабель в «Бене Крике», Л.Леонов в романе «Вор» или Н.Погодин в известной пьесе «Аристократы», где он воспевал так называемую перековку, то есть перевоспитание блатарей.
В рассказе «На представку» В.Шаламов изображает карточную игру уголовников. Когда один из них окончательно проигрывается, то велит снять свитер случайно оказавшемуся поблизости заключенному. Тот отказывается, его тут же убивают, и свитер все равно переходит в руки блатаря.
Писатель твердо, со свойственными ему максимализмом и категоричностью заявляет: настоящие блатари — не люди, в них не осталось ничего человеческого, все выжжено, искажено воровскими законами. Они — воплощение зла.
«Подземное уголовное царство — мир, где целью ставится жадное удовлетворение низменнейших страстей, где интересы — скотские, хуже скотских, ибо любой зверь испугался б тех поступков, на которые с легкостью идут блатари».
Ни одного снисходительного слова, тем более оправдания не находит В.Шаламов для блатарей. Жертва общества, системы или несчастного стечения обстоятельств? Это не принимается во внимание писателем. Больше того, он говорит о необходимости уничтожения «урок», потому что, по его мнению, исправить их невозможно, зато воровской мир неудержимо притягивает и втягивает в себя слабые души, соблазняет их уголовной «романтикой», мнимой таинственностью, разгульностью и вседозволенностью.
Мироподобие лагеря выражалось и в том, что не только какие-нибудь крупные начальники вроде Жукова, Гаранина, Павлова приносили сюда «вывернутое дно своей души», но и те, кто стоял у самого кормила верховной власти. В сущности, Сталин и клика его соратников были такими же «паханами», как какой-нибудь Миша Булычев, только их нравственная вседозволенность обретала иные масштабы, распространялась на всю страну, направляла государственную машину уничтожения.