ПОСЛЕДНИЙ ГОД
ПОСЛЕДНИЙ ГОД
В апреле 1907 года, в самый разгар работы над «Петушком», Римский-Корсаков прервал ее, чтобы вместе с Надеждой Николаевной съездить на несколько недель в Париж. Там затевалось нечто необычное и важное для русской музыки. В Париж перенес из Петербурга свою резиденцию недавний организатор объединения русских художников «Мир искусства» и редактор одноименного журнала, застрельщик нового направления в живописи и театре Сергей Павлович Дягилев. Это был человек напористый, бесцеремонный, предприимчивый и ярко талантливый. Говорили, что в былые годы он пробовал себя и на композиторском поприще, даже носил рукописи к Римскому-Корсакову. Говорили, что композитор принял его опыты без надлежащего восторга, и Дягилев на прощание кинул фразу, вполне достойную оскорбленного гения: будущее покажет, кого из нас двоих история будет считать более великим! Вообще Сергей Павлович был, что называется, вполне современный человек, никогда не тушевался и за словом в карман не лез. Теперь он развил энергичную деятельность, готовясь поразить парижан русской музыкой, русской оперой, русским балетом. Во многом он подхватил начатое Мамонтовым: к оформлению спектаклей привлек первоклассных художников-декораторов, блеснул артистическими силами первого ранга, зрелищную сторону довел до виртуозного блеска. В Париже (о чем раньше и думать не думали) появились на сцене «Снегурочка», «Борис Годунов», «Псковитянка», «Князь Игорь», «Золотой петушок», изумляя одних непривычностью и сладостной остротой, восхищая других глубиной и смелостью художественного замысла. Русская музыка, как и балет, украшенный именами Фокина, Нижинского, Анны Павловой, стала неотъемлемой частью западноевропейской культуры. Прочный след остался, но мода миновала, а с нею вместе и красные денечки Дягилева.
Все это было впереди. В 1907 году Дягилев только начинал свой марафонский бег к разорению и смерти. Прекрасным началом его зарубежной деятельности был цикл «Пять русских исторических концертов». Чтобы залучить на них Римского-Корсакова, Дягилев пустил в ход весь свой дипломатический талант.
После первого появления Корсакова в концертных залах Парижа прошло до мая 1907 года почти восемнадцать лет. Перемены были велики. Когда на эстраду, к дирижерскому пульту поднимался высокий седой человек с резкими и определенными чертами лица, публика бурно аплодировала одному из крупнейших музыкантов начала века, композитору с незапятнанным именем и широкой артистической известностью. Он дирижировал мало — всего несколькими номерами в двух концертах из пяти. Но успех был велик, и присутствие Корсакова, несомненно, придало, как и ожидал устроитель, блеск всему предприятию. Не менее, чем участие Артура Никиша, с громадным успехом дирижировавшего в последнем концерте интродукцией и сценой в подводном царстве из «Садко». Париж был завоеван.
За эти недели случилось несколько интересных встреч: холодно-вежливая с Рихардом Штраусом, теплая с Сен-Сансом и Колонном, дружеская с Рахманиновым и Скрябиным. У Скрябина Корсаковы даже побывали в гостях, слушали в его поразительном фортепианном исполнении «Поэму экстаза» и с некоторым смущением узнали о фантастическом плане создать на берегах Ганга в Индии храм искусства для исполнения будущего произведения самого Скрябина. Николаю Андреевичу, так охотно употреблявшему понятия «рациональное» и «самое рациональное», эта идея, естественно, показалась вполне сумасбродной, музыка же произвела сильное впечатление.
Приглашали Римского-Корсакова и лица высокопоставленные — великая княгиня Мария Павловна, покровительница начинаний Дягилева, великий князь Павел Александрович; но, далекий от обычаев придворного угодничества, композитор без стеснений отказался от знакомства, ему вовсе не лестного.
И вот настало время возвратиться с берегов Сены на берега Невы. Скорый поезд понес их с Надеждой Николаевной через северную Францию и Германию в родные веси. Было о чем подумать, вспомнить.
Близилось тридцатипятилетие их жизни вместе. Они узнали за это время родительские радости и ничем не вознаградимую муку утрат. Было семеро детей; двоих к концу не досчитались. Знали радость полного единодушия, знали и годы расхождения в музыкальных вкусах. На всю жизнь для Надежды Николаевны остались любимыми первые оперы и симфонические произведения мужа. Каждым тактом они были связаны с их общей молодостью, с первым счастьем взаимной любви. Все, что шло после «Снегурочки», было менее близко. Музыкальное развитие Надежды Николаевны, при постоянном участии в работах Николая Андреевича, домашнем музицировании (особенно за последние годы, когда дети подросли), посещении концертов и театра, все же приостановилось. Не развилось и так много обещавшее собственное композиторское дарование. Сказались домашние заботы, материнство, постоянный недосуг. Но отразилось, видимо, и чрезмерно объективное отношение мужа, осуждавшего любительщину, требовавшего от музыканта полной отдачи себя искусству. Требование, бесспорно, справедливое, но, как и всякая прямолинейная справедливость, жесткое. Что-то перегорело в душе Надежды Николаевны, что-то окислилось в ее характере. Холоднее стали отношения с друзьями, суше тон, плотнее сомкнулись губы. Свое призвание, свою жизнь она без остатка пожертвовала мужу. Но внутренний огонь, горевший в его последних, наиболее зрелых операх, уже как-то мало грел ее. «Псковитянка» для нее была лучше «Китежа», «Снегурочка» милее блестящего, холодного и злого «Петушка». Как ни старайся молчать (а говорить неправду Надежда Николаевна не умела), композитор чувствовал свое одиночество в самом для него важном.
Это было тем ощутимее, что отношение самого Римского-Корсакова к «Золотому петушку» резко колебалось. Решающим моментом была при этом оценка места новой оперы в новой музыке. «…Сочинял «Петушка» денно и нощно… Вышла опера длиною вроде «Майской ночи», — писал он Кругликову 31 августа 1907 года. — Думаю, что будете ею довольны. Гармонию местами довел до величайшей напряженности, для меня: «Нате ж, декаденты, выкусите!
А я все-таки до декадентства не унижусь, кривляки порнографические!» Этот веселый и сердитый задор победителя в трудной борьбе слышится и в разговорах с Ястребцевым. То он сразу после окончания оперы объявляет, что ему надоела вычурная гармония и вообще так называемый новейший стиль и теперь ему хотелось бы в отличие от речитативно-ариозного, по преимуществу, «Петушка» написать специально вокальную оперу. Да и сочинял-то он «Золотого петушка», как в свое время и «Кащея», почти исключительно, чтобы доказать, что и его краюха не щербата. Тут если и не совсем шутка, то полушутка, характерное для Корсакова подтрунивание над самим собою; в том же духе и оброненное в беседе с Ястребцевым замечание об остро диссонантной, таинственной и мрачной музыке в начале второго действия — «это взятка декадентству». Нет сомнений, что на самом деле композитор гордится применением крайних художественных средств к новой, действительно требующей этих средств задаче. Когда молодой даровитый критик[37] похвалил его за «чисто штраусовскую смелость» вступления к «Золотому петушку», Римский-Корсаков с досадой ответил: «Я никогда не отличался особой трусостью по части новых гармоний, но только сочинял их в пределах здравого смысла».
Он мог бы повторить свою мысль: «В искусстве дурно только уродливое; напротив, не уродливое, а только крайнее именно и желательно; оно-то и двигает искусство. Лист был крайний, Берлиоз тоже, Вагнер тоже, и мы были такими же…»[38].
Двигал ли «Петушок» искусство вперед? Порой автор сомневался в этом. Он мерил свои последние оперы крупной мерой, временами проявляя крайнюю придирчивость и несправедливость. Ведь к самому себе он умел быть не только беспощадно справедливым, но и беспощадно несправедливым.
Но с какой радостью узнает он от Лядова, что тот в великом восторге от «Золотого петушка»! С какой болью, с каким гневом принимает несуразные требования цензуры, чующей в либретто крамолу, но не умеющей, по обычной тупости, оценить ее степень! Как жаждет постановки, как надеется и отчаивается.
Снова дирекция императорских театров проявляет трусливую близорукость. На этот раз она пасует перед возражениями московского генерал-губернатора. Чтобы опера пошла на сцене, сперва хотя бы в Частном театре С. И. Зимина, преемнике мамонтовского, понадобилось многое. Понадобилось целых полтора года. Понадобились переделки в либретто, обратившие царя Додона всего только в воеводу… Понадобилась смерть Римского-Корсакова.
Он умер летом, в душную грозовую ночь на 8 июня 1908 года в Любенске. Он был необыкновенно добр и внимателен к друзьям и членам семьи в эти последние свои месяцы, когда приступы удушья стали учащаться и приобретать угрожающий характер. Вся мягкость его натуры, годами прятавшаяся в твердой скорлупе, стала видимой всем. Невозможно без глубокого. волнения читать его последние письма, записи Ястребцева о встречах, короткие, но полные любви упоминания о днях его болезни в письмах Лядова. Он ждал смерти и был спокоен перед ее лицом.
«Мне теперь уже пятьдесят девять лет, — еще пятью годами раньше говорил он И. Ф. Тюменеву. — Жизнь, в сущности, прожита… Смерти я, по правде сказать, не боюсь. То есть, быть может, когда она наступит, я н испугаюсь, но теперь не боюсь. Что же, думается, прожил я на свете назначенный срок; никому худого не сделал; работал; что мог, по своим силам, выполнил, — чего же еще».
Мысль о загробной жизни была чужда и несимпатична ему. Художник и мыслитель, он чувствовал прекрасное в жизни и знал красоту завершенного жизненного подвига. «Обратите внимание на это чудесное дерево, оно положительно вещее, — сказал он Ястребцеву в свою последнюю осень в Любенске, проходя мимо любимого ясеня. — Листья его не желтеют, но стоит ему только почувствовать приближение мороза, и вся листва его как-то вдруг сразу осыпется».
Он сам был таким ясенем и осыпался сразу, когда ни единого листка его творчества не успело коснуться увядание.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.