Учитель

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Учитель

Стояла русская зима. Художник Вардан Махохян приехал в Петербург. Махохян был маринист. Его картины становились уже известны, но все же не удовлетворяли его. В Берлинской Академии, где он учился, среди профессоров не было ни одного выдающегося мариниста. Махохян мечтал о встрече с Айвазовским. Обстоятельства привели его в Париж. В Париже друзья ему советовали встретиться с другим знаменитым русским маринистом — Боголюбовым. Боголюбов принял Махохяна, показал свои картины, долго беседовал с ним. Во время беседы зашла речь об Айвазовском. Боголюбов сказал:

— Хотя мы с Айвазовским следовали одному направлению, но никогда не мешали друг другу. Я всегда был натуралист, а он идеалист — я вечно пишу этюды, без которых создавать картины для меня немыслимо, он же печатно заявлял, что это вздор и что писать надо по впечатлениям, посмотрев на природу…

Марины Боголюбова не взволновали Махохяна: они были хорошо обдуманы, но в их исполнении не ощущалось поэтического вдохновения.

Уже перед отъездом из Парижа Махохян случайно оказался в одном армянском доме. Там он и увидел большую картину Айвазовского «Неаполитанский залив в туманное утро». Махохян был покорен поэтичностью картины, ее реалистической выразительностью и исполнительским мастерством. После этого Махохян решил непременно ехать в Россию к Айвазовскому. В Петербурге он узнал, что Иван Константинович в эту зиму раньше обычного уехал в Феодосию. Молодой художник отправился следом. В Москве Махохян задержался и несколько раз приходил в Галерею к Третьякову смотреть «Черное море».

Русская зима пленила художника, и он стал писать картину «Зима в русской деревне». Когда она была окончена, новые друзья, появившиеся у него в Москве, предлагали показать ее Третьякову, они считали, что Третьяков обязательно ее приобретет.

— Не могу, — отвечал Махохян, — я повезу ее Айвазовскому.

Владелец феодосийской гостиницы с большим вниманием слушал иностранца, рассказывавшего, что он художник и приехал в Феодосию познакомиться с Айвазовским.

— Простите меня, господин, — хозяин гостиницы почтительно поклонился, — но я никак не могу отвести вам помещение…

— То есть как не можете? — удивился Махохян. — Я устал с дороги и нуждаюсь в отдыхе. Я уже вам говорил, что приехал издалека к Айвазовскому…

— Вот потому-то я и не могу оставить вас у себя, — живо откликнулся хозяин. — Айвазовский мне не простит, что под моим кровом остановился его гость. Понимаете, его гость!.. — Хозяин от волнения размахивал руками.

В самом начале разговора гостиничный слуга исчез. Теперь он снова появился, но уже не один, а со служителем Айвазовского.

— Ну вот, — сразу успокоился хозяин, — за вами уже пришли от Айвазовского.

На другой день за завтраком Айвазовский выговаривал Махохяну:

— И вам не стыдно, Вардан, явиться ко мне в Феодосию и искать пристанища на ночь в гостинице…

Айвазовский обращался к гостю по-французски, но смущенный Махохян стал оправдываться по-армянски.

— Слышите, дети, — у Айвазовского радостно заблестели глаза, и он повернулся к своим дочерям и внукам, — он не отворачивается от своей народности, хотя живет в Европе…

— Ну, теперь, — по-французски сказала гостившая у отца Жанна, — вы попадете в фавор у папа, Вольдемар…

— Вардан… — тихо поправил Махохян.

— Ах, какой молодец! — воскликнул Айвазовский. — Хоть вы научите их истинному достоинству… А то чураются и своей нации и родного языка…

Жанна оказалась права: Махохян сразу покорил Айвазовского и Иван Константинович тут же после завтрака пригласил его в мастерскую. В жизни Махохяна начались феерические дни. На мольберте Айвазовского одна картина сменяла другую. Айвазовский раскрывал перед ним все свое умение. Каждый вечер Махохян проводил в кругу семьи Айвазовского. Он или рассказывал о Германии или аккомпанировал Жанне. Под музыку и разговоры Иван Константинович просматривал альбомы и папки с рисунками и время от времени наносил на лист бумаги варианты композиции будущей картины. В эти минуты никто не обращался к художнику, погруженному в обдумывание работы. А когда приходило нужное решение, Иван Константинович сам присоединялся к общему разговору. Махохян только удивлялся, когда на другое утро старый мастер уверенно подходил к чистому холсту.

Прошло уже несколько дней, как Махохян гостил в доме художника и каждое утро отправлялся вместе с ним в мастерскую. В субботу после полудня в мастерскую стал снизу доноситься шум. Айвазовский сказал служителю:

— Пойди, Петя, и скажи, чтобы шли сюда…

Через несколько минут студию заполнили гимназисты… Поздоровавшись, они тихо стали за стулом Айвазовского, на который он время от времени присаживался, и стали наблюдать за его работой. Спустя некоторое время Иван Константинович положил кисти и предложил ученикам идти смотреть их работы. Юноши устремились вниз, в галерею. Айвазовский пригласил Махохяна с собой. В громадном зале, где висели последние работы Айвазовского, у мольбертов ждали ученики. Айвазовский подходил к каждому. Если ему что-нибудь не нравилось, он, ничего не говоря, брал у ученика карандаш или кисть и поправлял. И от легкого прикосновения кисти все оживало… Ученики с вниманием и восторгом следили за поправками учителя.

— Пора обедать, господа, — сказал Айвазовский, когда раздался удар гонга.

Гимназисты, не смущаясь и не отговариваясь, направились в столовую. Махохян догнал юношу, привлекшего его внимание еще в мастерской. Возле его мольберта Айвазовский простоял дольше, чем у других, и отошел, ничего не сказав.

За столом Айвазовский усадил этого юношу рядом с собой и несколько раз напоминал ему:

— Котя, не пари за обедом в облаках, насыщайся и пищей телесной…

— У меня сегодня нет аппетита, Иван Константинович… — пожаловался гимназист.

— Почему? В твои годы должен быть прекрасный аппетит.

— Голова немного болит…

— Отчего же вы, Котя, сразу не сказали? У меня есть хорошие порошки… — забеспокоилась Жанна. — Выпейте сейчас и к концу обеда забудете о боли…

Когда гимназиста заставили выпить порошок, Айвазовский снова заговорил:

— Мне хочется, друзья, чтобы каждый из вас выработал в себе полезную и приятную для себя и окружающих черту характера: ни при каких обстоятельствах, даже в болезни, не терять чувства юмора. Это очень помогает, иногда лучше, чем порошки. Как пример могу привести вам покойного моего друга — артиста и драматического писателя Петра Андреевича Каратыгина, брата знаменитого трагика Василия Каратыгина. Его куплеты, эпиграммы, послания сохранили нам его блестящий юмор. В последние годы своей жизни Петр Андреевич жестоко страдал аневризмом. Удушье заставляло его проводить дни и ночи в своем кресле. Но и в таком плачевном положении он не утратил юмора. Однажды я пришел к нему в первый день пасхи. Похристосовались, и я спросил его, не лучше ли ему, а он тут же ответил мне экспромтом:

Христос воскрес! А вы воскресли?

Нет, все сижу на этом кресле…

Когда доктора стали находить у него первые признаки водянки, я этого не знал и при встрече заметил ему, что он не исхудал. Петр Андреевич на это с улыбкой возразил мне:

— Если у меня вода, то мне мудрено иссохнуть…

— Еще, еще расскажите, Иван Константинович!.. — стали просить гимназисты.

— Извольте. Однажды в обществе кто-то заметил, почему Людовик-Наполеон принял титул Наполеона III? «Оттого, тотчас же ответил Каратыгин, что второго Наполеона быть более не может…» На похоронах Крылова какой-то приехавший из провинции господин попросил Каратыгина показать ему, где министр народного просвещения. «В гробе», — сказал Каратыгин, показывая на тело Ивана Андреевича Крылова. «А я думал, что министр просвещения вот этот, в звездах», — сказал провинциал, указывая на настоящего министра графа Уварова. «Нет, — отвечал Каратыгин, — то наш баснописец, он в отчетах своих басни пишет…»

За все дни, проведенные в этом гостеприимном доме, Махохян еще ни разу не видел Айвазовского таким оживленным и жизнерадостным. «Наверное, только у художников Возрождения, — подумал Махохян, — существовали такие отношения между учителем и учениками».

После обеда ученики не разошлись, а перешли в гостиную. И здесь они чувствовали себя привычно, каждый занимался чем хотел: кто углубился в шахматы, кто склонился над журналами, кто музицировал. И вместе с юношами веселился Иван Константинович. Только когда наступил вечер, Айвазовский отпустил своих учеников:

— Ну, теперь по домам. А то вас уже заждались…

На другой день Айвазовский долго гулял с Махохяном. День выдался необычайно теплый. Внезапно притих резкий февральский ветер, небо очистилось от серых, угрюмых туч и приветливо заголубело над сразу повеселевшей Феодосией. Солнце начало клониться к закату, небо стало розово-алым. Алый закатный луч скользнул по мрачным развалинам генуэзской башни и ярко осветил стоящую на самом верху стройную фигуру юноши.

— Красиво! — воскликнул Махохян, любуясь живописными развалинами и юношей, неподвижно стоявшим на каменном выступе башни. — Если не ошибаюсь, это ваш ученик, которого я вчера видел.

— Да, это Котя Богаевский… Я как раз думал о нем. Мне, кстати, нужно с ним поговорить. И хорошо бы сделать это при вас.

— Тогда я крикну ему, чтобы он спустился…

— Не надо. Скоро солнце зайдет, и он сам спустится. Он теперь в своих мечтах видит, как на горизонте появляются генуэзские суда… Давайте сядем на скамейку и расскажу-ка вам его историю… Это было шесть лет назад. В то лето в моей мастерской появился новый ученик. Привел его феодосийский живописец Адольф Иванович Фесслер. Произошло это летним утром. Я возвращался с прогулки и увидел, что возле дома меня поджидает Фесслер. Рядом с ним стоял худощавый мальчик в гимназической форме, задумчиво глядевший далеко в море. Он так был погружен в мечты, что не сразу меня заметил. Из этого состояния его вывел Фесслер, поспешивший мне навстречу. Я повел своих гостей в мастерскую и сам вышел переодеться. Фесслер потом рассказывал, что Богаевский весь был охвачен внутренним трепетом, он давно мечтал о встрече со мной. Его поразила скромная обстановка мастерской, ему всюду приходилось слышать о богатом убранстве моей виллы. Вернувшись в мастерскую, я уловил переживания своего юного гостя. Молча приняв от Фесслера альбом с рисунками Богаевского, я начал их рассматривать. Фесслеру стало казаться, что я разочарован рисунками его ученика. А сам Богаевский опять отрешился от всего, что происходило вокруг, и погрузился в свои грезы. Богаевского возвратило к действительности мое восклицание. Я с недоумением рассматривал его последний рисунок. Это был угрюмый монастырь среди скал, и облака над ним были какие-то зловещие на фоне как бы эмалевого неба. В правом углу рисунка я прочитал надпись: «Наталье Юльевне Фесслер свои монастырские сны посвящает К. Богаевский». И тут же рядом четверостишье:

Я был один… один с своей печалью

Среди великих, непонятных сил,

Где небо кажется прозрачною эмалью,

А сумрак вечера — дыханием могил.

Я обратился к Фесслеру и Богаевскому с вопросом: что это еще за монастырские сны? И что это за стихи?

— Когда Коте было пять лет, во время войны с турками, — Фесслер стал объяснять, — он со своей матерью переехал из Феодосии в Топловский женский монастырь. Там среди скал и лесов провел Котя три года и часто вспоминает об этом времени…

— При чем тут Наталья Юльевна — супруга Фесслера? — удивлялся я все больше. Оказалось, что Наталье Юльевне прислали из Петербурга томик Верлена и она подарила эту книгу Коте, обнаружив общность между его монастырскими воспоминаниями и грезами Верлена. А Костя подарил Наталье Юльевне рисунок в благодарность за стихи, которыми он зачитывается.

Года четыре Богаевский радовал меня. Он приходил ко мне, усердно занимался копированием, показывал свои зарисовки с натуры, и мне казалось, что он весь обращен к реальной жизни… Но вот уже больше года он снова впал в свои прежние настроения. Это меня пугает… А ведь Котя самый талантливый из всех, кто работает у меня в мастерской, талантливей тех, кто в летние месяцы приезжает ко мне из Академии художеств… Боюсь за него — в этом году он заканчивает гимназию и, конечно, будет поступать в Академию художеств. В этом я ничуть не сомневаюсь… Но в Петербурге его подстерегает опасность попасть под влияние декадентов, которые сейчас весьма активны…

Пока Айвазовский рассказывал Махохяну о своем странном ученике, солнце зашло и сумерки стали надвигаться на город и море. Богаевский спустился с башни и удивился, увидев неподалеку Айвазовского и его гостя.

— Где вы научились так хорошо карабкаться? — спросил Махохян.

— Еще в Топлах. Это наш крымский монастырь среди скал… Там у меня был друг, который поднимался на скалы гораздо выше монастыря.

— Молодец! Художник должен быть сильным, ловким. Рука тогда тверже держит кисть, — заметил Махохян.

— О чем вы там грезили на башне, Котя? — вдруг тихо спросил Айвазовский.

Богаевский помолчал, потом заговорил, медленно подбирая слова:

— Я видел сны. Эти сны также видела земля, древняя и уставшая… Мы вместе грезили о греках, генуэзцах и о других, живших здесь, о которых остались одни смутные воспоминания… «В душе ряд видений — как бледные зори, дрожат, словно тени…»

— О, Верлен!.. «Вечерние зори»… — произнес Махохян.

— Почему, Котя, вы всегда погружены в меланхолию и не хотите бороться с этим? — грустно спросил Айвазовский.

Богаевский поднял голову и стал вглядываться в потемневшее небо, на котором уже дрожали первые звезды.

— Немного позже вон там, — Богаевский указал рукой, — появится Сатурн… Я родился под этой звездой… К таким, как я, обращены строки поэта:

Ты знаешь, мудрецы с издавних пор мечтали

(Хотя задача их разрешена едва ли!)

На языке небес прочесть судьбу людей

И связь у каждого найти с звездой своей.

Насмешки злобные в ответ им раздавались,

Хоть часто те смешны бывали, кто смеялись!

Но тайна страшная пленила разум мой.

Я знаю, кто рожден под вещею звездой

Сатурна желтого, столь чтимого волхвами,

Тому Судьба грозит несчетными скорбями:

Смутится дух его тревожною мечтой,

Бессильный разум в нем замолкнет пред судьбой…

— Довольно! — воскликнул Айвазовский. — Очнитесь, Богаевский! У вас большое дарование. Я верю, что вы можете стать настоящим художником. Но вам надо полюбить жизнь и освободиться от модной болезни нашего времени — этой преждевременной старости, этой мрачной мистики, разъедающей сейчас умы и души… К несчастью, она засосала многих — и поэтов и художников. Но я убежден, что вы этим переболеете и будете потом горько сожалеть, что напрасно затратили так много времени и душевных сил… Вспоминайте потом, что я, старый художник, предостерегал вас от этой опасности…

Айвазовский поднялся со скамьи. Махохян сразу обратил внимание, что Иван Константинович старчески грузно шагает рядом с ним, что исчезла вдруг та пленявшая его в старом художнике легкость движений. А Богаевский шел по ночной Феодосии в глубокой задумчивости. Время от времени он подымал голову и глядел на желтый Сатурн, уже высоко поднявшийся над горизонтом.

Давно, очень давно, когда Иван Константинович поселился в Феодосии, он мечтал, что в его родном городе со временем будет создана школа для начинающих художников. Айвазовский даже разработал проект такой школы и доказывал, что живописная природа Крыма — лучшее место для нее.

Петербургские друзья поддерживали проект Айвазовского, но император Николай I не счел нужным отпустить средства на новую школу живописи где-то за тридевять земель, на окраине России: трудно присмотреть будет из далекого Петербурга. Тут в Петербурге Академия художеств на глазах, и то трудно уследить… Так и не исполнилась тогда заветная мечта Айвазовского.

Но художник не отступал. В 1865 году на собственные средства он открыл в Феодосии художественную мастерскую. Иван Константинович стремился, чтобы ученики его пользовались хотя бы некоторыми правами академических учеников.

16 февраля 1865 года конференц-секретарь Академии художеств направил о намерениях Айвазовского докладную записку вице-президенту Академии: «Ныне, устраивая в Феодосии художественную мастерскую, Айвазовский имеет целью облегчить занятие искусством письма художникам, которые пожелают пользоваться его советами и руководством. Подобная деятельность, он надеется, не замедлит принести благодетельные плоды уже потому, что в краю, столь отдаленном от столиц, нередко являются талантливые молодые люди, которые, не имея средств предпринимать дальнего путешествия и не находя никакой возможности заниматься искусством у себя на родине, вынуждены бывают отказаться от своего призвания.

Притом же Айвазовский, находясь через посредство своей мастерской в постоянных сношениях с молодыми людьми, желающими посвятить себя живописи, будет иметь возможность свидетельствовать перед Академией о способностях тех из них, которые своим талантом будут заслуживать помощи и поощрения Академии.

Ввиду всех изложенных обстоятельств Айвазовский полагает, что сфера его деятельности в художественной мастерской будет некоторым образом соответствовать занятиям классных профессоров Академии, а потому считал бы весьма для себя лестным зачисление его на службу при Академии художеств со всеми правами, коими пользуются служащие в Академии профессора, конечно, за исключением жалованья…».

В мастерской Айвазовского ученики занимались, как и в Академии, рисованием с оригиналов, с натуры, а потом масляными красками. Лучшие работы учеников Айвазовский направлял в Академию для поощрений.

Желающих учиться у Айвазовского и копировать его картины становилось все больше. Тогда он решил пристроить к своему дому художественную галерею. В галерее будут всегда его последние картины. Всякий, кто любит живопись, сможет их увидеть. А главное, сюда явятся молодые художники. У него будет еще больше учеников, он охотно передаст им свои знания и умение.

…И вот уже десять лет существует его галерея. О ней знают теперь всюду. В летние месяцы сюда приезжают молодые художники из Петербурга, Москвы, Одессы. Иван Константинович счастлив, что может передавать свой опыт, что, живя вдали от Петербурга, он, профессор живописи, может быть столь же полезен, как если бы учил в самой Академии. На смену летним занятиям со студентами Петербургской Академии наступает зимнее время, когда галерею заполняют гимназисты и любители живописи. Особенно людно бывает в те дни, когда приезжают художники из Симферополя, Ялты, Севастополя и других мест Крыма копировать его картины. Вот и нынче в галерее тесно от мольбертов. Айвазовский ходит среди них, смотрит, помогает советом, а то берет кисть и поправляет. А потом, когда стало темнеть и пришлось прекратить работу, художники окружили Ивана Константиновича и завязался разговор о новых картинах, об искусстве копирования, о технике живописи. Махохян, копировавший в этот день вместе с другими последнее полотно Айвазовского «Алупка», вдруг спросил:

— Учитель, сколько картин вы написали за вашу жизнь?

— Я сам этого не знаю, — ответил художник.

— Неужели вы не ведете им списка?

— Не веду и никогда не вел… Да и не в количестве дело! — прибавил он с улыбкой. — Конечно, число картин моих велико, даже очень велико в сравнении с тем количеством, какое пишут обыкновенно другие художники. Я всегда удивлялся и никогда не пойму того, как у многих художников, людей с несомненным дарованием, начатая картина иногда по неделям стоит без движения под тем предлогом, что они ждут вдохновения, чтобы продолжать ее. Это для меня непостижимо, и с этим я никогда не соглашусь, настолько не соглашусь, что готов очень часто объяснять такое, по-моему, непростительное бездействие недостатком энергии, воли — усадить себя за работу — или даже просто ленью.

— Но как же, в самом деле, писать без вдохновения?.. Нет его — и конец! Из пустого колодезя не зачерпнешь воды!.. — возразил кто-то из учеников.

— В нашем искусстве, плоды которого достигаются, как и во всех специальностях вообще, только настойчивым трудом, более чем где-нибудь важно не распускать себя… Художнику в сравнении с человеком всякой другой профессии гораздо легче именно «распустить себя», потому что для нас во всякую минуту готова на выручку отговорка: «не расположен писать», «нет вдохновения». И я должен сказать, что отговорка эта тем опаснее, что ею художники очень часто просто сами себя вводят в заблуждение и подолгу бездействуют. Тут-то как раз и кроется нередко самообман. Все дело в том, что нужно приучить себя прежде всего к труду, нужно довести себя до того состояния, чтобы внешняя, физическая сторона дела не составляла для художника ни малейшего препятствия. И поверьте, что истинное дарование, врожденный художественный талант всегда найдут в себе материал, из которого станут черпать. А сравнение с пустым колодезем, которое вы сделали, так это просто — не взыщите за выражение — логическая потуга, которая мало общего имеет с искусством. И в самом деле, коли ты пустой колодезь, так ты, значит, вовсе уже не колодезь, а просто яма, дыра в земле, все что угодно, но только не колодезь, не хранилище чистой влаги, которое имеет своим питомником постоянную внутреннюю, неиссякаемую струю…

— Такой взгляд сложился у вас давно, или вы его сами выработали постепенно?

— То, что я сказал, я исповедовал всю мою жизнь, от самой далекой юности; конечно, сначала более инстинктивно, чем с пониманием; с течением же времени я только больше и больше убеждался в справедливости такого взгляда. Впрочем, это, может быть, зависит еще и от тех приемов, какие я привык соблюдать при писании картин. Прежде всего я никогда не приступаю к работе без определенного, уже вполне сложившегося сюжета со всеми деталями, со всеми оттенками колорита, освещения. Словом, начиная писать всякую картину, я не творю ее тут же на полотне, а только копирую с возможной точностью ту картину, которая раньше сложилась в моем воображении и уже стоит перед моими глазами. В картинах моих всегда участвует кроме руки и фантазии еще и моя художественная память. Я часто с удивительною отчетливостью помню то, что видел десятки лет назад, и потому нередко скалы Судака освещены у меня на картине тем самым лучом, что играл на башнях Сорренто; у берега Феодосии разбивается, взлетая брызгами, тот самый вал, которым я любовался с террасы дома в Скутари. Эта же самая особенность моего художественного приема влияет и на быстроту, с которой я пишу мои картины. Создавши в своем воображении вполне законченный вид, я, как вы часто видели, сидя на террасе, набрасываю на клочке бумаги общий план уже готовой в моей фантазии картины. Делаю это более для того, чтоб сообразить ее размеры, перспективы и другие подробности, которые необходимо выдержать на полотне. И только затем, на другой же день утром, приступаю к работе. И вот тут-то я не только не оставляю картину на продолжительное время, а, напротив, не отхожу от нее до тех пор, пока не окончу ее совершенно..

— Учитель, в Галерее Третьякова я видел вашу небольшую сепию «Море после бури». Меня поразило мастерство, с каким написаны прибрежные скалы и каменистый берег, на который накатываются прозрачные волны. Если позволите мне высказать мое суждение художника, то скажу, что в технике акварели вы достигли еще более высоких побед, чем в масляной живописи… Вы и теперь пишете акварелью? — спросил Махохян.

— Акварелью, мой друг, я выполнил довольно много работ, особенно в преклонные годы. В молодости я сочетал сепию с нейтральтинтом и индиго. Изредка я прибегал к более широкой палитре, слегка подкрашивая тогда свои карандашные рисунки. Из таких работ припоминается мне одна моя небольшая цветная акварель, написанная в полную силу — «Вид Неаполитанского залива с группой итальянцев на берегу». Но я остался ею недоволен, ибо выглядела она пестровато, жестковато… И я сразу тогда отошел от цветной акварели и в последующие годы писал почти исключительно сепией. «Море после бури», которое вам понравилось, я тоже считаю своей удачей и потому подарил ее Павлу Михайловичу. Работая акварелью, я сильно разжиженной краской пишу небо, едва намечаю облака, чуть трогаю воду и широко темным тоном пишу передний план картины, прописываю горы второго плана, рисую лодку или корабль густым тоном сепии. Работая именно таким методом, я написал и другие мои акварели. Но, честно говоря, я все же больше люблю масло…

…На другой день Махохян уехал. Уже давно остались позади крымские и украинские степи, мелькали заснеженные лесные поляны, а он все думал об удивительных днях, прожитых с большим мастером, и о его напутственных словах.

— Я вижу, — говорил ему учитель, — что мои картины произвели на вас сильное впечатление. Предостерегаю вас от подражания, которое вредит самостоятельному развитию художника. Можете перенимать технику того или другого живописца, но всего остального вы должны достигать изучением природы и подражанием ей самой. Старайтесь быть реальным до последней степени…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.