ДНЕВНИК Ю. СОФИЕВА (Вырезки, заметки, корреспонденции. Март-январь 1966, 1967–1969)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДНЕВНИК Ю. СОФИЕВА (Вырезки, заметки, корреспонденции. Март-январь 1966, 1967–1969)

1.

(Письмо кому-то — Н.Ч.).

10/IV

Многоуважаемый Леонид Натанович!

Извините, что отвечаю Вам с большим опозданием. Рад был Вашему письму. Я наконец начал работать у себя в Институте — вернее, дома, т. к. дирекция освободила меня от обязанности являться в лабораторию — прихожу только за материалом. Этим и объясняется мое опоздание с ответом. Я постараюсь постепенно ответить Вам на Ваши вопросы, но на некоторые из них, к сожалению, ответить не сумею. С Александром Салтыковым никогда не встречался, так как этот «глухой старый граф» был один из идеологов «Возрождения» — мира для моей среды враждебного. Салтыкову посвящает несколько строк Любимов «На чужбине» (216 стр.) — это был человек и «его круга» и его газеты. Ив. Лукаш тоже не бывал завсегдатаем парижской литературной среды и коротко с ним я знаком не был. Жил он под Парижем, в Медоне. Он умер, если не ошибаюсь, накануне войны. В мои студенческие годы, в Белграде — я впервые познакомился с его стилизованной романтикой 18 века. И нужно сказать, мы сразу запомнили его имя — белградская молодежь. Но впоследствии, в Париже, у меня с ним дальше шапочного знакомства дело не пошло. По работе случайные встречи с ним у меня оставляли всегда, все-таки, какое-то симпатичное впечатление.

Кстати о Белграде. Из всех центров русского расселения — Прага, Париж, Берлин, Брюссель и т. д. — Белград представлял из себя как бы концентрацию самых черносотенных моментов русской белой эмиграции. Если не ошибаюсь, чуть ли не до 1924 года словом, когда Пашича сменил Давидович, официальным представителем России в Белграде оставался бывший посол несуществующей царской России (даже не Временного правительства) Штрандман (?). Официально военным агентом был ген. Потоцкий, представлявший разгромленную врангелевскую армию. Единственной всесильной в среде эмиграции политической организацией был русский «Высший монархический Совет», возглавлявшийся неким Крупенским, вероятно, каким-то высшим чиновником несуществующей российской монархии. Все это ютилось под сенью короля Александра и, по-видимому, в (…) стране «русские беженцы» много лет получали правительственные пособия, сначала в размере 412 динар, затем, кажется, наполовину сокращенные.

А. Суворин издавал в Белграде «Новое время», злобно травившее «либеральных» профессоров, которые вели себя в Белграде ниже травы, тише воды. 45-летняя давность не позволит мне уточнить все имена; я назову Вам только, те, к которым имел непосредственное отношение. Ев. Вас. Аничков — он читал романскую фонетику на фр. языке, по-русски же, будучи учеником Александра Веселовского, пропагандировал его идеи, читал и «Историю русского освободительного движения» (по существу, историю русской интеллигенции), и так как считал себя не только либералом, но и «несколько фантастическим социалистом» — А. Суворин в своей газете непрерывно «порол» его за «большевизлиство». Вероятно он Вам известен не только по «Весенним обрядовым песням», но и по беспощадному дневнику Блока, которого Ев. Вас. горестно называл своей «неразделенной любовью». Но старик это был великодушнейший.

Всеобщую историю, и русскую читал старик Афанасьев, когда-то он был проф. Киевского университета, но потом стал банковским деятелем, а в Белграде вернулся к своей педагогической деятельности. О нем, не помню по какому поводу, упоминает в своих воспоминаниях Витте.

Погодин (Харьковский университет) читал литературоведение. В.В.Зеньковский (Киевский университет) этику и еще что-то. Судьба его интересна. Один из эмигрантских апостолов «Православной культуры» и даже «Оцерковления жизни и культуры». Потом он перебрался в Париж, в числе целого ряда профессоров принял священство и был настоятелем одной из парижских «домашних» православных церквей. Написал «Историю русской философии», 2 тома.

Профессор Кульбякин, ставший впоследствии сербским академиком, проф. Белемович (кажется, математик). Ев. Вас. Спекторский, юрист, позднее переехал в Прагу. Кажется, в 1923 году из Сов. России приехал проф. С.С. Безобразов, впоследствии ставший тоже епископом!

Вот, кажется, «все, что память сберечь мне старается».

2.

(Газетная вырезка с портретом Анны Ахматовой и извещением о ее смерти, официальный некролог от Союза писателей СССР, РСФСР и Ленинграда; вырезка статьи — некролога Н. Рыленкова «Поэт» о ней же; вырезка из «Литературной газеты» № 29 от 8 марта 1966 г. со словами скорби К. Паустовского «Великий дар», Иоханнеса Семпера, Таллин, «Ее стихи остаются людям»; тут же «В редакцию “Литературной газеты”» признательность всем, разделившим горе с семьей, от Пунина, Каминской, Гумилева — Н.Ч.).

(Газетная вырезка Н.Ульяновой «Рыбий катехизис», «Казахстанская правда», № 169, 24/VII 1966 г.).

3.

«Женщины, говорю, страдают, — повторил Михаил Никифоровича, и Константин различил его голос… К эшелону повели колонну, несколько сотен. И тут, значит, такая несуразица случилась. Недалече от товарного вокзала бабы, откуда ни возьмись — из дворов, из закоулков, из-за углов к колонне бросились.

Кричат, плачут, кто какое имя выкликивает.

Они, значит, к тюрьме из разных городов съехались, прятались кто где. Ну, крик, шум, плач, бабы в колонну втерлись, своих ищут …

Конвойные их выталкивают, перепугались, кабы чего не вышло до побега. Затворами щелкают… И — прикладами. Командуют колонне: «Бегом, так-растак!» Побежала колонн а, баб отогнали прикладами-то. И тут, слышу, один заключенный слезу вслух пустил, другой, вся колонна ревмя ревет — бабы довели, не выдержали мужчины, значит. Кричат: «За что женщин. Дайте с женами проститься!» «А разве это разрешено? Не положено

никак. А ежели какой побег?» Конвой в мат: «Бегом! Бегом!» Как тут не обозлиться?»

«Двое», Юрий Бондарев. Дела 1937 года.

4.

(Переснят отрывок из статьи Юрия Терапиано о казахстанской поэзии, вероятно, из «Дня поэзии», в «Русской Мысли», 18 декабря 1965 г. — Н.Ч.).

«Геннадия Иванова» («Иртыш течет на север»), Сергея Киселева («Счастье», «Волк» и др.), Леонида Кривощекова («Нет, не за глаза твои синие…»), Валентины Сааковой («Зависть»), Олжаса Сулейменова, Юрия Фатнева («Камни», — свежие образы).

Впервые печатаются неизвестные «казахстанские» стихи В. Луговского, С. Маркова, П. Васильева, В, Чугунова.

Сергей Марков дал три очень четких лирических коротких стихотворения. Отрывок В.Луговского «Сказка о печке», вступление, написанный покойным поэтом во время войны, в 1942 году в Алма-Ате, как всегда у Луговского, полон динамики и выразительности, хотя, может быть, он и не до конца отделан.

«На посещение Ново-Девичьего монастыря», стихотворение трагически погибшего во время террора очень одаренного поэта Павла Васильева, «оставившего яркий след в советской поэзии 30-х годов», производит хорошее впечатление.

…Блестит над судьбами России.

Литой шишак монастыря,

И на кресты его косые

Продрогшая легла заря.

Заря боярская, холопья,

Она хранит крученый дым,

Колодезную темь и хлопья

От яростных, кремлевских зим.

Прими признание простое!

Я б ни за что сменить не смог

Твоей руки тепло большое

На плит могильный, холодок.

Нам жизнь — любых могил дороже,

И не поймем ни я, ни ты,

За что же мертвецам, за что же

Приносят песни и цветы…

Среди казахстанских поэтов мы видим и знакомое всем русским парижанам имя: Ирина Кнорринг.

Она умерла в Париже, во время немецкой оккупации, 23 января 1943, но стихи ее, привезенные в Россию, за нее «вернулись домой» и печатаются в некоторых советских сборниках, в том числе и в казахстанском «Дне поэзии».

Среди трех стихотворений Ирины Кнорринг помещено (недатированное) стихотворение о немецком солдате, не известное здесь, которое хочется привести полностью — оно намечает какую-то новую ноту в ее творчестве.

Под снегом холодной России,

Под знойным песком пирамид…

Уверенный, твердый, железный,

Презревший лишенья и страх,

Взлетающий в звездные бездны,

Ныряющий в темных морях,

Еще — победитель-удачник

(«Куда только мы ни зашли!») —

Немецкий мечтательный мальчик

Гуляет но карте земли.

Он так подкупающе молод,

Так бодро шагает вперед,

Неся разоренье и голод

Повсюду, куда ни придет.

Его на бульварах Парижа

Так радует каждый пустяк:

Он губы застенчиво лижет,

Косясь на французский коньяк.

У пестрых витрин магазинов

Часами стоит, не идет,

Совсем по-ребячьи разинув

Свой красный, смеющийся рот.

А завтра, послушный приказу, —

С винтовкой на твердом плече

Пойдет — и не бросит ни разу

Простого вопроса: «Зачем?»

Зачем ему русские вьюги?

Разрушенные города?

На севере или на юге —

Везде — непременно — всегда?

Зачем ему гибнуть и драться

Среди разрушений и бед,

Когда за плечами лишь двадцать

Восторгом обманутых лет?

Неужто такая отрада —

Недолгих побед торжество?

Ведь запах смолы из Шварцвальда

Уже не коснется его.

И над безымянной могилой

Уже не поплачет никто.

— Далекий, обманутый, милый…

За что?

***

Н. Воробьев посвятил большую поэму (160 печатных страниц) булавинскому восстанию «Кондратий Булавин».*

* Н.Н. Воробьев, «Кондратий Булавин». Издание В.В. Чарковского. Монтерей, Калифорния, США, 1965 г.

Булавинское восстание случилось на Дону в царствование Петра Великого, по поводу теснения прав казацких, требования выдачи беглых крестьян и раскольников и тому подобных нарушений «старинных обыков».

Н.Н.Воробьев в своем «Предисловии» подчеркивает, что восстание было не против «носителя верховной власти», царя православного, в чьем лице олицетворялась русская национальная идея, а против «бояр лихих», что застили трон царский».

Сине над Черкасском небо божие.

Зноен и палящ июльский день.

Дремлет дуб, и у его подножия

Атаманский прикорнул курень.

В нем судьбою-мачехою сдавленный.

Словно дуб под натиском лавин.

Щерит зубы белые затравленный

Волк степной — Кондратий Булавин…

так начинается («Пролог») поэма, вся, до конца в тех же тонах и образах.

Интересующиеся казачьей историей прочтут эту поэму, думается, с интересом, чем и будут оправданы ее появление в свет и огромный труд, проделанный автором.

Ю. Терапиано.

P.S.

В моей статье Д.С. Мережковский («Русская Мысль», 27 ноября) в конце, в восьмой строке, вместо «Израиля» нужно читать: «Иакова».

Ю.Т.».

5.

(Справка о выборах в первичной организации ДОСААФ Института Зоологии АН Каз. ССР, где председателем комиссии был Софиев Юрий Борисович, беспартийный, художник. 10 января г., в состав комитета было избрано три члена ВЛКСМ и одна женщина — такая была градация. Рукой Ю.С. приписано: «Раскопки», т. е. он нашел эту бумагу, наводя в очередной раз порядок в своем рабочем столе — Н.Ч.).

6.

(Вырезка из газеты «Русские новости», материалы, посвященные С.Есенину: «Сергей Есенин, “цветок неповторимый” (к сорокалетию его смерти)» Е.Хохлова; «У гроба Есенина» Ник. Смирнова; подборка стихов поэта: «Россия», «Пушкину». «У последнего порога» и др. 1925 года — Н.Ч.).

7.

(Длинная поэма, в 17 глав, о комсомолке Таньке Наума Моисеевича Коржавина-Менделя, в этой поэме Юрием Борисовичем подчеркнуты строки:

Зло во имя добра!

Кто придумал нелепость такую?

Даже в трудные дни,

Даже в самой жестокой борьбе,

Если зло поощрять,

То оно на земле торжествует

Не во имя чего-то,

А просто само по себе.

(глава 9)

Ю.С. много думал об этом и мысли Коржавина совпадали с убеждениями Софиева. Юрий Борисович встречался в Алма-Ате с Коржавиным, который тогда жил в Караганде — Н.Ч.).

8.

Об Осипе Эмильевиче Мандельштаме.

«…В последний раз видел его весной 1938 года в Москве.

…Кому мог помешать этот поэт с хилым телом и с той музыкой стиха, которая заселяет ночи? В начале 1952 года ко мне пришел брянский агроном В. Меркулов, рассказал о том, как в 1938 году Осип Эмильевич умер за десять тысяч километров от родного города; больной, у костра он читал сонеты Петрарки. Да, Осип Эмильевич боялся выпить стакан некипяченой коды, но в нем жило настоящее мужество, прошли через всю его жизнь — до сонетов у лагерного костра…

В 1936 году он писал:

Не мучнистой бабочкою белой

В землю я заемный прах верну —

Я хочу, чтоб мыслящее тело

Превратилось в улицу, в страну —

Позвоночное, обугленное тело.

Осознавшее свою длину.

Его стихи остались, я их слышу, слышат их другие; мы идем по улице, на которой играют дети. Вероятно, это и есть то, что в торжественные минуты мы именуем «бессмертием».

А в моей памяти живой Осин Эмильевич, милый беспокойный хлопотун. Мы трижды обнялись, когда он прибежал, чтобы проститься: наконец-то он уезжает из Коктебеля! Про себя я подумал:

Кто может знать при слове — расставанье, —

Какая нам разлука предстоит…»

«Люди, годы, жизнь», Илья Эренбург.

«Передо мною копия письма Всеволода Эмильевича (Мейерхольда — Н.Ч.) жене, написанного 6 октября 1938 года из дачной местности Горенки: «Приехал я в Горенки 13-го, глянул на березы и ахнул… Смотри: эти листья рассыпаны по воздуху. Рассыпанные, они застыли, они будто замерзли… Застывшие, они чего-то как будто ждут. Кто их подстерегает? Секунды их последней жизни я считал как пульс умирающего.

Застану ли я их в живых тогда, когда я буду снова в Горенках: через день, через час…

Когда я смотрел 13-го на сказочный мир золотой осени, на все эти ее чудеса, я мысленно лепетал: Зина, Зиночка, смотри, смотри на эти чудеса и… и не покидай меня, тебя любящего, тебя — жену, сестру, маму, друга, возлюбленную. Золотую, как эта природа, творящая чудеса! Зина, не покидай меня! Нет на свете ничего страшнее одиночества!» (Эти последние строки Ю.С. подчеркнул для себя, т. к. и сам переживал чувство одиночества — Н.Ч.).

«Мы расстались весной 1938 года — я уезжал в Испанию. Обнялись. Тяжелым было это расставание. Больше я его не видел: в июне 1939 года Мейерхольд был арестован в Ленинграде, 1 февраля 1940 года был приговорен к десяти годам без права переписки. Справка о смерти помечена 2 февраля.

В 1955 году молодой прокурор, никогда прежде не слыхавший имени Мейерхольда, рассказал мне о том, как был оклеветан Всеволод Эмильевич, он прочитал мне его заявление на закрытом заседании военного трибунала. “…Мне шестьдесят шесть лет. Я хочу, чтобы дочь и мои друзья когда-нибудь узнали, что я до конца остался честным коммунистом”. Читая эти слова, прокурор встал. Встал и я.»

«Люди, годы, жизнь», Илья Эренбург.

Мы очень стыдливы и сдержанны, увы, из-за оглядки, но ведь от всего этого хочется кричать от боли и ужаса!

И как страшно самовластие в любых своих формах и проявлениях. И опять все мое существо восстает против узости, ограниченности, фанатизма, и, конечно, человеческой низости.

9.

(Стихи Ильи Фонякова с комментариями на полях Ю.Софиева — Н.Ч.).

***

Только подумать если,

Если решать конкретно —

Вот что всего труднее,

Вот что сложней всего:

(Словесный сор! — Ю.С.)

Много встречай я разных,

Громко, авторитетно,

Разное говоривших.

От имени твоего.

(Отсюда нужно было бы выжать воду, убрать первую строфу — Ю.С.)

Я их встречал в районной

И областной столице,

Вовремя поспевавших

Взгляды свои менять.

Родина, помоги мне

Сердцем не ошибиться,

Точно тебя услышать,

Верно тебя понять!

Новосибирск,

Илья Фоняков,

«Новый мир», № 1 1966 г.

(Но последняя строфа хороша! — Ю.С).

10.

29 IV

«ТЕЩА…безумно любящая свою дочь и во всем помогающая ей; если бы дочь душила человека, то мать не сказала бы ей ни слова и только заслонила бы ее своим подолом».

«Супруги», Чехов.

Мне всегда казалось, что безумная любовь Ник. Ник. (Кнорринга— Н.Ч.) к Ирине, а теперь к Игорю носит тот же характер, у него, конечно, не от злодейства, а от слабости. При слабом характере — есть что-то жалкое в ней, стыдноватое. При сильном — страшноватенькое. Но всегда от нее как-то не по себе, неловко за человека.

11.

1/V

Чайка

…Как это море в солнечном ожоге

И волн расколыхавшаяся, гладь,

Душа всегда в волненье и тревоге,

Которых я не в силах, передать.

Георгий Леонидзе, пер. Пастернака.

Как это прекрасно и верно!

12. 3/V

…Кто бы и какие бы эти люди ни были — им принадлежит будущее.

Так пусть они будут счастливее нас.

Василь Быков. «Мертвым не больно»

13. 3/V

Все те же неотвязные мысли:

Нет! Нет, кто человечен,

Тот не смеет

Забыть

Ни Аушвица,

Ни Колымы,

Хиросимы…

14.

(Фото И. Фонякова из газеты — Н.Ч.).

«Родина, помоги мне

Сердцем не ошибиться,

Точно тебя услышать,

Верно тебя понять!»

Илья Фоняков, «Новый мир», № 1, 1966 г.

15.

(Газетная статья об Эжене Потье И. Артемова — Н.Ч.).

16.

(Поэма Аркадия Кулешова «Монолог», перевод с белорусского Яна Хмелевского, памяти белорусских поэтов Змитрона Астапенка и Юлия Таубена, переписанная Ю. Софиевым от руки — Н.Ч.).

17.

(Газетные вырезки «К событиям в Китае»; «Бесчинства и насилия хунвэйбинов не прекращаются»; «О «великой культурной революции» в Китае. По страницам китайской печати» — Н.Ч.).

Повторение прошлого! В будущем, может быть, какой-нибудь податливый «свой» историк стыдливо-снисходительно назовет это «некоторыми ошибками».

18.

Письмо Ирине Владимировне (И.В.Братус в Ленинград. Она знакомая Ю.Софиева гимназических лет по Старой Руссе — Н.Ч.)

«… дело в том, что я вовсе не отрекаюсь ни от тонких французских вин, ни от превосходной кухни и, может быть, у меня тоскливо засосет под ложечкой, если я вдруг вспомню, что уже 10 лет не дышал соленым морским ветром и не ощущал на языке железистый вкус устриц или остроту мюнстерского сыра.

«Свежо и остро пахли морем

На блюде устрицы во льду».

Но если всего этого нет — решительно ничего не меняется в моей жизни и я вовсе не чувствую ни огорчений, ни обид на злодейку судьбу.

Я с детства был страстным «индейцем» и мечтал о вигваме. Потом меня зачаровал Блок (на всю жизнь).

…Смотрит чертой огневою

Рыцарю в очи закат

И над судьбой роковою

Звездные ночи горят.

Мира восторг беспредельный

Сердцу певучему дан.

В путь роковой и бесцельный

Шумный зовет океан.

Сдайся мечте невозможной,

Сбудется, что суждено.

Сердцу закон непреложный —

Радость-Страданье одно!

Путь твой грядущий — скитанье,

Шумный поет океан.

Радость, о, Радость-Страданье —

Боль неизведанных ран!

Всюду — беда и утраты,

Что? тебя ждет впереди?

Ставь же свой парус косматый,

Меть свои крепкие латы

Знаком креста на груди!

И еще образ Гумилева:

— Тот безумный охотник,

Что взойдя на нагую скалу,

В диком счастье, в тоске безотчетной

Прямо в солнце пускает стрелу.

Не знаю, потому ли, что напророчили поэты, но, в общем-то, все эти огневые закаты, звездные ночи, мира восторг беспредельный, скитанье, путь роковой и бесцельный и т. д. довольно основательно заполнили жизнь и bifteck saignant оказался совершенно бессильным, чтобы со всем этим наваждением бороться. Словом, благоустроенный быт оказался в загоне.

Благослови высокую судьбу:

Мы бедствия и странствия узнали…

…Блажен, кого судьба бросала

В юдоль изгнанья и войны…

…Вне всяческих благополучий

Не стал ли мир для нас светлей?

Мы сами проще и мудрей

И наша жизнь полней и лучше?

И т. д.

Возможно, что это в какой-то мере всего лишь реминисценция, ибо задолго до нас это было высказано и, конечно, с большей силой.

Блажен, кто посетил, сей мир

В его минуты роковые.

Но небольшая разница состоит только в том, что благополучнейший Тютчев (великий и гениальный, конечно), живя в благополучнейшую эпоху, пришел к этому прозрению умозрительно а наше поколение — активным путем, побывав на пиру у богов и, откровенно говоря, обожралось в достаточной мере этой «божественной пищей».

А небрежение к быту вошло у меня в дурную привычку и для «полного счастья» мне вовсе не нужны шифоньер, сервант и прочие чарующие многочисленные наименования чудесных предметов, но Раю (Миллер — Н.Ч.), при всей ее поэтической любви к закатам и звездным ночам, я знаю, это весьма огорчает.

Уже потому, что в женском обиходе все это совершенно необходимо и это невозможно заменить холостым, походным чемоданом под кроватью.

Ну, вот, я боюсь, что месячное пребывание у меня в «деревенской глуши», в моем вигваме, среди буйных джунглей моего сада, может несколько снизить ее высокий патриотический накал.

Как-то в послевоенные годы, когда Франция не пришла еще ни к своему прошлому, ни теперешнему благополучию, но, во всяком случае, уже достаточно оперилась после оккупации, я путешествовал на велосипеде с палаткой на багажнике по ее юго-западному побережью, точнее, вдоль Бискайского залива, до самой испанской границы. В Ла Рошеле меня настигла Рая и потребовала, чтобы из палатки я перебрался в отель. Через несколько дней она села на поезд, а я на велосипед и мы отправились через Байону, Биарицу в Сен-Жан-де Мод(?), чудесное местечко, недалеко от испанской границы. Тут я решительно потребовал реванша: категорически отверг отель и поставил мою палатку на самом берегу Атлантического океана, на высоких скалах, под палящим солнцем. За миллионы лет беспокойные бискайские волны вырыли в скалах ниши и потому днем и ночью под палаткой раздавались глухие подземные удары огромных океанских волн.

Как-то на утро оказалось, что вместе с нами ночевала в палатке и огромная полевая крыса. Все эти прелести «на лоне природы» окончательно довели бедную Раю до отчаяния, но границ самопожертвования ее не было конца, хотя на третью ночь, полумертвая от страха, уверенная, что земля под палаткой рано или поздно должна провалиться в море, она переселилась в отель, а наутро уехала в Париж.

Вот почему я несколько озабочен, чтобы как-нибудь сделать ее пребывание в моем вигваме максимально приятным. Конечно, легче было бы построить виллу на Луне или Марсе, чем, скажем, провести водопровод, газ, центральное отопление, соорудить ванную комнату, теплую уборную и т. д. к ее приезду, тем более что я упрямо продолжаю думать, что живу совсем неплохо…»

19.

(Газетная вырёзка «Обострение обстановки в Китае» — Н.Ч.)

20.

«Русские новости» 1 июля 1966 г. № 1098

Интересная статья-отчет о «Вечере памяти Булгакова в Москве» Полины Львовны Вайншенкер, между прочим: «При всем жанровом многообразии, у Булгакова выделяются две постоянные, основные темы: одна из них — интеллигенция и революция, другая — проблема судьбы автора, право писателя на свое видение мира, тема творческой самостоятельности художника».

Трагическая тема! Во все времена!

21.

11/VII

Литературные вечера по радио.

Фр. стихи Тютчева переводил Брюсов и Фет. Не запомнил, кто читал свои переводы французских стихов Тютчева. По-моему, я видел эти переводы где-то уже в печати.

В общем-то нелепость и кощунство. Я убежден, что единственно возможный перевод фр. стихов (на любом иностранном языке) Тютчева, Лермонтова, Пушкина и т. д. это точный подстрочный перевод и ни в коем случае не стихотворный; кто же может написать по-русски стихи за Тютчева, Пушкина, Лермонтова и т. д. Если бы Тютчев решил перевести свои фр. стихи на русский язык, разве эти тютчевские стихи были бы похожи на стихи любого иного переводчика их? Вчерашние стихи, может быть, и были не плохими переводами, только это было подражание Тютчеву, а вовсе не стихи Тютчева.

Сама затея мне кажется не только ненужной, но и нелепой.

22.

(Вырезка из фр. издания L Express, 16.1.66. «Poesie» — H.Ч.)

Не плохо это: (фр. текст) И постоянная моя боль о «ветхом Адаме» — (фр. текст — Н.Ч.).

23.

(Вырезка из газеты «В Париже. Е. Каминка — Александровская (некролог) О. Кожевникова. Каминка была артисткой, хорошо читавшей поэтов, а муж ее играл Павла I Мережковского. Умерла она в Одессе, от паралича — после смерти единственного сына Юрия, в Инвалидном Доме — Н.Ч.).

Уходят старые друзья!

24.

(Газетная вырезка «Пекинские «ниспровергатели» советской литературы» А.Тамарина — Н.Ч.)

25.

Когда, плеща невоплощенно,

Себе эпоха ищет ритм,

Пусть у плеча невсполошенно

Свеча раздумия горит.

Каким угодно тешься пиром,

Лукавствуй, смейся и пляши,

Но за своим столом ты — Пимен,

Скрипящий перышком в тиши.

И что тебе рука царева,

Когда в своей ты келье скрыт?

И, как лукавый глаз циклопа,

В упор чернильница глядит.

Е. Евтушенко.

Глаз циклопа? — сомнительно. И всегда раздражают, как молотки по ушам: царевы-циклопа.

На ту же тему, его же:

…Поэты в России рождаются

С дантесовской пулей в груди.

Но мне на всю жизнь запомнились строки Максимилиана Волошина:

Труден подвиг русского поэта

И судьба недобрая ведет

Пушкина под дуло пистолета,

Достоевского на эшафот.

И какая собранность и выразительность стиха.

Пэоны — Пушкина…

Достоевского…

Хотя, только что заметил: под дуло — «поддуло» (поддувать»). Стоит это заметить — отбиться от этого уже невозможно. «Уж ад ликует» — «Ушат ликует» (…)

26. 1/VIII

«Ленинская смена»

(Вырезка со стихами Беллы Ахмадулиной «Мазурка Шопена» — Н.Ч.).

Я вырезал эти стихи не потому, что они мне особенно понравились, кстати, совсем нет, но потому что почти не встречаю в печати стихи Ахмадуллиной, которые сразу запоминаются.

Как-то я напал на ее очерк, не помню, о чем, и он сразу остановил внимание — у Ахмадулиной свое видение мира, своя манера письма, очень свежая и свои слова и образы, все признаки подлинного таланта. Кроме того, это тот этап, видимо, молодой нашей советской поэзии, которая уже органически стремится самостоятельно, без чьей бы то ни было подсказки и указки, увидеть, понять и творчески воссоздать мир, во всем его многообразии.

Если не ошибаюсь, Ахмадулина жена Евтушенко. Евтушенко весь во власти гражданской поэзии, но тоже один из тех, кто пытается отстаивать право на свое самостоятельное видение мира.

27.

Из статьи Генриха Боровика, корр. АПН «Не очень таинственный пластырь», «Огонек», № 28, 1966 г.

«…Юнайтед Стейтс ньюс энд Уорлд»: «Правительство следит за 200 миллионами американцев».

Эдвард Лонг (демократ от штата Миссури): «Я должен заявить, что право американца на неприкосновенность частной жизни — право приходить домой без страха, что кто-то наблюдает за каждым твоим шагом, право говорить свободно со своим адвокатом, представителем банка или со своей женой без боязни, что рядом работает магнитофон или радиопередатчик, — это право сегодня самым опасным образом игнорируется.»

D’accord! Но в порядке «сердца горестных замет» позволительно спросить в наше время, есть ли на нашей голубой планете такая счастливая Аркадия, где это право было бы гарантировано абсолютно и безусловно? Helai!

28.

(вырезка из газеты «Ленинская Смена», N9142, 24/VI, 66 г. Под рубрикой: «Дневники, воспоминания, письма» — Н.Ч.)

БИЕНИЕ РУССКОГО СЛОВА

Ирина Николаевна Кнорринг умерла в оккупированной гитлеровцами Франции в 1943 году. Из России ее четырнадцатилетней девочкой увезли в годы гражданской войны родители.

Судьба этого очень талантливого человека достойна глубокого сожаления. Оторванная от родной почвы, девушка жила в узком кругу духовно сломленных интеллигентов. И если она все-таки стала поэтом, то только потому, что не приняла «мелкий мир» эмиграции и всем сердцем стремилась на Родину. В сущности эти два мотива и являются главными в литературном наследии Кнорринг, в значительной своей части неопубликованном.

Грустные стихи писала поэтесса. Их пронизывают чувство глубокой неудовлетворенности «пустой» жизнью и жажда настоящего дела, которое, как понимает автор, делают там — в России. Человек предъявляет себе и окружающим требования по большому счету — и нелицемерно, честно осуждает все, что достойно осуждения. Трагично по самой своей «строчечной сути» звучат слова:

Россия! Печальное слово,

Потерянное навсегда,

В скитаньях напрасно-суровых,

В пустых и ненужных годах…

Зачем меня девочкой глупой

От страшной родимой земли,

От голода, тюрем и трупов

В двадцатом году увезли!

Годы второй мировой войны и немецкой оккупации были последними годами жизни Ирины Кнорринг. Тяжелобольная, она пишет множество превосходных стихотворений, с напряжением сил следя за ходом событий, горячо переживая вместе с нашим народом его историческое испытание. Одно из ее стихотворений о войне неожиданно близко по настроению Светловскому «Итальянцу» — произведения эти написаны почти одновременно. Речь идет в нем об «обманутом немецком мальчике», которому суждена бессмысленная, ненужная гибель на берегах Волги. Тут и понимание закономерности такого конца, и горькое чувство гуманности, сожалеющего о человеческой жизни, брошенной на алтарь войны.

Семья Ирины Кнорринг давно уже на родине и живет в Алма-Ате. Большие подборки ее стихотворений публиковались в журнале «Простор». Казахстанский День поэзии 1965 года отвел поэтессе несколько своих страниц. Стихи ее возвращаются к русскому читателю, к тому, для кого она писала. Но одним из интереснейших литературных наследий является дневник Ирины Кнорринг, в котором немало ценных размышлений, фактов, становящихся историческими, необходимых для наиболее полного прослеживания пути развития русской литературы.

Сегодня мы открываем одну из страничек этого дневника, комментирует ее отец поэтессы Николай Николаевич КНОРРИНГ.

Поэзия Анны Ахматовой, ее стихи, имели очень большое влияние на творчество моей дочери Ирины Кнорринг. Между прочим, ее очень интересовали вопросы версификации, стихотворной техники, причем она не воздерживалась иногда от критических замечаний, по тону довольно смелых для их автора.

Когда в 1922 году в издательстве «Петрополис» вышел сборник Ахматовой «Четки», Ирина в своем дневнике посвятила разбору этого сборника несколько страниц. Вот, например, что она пишет по поводу стихотворения «Вечером»:

«Стихотворение можно назвать одним из удачных, т. е. правильных. Тон выдержан с первой строчки до последней. В области синтаксиса неправильна только одна строчка: «Так на наездниц смотрят стройных». Неестественная «стихотворная» расстановка слов. И главное, если сказать по-человечески, по-русски, то ни размер, ничего от этого не изменится. Почему так — не понимаю, может быть, Ахматова сознательно сделала такую расстановку слов, чтобы опоэтизировать прозу, чтобы не было простого прозаичного обиходного языка? Может быть, она и права и расстановка слов есть действительно та трудная, малозаметная грань, которая позволяет «прозе в поэзии» оставаться все-таки поэзией?.. Начато по обычаю отвлеченно, с описаний. И, пожалуй, на эту отвлеченность уделено слишком много места. Две строки было бы лучше. «Да мне сказал: я верный друг! И моего коснулся платья» — это хорошо. Чисто по-ахматовски — отмечено движение и только движение. Под этим движением скрывается и любовь, а может и ничего не быть. Вот — боязнь, что это только слова, проскальзывает в следующих строчках. Эти строки диктует разум или предчувствие. Но чувство сильнее, а в голосах скрипок, которые все-таки «скорбные голоса», слышатся совершенно неразумные, не внутренние слова: «Благослови же небеса: ты первый раз одна с любимым!» Против этого аргумента ничего не возразишь. В этих строках и есть вся трагедия. Создается иллюзия счастья, хотя она и видит лишь «смех в глазах его спокойных». Простое, естественное и очень понятное состояние».

В 1926 году в знак любви и уважения к поэзии Ахматовой Ирина посвятила ей трогательное стихотворение.

Над горами спокойные вспышки зарниц,

На столе — карандаш и тетрадь.

Ваши белые книги и шелест страниц,

И над ними — дрожанье косматых ресниц —

Разве все это можно отдать?

И пушистую прядь золотистых волос,

И туманное утро в росе,

И шуршанье колючих цветущих мимоз,

И гортанные песни, что ветер разнес

По безлюдным и гулким шоссе.

Это первое лето в мечтах и слезах,

И зловещее солнце в крови,

И какой-то наивный, ребяческий страх —

Все лежит в Вашем имени, в тихих стихах,

В непонятной тоске о любви.

Ирине не суждено было вернуться в Россию и лично познакомиться со своей старшей подругой по искусству. Но сборники ее стихов дошли до Ахматовой. По приезде в Москву я познакомился с знаменитой поэтессой на ее московской квартире (на Ордынке) и принес для нее все сборники стихов Ирины. Из дальнейших моих посещений Ахматовой я вынес впечатление, то стихи Ирины ее заинтересовали и ей понравились, — она этого не скрывала. Впоследствии в связи с возможностью публикации стихов Ирины в алма-атинском «Просторе» Анна Ахматова написала свой лестный отзыв о них: «По своему высокому качеству и мастерству, даже неожиданному в поэте, оторванном от стихии языка, стихи Ирины Кнорринг заслуживают увидеть свет. Она находит слова, которым нельзя не верить. Ей душно и скучно на Западе. Для нее судьба поэта тесно связана с судьбой Редины, далекой и даже, может быть, не совсем понятной. Это простые, хорошие и честные стихи».

(Далее — рукой Юрия Софиева комментарии к этой статье — Н.Ч.).

Очень радостно, что имя Ирины стало известно на родине, это заслуга Ник. Ник., но грустно, что и вокруг имени Ирины создается эта, к сожалению, обычная у нас, полная полуправды, искажений, а то и заведомой фальсифакации, «во имя» писанины. И Жовтис, и другие приходят к Ник. Ник. со смущенными извинениями… «Но вы сами понимаете, что иначе нельзя» и т. д.

«Оторванная от родной почвы, девушка жила в узком кругу — духовно сломленных интеллигентов. И если она все-таки стала поэтом, то только потому, что не приняла “мелкий мир” эмиграции и всем сердцем стремилась на Родину. В сущности эти два мотива и являются главными в литературном наследии Кнорринг, в значительной своей части неопубликованном.

Грустные стихи писала поэтесса. Их пронизывают чувство глубокой неудовлетворенности “пустой” жизнью и жажда настоящего дела, которое, как понимает автор, делают там — в России».

Вот образчик того, как критика с убийственной легкостью и упрощенчеством создает совершенно ложный образ поэта и его творчества, образ, совершенно не соответствующий действительности.

Прежде всего, трагедия Ирины гораздо глубже и человечнее, чем «эти два мотива», а, во-вторых, Ира не стремилась на родину, «пустота» жизни не вытекала у нее из «мелкого мира» эмиграции, ее никогда не интересовали и не волновали «социальные мотивы», никогда ее не захватывало «искание социальной правды», и по существу, она «прошла мимо» самого факта свершившейся в мире социальной революции и как-то не задумывалась, не отдавала себе отчета, что эту великую революцию совершил ее народ.

Об этом свидетельствует не только ее творчество, но может быть в еще большей мере ее дневник. Ирина была прекрасным поэтом с подлинно трагической, а потому большой человеческой судьбой; русским поэтом, — вся в основном русле классической русской литературы — в русле глубокой и подлинной человечности, т. е. подлинного гуманизма (она ненавидела войну органически), она была совершенно чужда ожесточенному антагонизму двух разделяющих мир идеологий.

Лукаво и не умно сравнивать, сближать Светловского «Итальянца» с «Немецким мальчиком». Другая «Тональность». Для Ирины всякая война, как таковая, всегда была «немыслимым позором» для человека. Для нее были нестерпимы насилие и убийства, (…), и никакое «во имя» в ее глазах не могли их оправдать. Ирина была подлинной пацифистской.

А ее «немецкий мечтательный мальчик» произвел на меня двойственное впечатление. Ведь тогда шла война с Россией. Почти все мы были охвачены искренним патриотизмом. Трагически переживали наши поражения и восторженно наши успехи. Искренне восхищались героизмом советской армии. Что называется — до слез. У меня никогда не было ненависти ко всем немцам, или немцам «вообще». Я ненавидел фашизм и вовсе не отождествлял фашизм с немецким порядком и немецкой культурой. Хотя гитлеровский национал-социализм охватил большую часть немецкого народа, в особенности, во время успехов. Ненавидел я немецкий милитаризм. Моя во время войны ненависть к милитаризму врага еще довольно однобокая.

Спокойно и объективно мы о нем судили в мирное время. Это прежде всего касается психологии военного сословия, это — «военщина», возведенная на пьедестал. Это всегдашнее восхваление войны, всегдашняя готовность к ней, как к празднику! Военная доблесть — первейшее качество, затмевающее все остальные качества. Отсюда высокомерное презрение к «штатским», к «шпакам», монопольное присвоение патриотизма и любви к Отечеству.

Как все это мне знакомо по кадетским годам. Только в корпусе я увлекся совсем иным — с увлечением читал «Маленький гарнизон», не помню автора, немца, книгу, направленную против прусского милитаризма. А мечтал не столько о военных подвигах, а о мирных странствиях по России и по свету, мечтал о жизни в природе, об охоте, о стихах.

Пронзительно любил. Лермонтова. Читал «Валерик», всем своим существом отдаваясь этим прекрасным строчкам: «Странный человек! Чего он хочет? Небо ясно. Под небом места хватит всем, но непрестанно и напрасно, один враждует он. Зачем?». Эти лермонтовские строки, это «зачем?» запало мне в душу на всю жизнь. Все в ней жило, однако мне нелегко было выпутываться из многих мучительных противоречий. Нужно было преодолеть и военное воспитание, и рождение в военной семье, и наследственность многих военных поколений, власть традиций, власть привычек военной среды и т. д. А Ира была свободна от всего этого, ей не нужно было преодолевать мучительный душевный разлад, метаться между великим непротивленцем Толстым и «Тремя разговорами» Вл. Соловьева. Она была органической пацифисткой.

Пацифизм — отрицание войны, ненависть к ней, ко всякой войне, как способа разрешения конфликтов между людьми, между странами, между государствами. Для нее были бы совершенно неубедительны рассуждения о справедливых и несправедливых войнах. Эти рассуждения вызвали бы у Ирины глубокое возмущение, она приняла бы их как лукавое оправдание насилия и убийства, которые она ненавидела всем своим существом. Пацифисты опасные люди для любого государства. Ну-ка, развернем наш Толковый словарь Ожегова. «Пацифизм лицемерная буржуазная политика отказа от всяких войн, в том числе от национально-освободительных, революционных и других справедливых войн. П. — орудие подготовки новых войн под прикрытием фраз о мире» (изд. 1960 г.)

Ого! Пожалуй, пора прекратить дальнейшие рассуждения на эту тему! Бедная Ирка, ты не лицемерила, не придумывала никакой буржуазной политики, не подготавливала новых войн под прикрытием фраз о мире — ты просто всем своим чистым и человеческим существом ненавидела войну, ненавидела этот варварский способ людского спора, считала его пережитком истории и потому искренне считала себя пацифисткой.

29.

2 / VII

…Впрочем — так и всегда посредине

Рокового земного пути:

От ничтожной причины к причине,

А глядишь — заплутался в пустыне

И своих же следов не найти.

Да, меня не пантера прыжками

На парижский чердак загнала

И Вергилия нет за плечами,

Только есть одиночество в раме

Говорящего правду стекла.

Пытаюсь припомнить образ Владислава Фелициановича

черты расплываются, но маячит что-то очень умное, порой беспощадно жестковатое, желчное и желтое (кожа).

…Кто (…) ответом

Желтоватым внушает поэтам

Отвращение злобу и страх.

Неправда. Мы с Ириной очень любили его стихи. Несколько раз был я на его воскресниках и тогда, когда они жили с Ниной Ник. Берберовой (ее я откровенно не любил), и после их разрыва (хотя в воскресенье она по-прежнему приходила к нему со всеми его друзьями и почитателями и хозяйничала за столом).

Я чувствую себя порой очень обедненным, ибо не могу насладиться подлинной и высокой поэзией больших поэтов — Ходасевича, Георгия Иванова, Георгия Адамовича. Я не привез их книг, а память меня давным-давно предала. Живут отдельные прекрасные строчки, но стихи, которые я знал наизусть, безнадежно для меня потеряны. Как грустно!

Теперь я вижу, что я мог бы взять с собой все стихотворные сборники близких поэтов. Все эти стихи бесконечно далеки от какой бы то ни было политики, нет в них никакой враждебной гражданственности, но подлинная лирика, подлинное мастерство, стихи о самом важном и необходимом — о судьбе, о жизни, о любви, о смерти, о человеке, о познании мира. Словом, о том, что всегда сопутствовало, сопутствует и будет сопутствовать человеку, всегда будет напоминать о себе, всегда являлось подлинным и главным содержанием поэзии.

«Кто-то сказал: грусть мира отдана стихам».

Эту фразу обронил Герг. Вл. Иванов. Это вовсе не значит, что грустью ограничивается поэзия, но что грусть отдана стихам и что это прекрасно, и что это необходимо человеку — тоже безусловно. Ну а музыка? Разве не так же? Не совсем.

Мы слишком устали и слишком мы стары

Для этого вальса, для этой, гитары…

…И особенно синяя

(С ранним боем часов)

Безнадежная линия

Бесконечных лесов…

Неужели это все, что я сейчас могу вспомнить из Георгия Иванова? Но и то, и другое — прекрасно.

Или Адамович — Поющая мысль

Один сказал: «Нам этой жизни мало».

Другой сказал: «Непостижима цель».

А женщина привычно и устало,

Не слушая, качала колыбель.

И стертые веревки так скрипели,

Так умолкали, — каждый раз нежней! —

(Как будто) ангелы ей с неба пели

И о любви беседовали с ней.

И это прекрасно.

Или Ходасевич:

Жив ты! Умен, а на заумен,

Хожу среди твоих стихов,

Как неподатливый игумен

Среди послушных чернецов…

Это Ходасевич!

30.

(«Бунинская тетрадь» — газетная вырезка — Н.Ч.).

31.

Из письма Виктору (В. Мамченко, в Медон — Н.Ч.).

…Передай милой Софье Юльевне (С.Ю.Прегель, поэт, жила в Париже — Н.Ч.), что пропажа ее книги не только огорчила меня, но глубоко опечалила, я очень люблю ее крепкие, энергичные, полные внутренней силы стихи (Софья Юльевна Прегель послала мне свою последнюю книгу стихов, но, увы, до меня она не дошла). Моя беда в том, что память меня давным-давно предала и я чувствую себя очень обедненным. Как это грустно, когда зазвучат отдельные прекрасные строчки, но сколь мучительно не напрягай проклятую память, вспомнить стихи уже не могу. Еще мучительнее, когда вместо забытых стихов, когда силишься их припомнить, где-то в тебе бродит смутное знакомое звучание, но не в силах прорваться наружу и прозвучать в утраченных для тебя Словах.

Казалось бы просто — снять с полки книгу…

Казалось бы просто — протянуть руку…

Но руку приходится тянуть через десятилетия в будущее, когда всякие рогатки, охранительные барьеры, запреты, столь унизительные для человеческого достоинства, будут казаться дикой нелепостью.

И ведь это относится ко всем моим друзьям и добрым знакомым поэтам. Счастливым исключением являешься ты, Виктор, — я могу протянуть руку и взять хотя бы две твои книги, которые стоят у меня на полке. Мой, так сказать, «духовный голод» объясняется не только тем, что мы избалованы очень высоким уровнем мастерства, а органической потребностью в стихах о подлинно верном и необходимом — о судьбе, о жизни, о смерти, о человеке, о познании мира, о добре и зле. Словом, о том, что всегда сопутствует нам, сопутствует и будет сопутствовать человеку, всегда будет напоминать о себе, всегда являлось подлинным и главным содержанием поэзии.

И еще: грусть мира отдана стихам — эту фразу как-то обронил Георгий Иванов. Это, конечно, только одна из нот поэзии и однако очень необходимая человеку:

«…И особенно синяя

(С ранним боем часов)

Безнадежная линия

Бесконечных лесов…»

«Мы слишком устали и слишком мы стары

Для этого вальса, для этой, гитары…»

Много раз мучительно пытался припомнить эти стихи — безнадежно! Ты знаешь, как я любил стихи Адамовича — эту поющую мысль. Но память и здесь меня предала.

Один сказал: «Нам этой жизни мало».

Другой сказал: «Непостижима цель».

А женщина привычно и устало,

Не слушая, качала колыбель.

И стертые веревки так скрипели,

Так замирали…

Дальше у Адамовича было две редакции. В первой, по-моему, было «… что казалось ей», во второй: «каждый раз нежней».

Как будто ангелы ей с неба пели

И о любви беседовали с ней.

Это мое любимое, но смертельно боюсь переврать какое-нибудь слово или пунктуацию поэта. А вот из всего Адамовича, которого я знал всего наизусть — только это целиком, а остальные так не строчки, а обрывки строчек!

Милый, если бы ты знал, как это больно! Не раз хватался припомнить Ир. Вл. Од. (Ирина Владимировна Одоевцева, поэт, прозаик, мемуарист, жила в Париже, вернулась в Россию — Н.Ч.). Я люблю ее поэму.

…И далее (в каком-то платье, но каком?)

Руку поцеловал.

Я Вам посвящу поэму

Я Вам…

Я Вам подарю (леопарда?)

Которого сам убил.

Колыхался розовый вечер.

Гумилев не нравился ей.

— Я стихов не люблю. Зачем мне (на что мне)

Шкуры диких зверей… (и т. д.)

Бесконечно мог бы писать тебе об этом. То же самое со стихами Юры Таран, то же с Ходасевичем и вообще со всеми.

Я, вероятно, — как мне кажется — многое понимаю в нашем времени с радостью и принимаю все главное и основное, потому многое прощаю, но некоторые вещи тяжелой ценой.

Voila «1а grandem et la miserc (la srrvitude) de notre epogue. Grande e poguel

И опять толпятся образы: дьявол— Мыслитель, смотрящий с Notr Dame de Paris на рыжее зарево ночного парижского неба… злобный силуэт одинокого человека… ну и прочая чепуха. А всем им (и Софье Юл., и Юре, и Адамовичу, и Одоевцевой) передай мое спасибо за все то прекрасное в их творчестве, чем они обогатили мою жизнь. Что-то у меня сегодня очень уж лирическое настроение. Сейчас час весьма поздний. Два моих смежных окна — почти вся стена — открыты в сад. Сегодня понедельник. И вероятно потому брешут псы. А поселок давно спит. Милый. Если бы ты мог взглянуть сейчас на панораму Тяньшаньских гор, в которые прямо упирается южная сторона моей улицы. Не тревожься — я не Н.П.Смирнов — не перейду к описанию. Если быть до конца правдивым, чаще всего любуюсь ими, проходя по дороге в уборную.

И вот выясняется, что я очень люблю нашу жизнь, может быть, потому и тревожусь за Раю (Р.Миллер — Н.Ч.) — ведь, если она не полюбит ее так же, как я, не почувствует ее органически своей — мы неизбежно станем чужими, а, может быть, и станем раздражать друг друга. И еще очень хорошо, что я у себя дома, а не на place Notre Dame de Paris, потому что всем своим существом я знаю, что тот мир со всеми своими «обольстительными прелестями» глубоко, даже как-то гневно, чужд и враждебен мне, а наш — свой, даже со всеми своими молодыми уродствами, даже и с «ветхим Адамом» дорог и нужен мне и он лучшее, и я знаю, что он смотрит в будущее, и верю, что жизнь, люди, и время его подправят. Ничего не поделаешь, но так выходит: мы сдаем в эксплуатацию новые дома, со всеми удобствами, но жить в них становится во всех отношениях хорошо и удобно, после капитального ремонта.