Печальные итоги
Печальные итоги
Перемежая текущие дела все теми же поисками, и не только одного Акашева, при случае упоминаю об этом в других выступлениях. Сдав небольшой материал в редакцию «Вечерней Москвы», уезжаю в санаторий.
Через несколько дней звоню домой.
— Юра! — едва успев услышать меня, кричит жена. — Тебе звонила дочка Акашева! Слышишь?
— Кто, кто, повтори?
— Дочка Акашева, Елена Константиновна! Но фамилия ее Семашко.
— Откуда она, где живет?
— Да в Москве, я записала телефон и адрес. Слушай, она же ничего не знает о твоей книге, прочла статью в «Вечерке» и вот… Она так огорчена, что тебя не застала…
— Ира, позвони ей немедленно, дай книжку, передай…
Прошло четыре года после выхода книжки мизерным для нашей страны, но все же стотысячным тиражом, но никто из Акашевых не знал о ее существовании. И никому из их знакомых не попалась она на глаза. А тут газета так счастливо познакомила нас. Как я благодарен «Вечерке»!
Итак, мы встретились. Елена Константиновна живет с сыном, кандидатом наук Сергеем Сергеевичем Семашко. Я взял с собой магнитофон, чтобы не упустить ничего из того, что расскажет и вспомнит дочь Акашева. А она плохо себя чувствовала, очень волновалась, одним словом, первая встреча была сумбурной.
Как жаль, что не застал я в живых, а ведь мог, Галину Константиновну — старшую дочь, а потому и знавшую больше всех детей. На нее то и дело ссылалась Елена. Как я обрадовался, узнав, что в Горьком живет младшая, Ия Константиновна, и вот-вот приедет в Москву.
Только теперь мне рассказывают обстоятельства трагической гибели Константина Васильевича Акашева, о том, что пришлось пережить Варваре Михайловне, их детям.
Так уж вышло, что и я расскажу им очень многое об их отце, тем более что в книге, которую они прочли, нет и половины того, что удалось узнать уже после ее публикации.
Зато дочери одарили меня своими воспоминаниями, фотографиями родителей, весьма важными подробностями о том, что делал их отец, оставив военную службу.
В воспоминаниях красногвардейца Ильинского, которые я уже приводил, есть еще упоминание об Акашеве: «В 1927 году он был директором авиационного отделения ленинградского завода «Большевик». Дальнейшая судьба его мне неизвестна».
Да, был послан туда, чтобы вывести завод из прорыва, и вывел, о чем, как сказала Елена Константиновна, была большая статья в «Ленинградской правде». Семья тогда провела все лето на даче под Ленинградом.
Работа на заводе «Большевик» продолжалась и в следующем году. Константин Васильевич жил в двухэтажном деревянном доме у самых заводских ворот, снимал комнату в семье мастера, знакомого с давних времен.
Как-то весной к Акашеву пришли две девушки: москвичка Клара с ленинградской подружкой Ниной, передать посылочку от семьи.
Нине 19 лет, она страшно одинока — за несколько месяцев у нее скончались трое самых близких людей.
— Ну что ты все одна и одна, — уговаривала ее Клара, — увидишь интереснейшего человека, знаменитого летчика, друга моих родителей, он такой…
Константин Васильевич обрадовался нежданным гостям, хозяйка накрыла стол, и все вместе провели чудесный вечер.
Так началось знакомство с Ниной. Константина Васильевича тронуло ее одиночество, привлекли интеллигентность, начитанность. Как хорошо после трудной, заполненной заботами недели отправиться на Бассейную, гулять с Ниной по весеннему городу, вместе пообедать в уютном ресторане Федорова на Малой Садовой, потом в театр либо в гости к знакомым.
— А знакомых у него было много, все люди интересные: академик Иоффе, кинорежиссер Козинцев, писатели…
Все это рассказывает мне Нина Николаевна Калашникова, долгие годы проработавшая главным библиотекарем в ленинградской «публичке». Услышав по радио мой рассказ об Акашеве, Нина Николаевна отозвалась письмом с благодарностью «за увековечение памяти этого достойнейшего человека, которого близко знала».
Я тут же позвонил в Ленинград и, забыв о времени, долго-долго разговаривал с обаятельной, к сожалению, тяжело больной, но одухотворенной воспоминаниями о прошлом прекрасной рассказчицей.
— Человек исключительной порядочности, внимательный, мужественный, очень красивый и элегантный, — продолжала Нина Николаевна. — Я принимала все его заботы как отцовские. Константин Васильевич столько знал, рассказывал, дарил мне хорошие книги, а первый подарок — Рабиндранат Тагор.
В гостях, где часто бывало многолюдно, шумно, весело, я танцевала с мальчиками, он ведь был, как мне казалось, старым… Лет сорок пять было ему…
— Нет, поменьше, Николаевна, сорок с небольшим.
— Все равно, мне-то девятнадцать.
В комнате Константина Васильевича на письменном столе стоял портрет жены. «Она очень хороший человек», — говорил он, детей своих обожал, часто о них рассказывал, но при этом что-то грустное было в его глазах. Может быть, мне так казалось…
Мне же часто повторял: «Бросили все девочку-дворяночку». Я тогда работала уборщицей вагонов на железной дороге. Константин Васильевич предложил мне пойти на завод, сказал, что для начала поставит к револьверному станку. А я думала, что на них револьверы делают, и отказалась. А мы так чудесно проводили свободные дни: Эрмитаж, Русский музей, Петропавловская крепость, даже попали в Золотой фонд, что было сложно. Но Константин Васильевич водил туда каких-то итальянцев, свободно беседовал с ними. И в гостях продолжали бывать. Однажды среди гостей был Тухачевский, он играл на рояле, кто-то пел… К Константину Васильевичу все относились с большим уважением. Он того заслуживал.
— И я то же самое слышу от знавших его, нахожу в воспоминаниях.
— Так в самом деле было. Вот хозяйка, у которой он жил, тоже очень его любила, заботилась, она прекрасной кулинаркой была, готовила — пальчики оближешь. На пасху такое пиршество устроила, я тоже была у нее в гостях. Заговорились, задержались поздно, но не оставаться же, что обо мне подумают. Константин Васильевич пошел меня провожать, но к последнему трамваю опоздали. Идти слишком далеко, забрели на кладбище, а там на всех могилах куличи, пасха.
Пристроились на одной скамеечке, Константин Васильевич накинул мне на плечи пиджак, я прислонилась к нему, да и заснула… Так до первого трамвая и просидели.
Когда он получил письмо из Москвы, в котором его отзывали из Ленинграда, огорчился. Принес мне портрет с трогательной надписью — слова известного романса: «Вам девятнадцать лет, у вас своя дорога, вы можете смеяться и шутить, а мне возврата нет, я пережил так много, и больно, больно так — последний раз любить…»
— Уехал Константин Васильевич, — Нина Николаевна и сейчас тяжело вздохнула. Что объяснять, и так все понятно.
Снова Москва. Акашев — технический директор крупнейшего авиазавода страны. Продукция его — самого высшего класса. А вмешиваются, указывают чиновники, безграмотные начальники-выдвиженцы, партаппарат…
А что делает Акашев? Безбоязненно отвергает неразумное, ведет свою политику, и не только в масштабах завода: «Советская авиация должна быть лучшей, для этого необходимо…» И не прекращаются схватки в ВСНХ, в Главкоавиа, ЦАГИ, Наркомвоенморе… И все это невзирая на лица. Ради дела он не останавливается ни перед чем. Тогда останавливают его…
Кто это «мутит воду, маскируясь деловыми соображениями? Конечно же, бывший анархист, давно связанный с Западом, шпион…».
Именно таких показаний требовали следователи от Варвары Михайловны против мужа, так и объясняла она дочерям истоки трагедии отца.
О таких «мелких» арестах в печати не сообщали, вот почему ничего не знала об этом Нина Николаевна Калашникова:
— Примерно года через два после отъезда Константина Васильевича я возвращалась из Сочи через Москву. С вокзала позвонила ему домой. Какая-то женщина, услышав меня, охнула и быстро проговорила: «Я позову хозяйку».
Подошла Варвара Михайловна, голос тоже дрожащий:
— Кто спрашивает Константина Васильевича? Я назвалась, и Варвара Михайловна заплакала…
— Константина Васильевича уже нет с нами.
— Что с ним, что случилось?!
Приезжайте, Ниночка, к нам, я вам все расскажу, это… ну приезжайте же…
— Но я проездом, у меня сейчас поезд уходит на Ленинград, ради бога, объясните…
Варвара Михайловна плачет, зовет меня, а тут звонки… Так и уехала я в страшной тревоге, потом в Ленинграде все же сумела узнать…
Я слушал Нину Николаевну и думал, как верно хранят сердце и память образ хорошего человека, счастливо встреченного на жизненном пути…
Конечно, самой важной для меня была встреча с сестрами Акашевыми. Не все и не сразу смогли вспомнить они из той, давней жизни. А потому попросил их сразу записывать все, что придет на память:
— Не думайте, как это получится, не старайтесь «оформить» литературно. Записали — и в конверт.
— Хорошо, постараемся, — согласились сестры.
И постарались. Таких записок-воспоминаний собралось у меня порядочно. Сначала хотел использовать их как материал, описывая жизнь семьи Акашевых, по ходу повествования. А потом решил дать возможность самим детям рассказать о родителях, доме, друзьях, своей судьбе. Разложил их письма в некоем порядке, начиная с того момента, как Акашевы переехали в Москву. Того, что было раньше, они помнить не могут. Начнем с Ии Константиновны:
ИЯ. Мне было три года, когда мы жили в Москве на Собачьей площадке. Там в нашем домике была большая комната, и в ней ужасно холодно. Спали мы все три сестры на одном диване. Мама закрывала нас папиной дохой, а ночью проверяла — живы ли.
Плохо было с едой. Однажды летчики привезли нам пшена и сахара, мама на «буржуйке» варила нам сладкую кашу. Ели ее утром и вечером. Отца мы почти не видели.
ЕЛЕНА. Время было тяжелое, и бабушка Екатерина Семеновна прислала дядю Леву, папиного брата, чтобы он привез детей к ней в Латвию. Старшая сестра уже училась, младшая — слишком маленькая, послали меня. Крестьяне из соседних хуторов, а мы жили в Пылде, около города Люцин, пригласили меня к себе, расспрашивали про папу.
Когда папа по пути на Генуэзскую конференцию был в Риге, он отправил меня в Москву со своим старым другом Яковом Вишняком.
Наша семья уже жила на Новинском бульваре, в бывшем доме адвоката Плевако. Квартира принадлежала некоему Рындину, бежавшему за границу. Хотя вещи были конфискованы государством, папа платил за них Дуне какую-то сумму ежемесячно, сказав ей: «Ты гнула спину на хозяев, все сберегла, вещи эти твои…»
Через какое-то время тетя Дуня купила в деревне дом, уехала от нас. А к нам переехал папин друг И. С. Гроссман-Рощин и жил с нами до своей кончины.
ИЯ. Дом был хороший, шестиэтажный, из красного кирпича. Был лифт, паровое отопление, газ, но ничего не работало. На кухне и в комнатах сложили печки.
ЕЛЕНА. К Рощину погостить приехал брат откуда-то, да так у нас и остался. Родители были люди деликатные, ничего не сказали. А когда тот женился — ему отдали комнату. Отношения в семье были хорошие, папа и мама никогда не повышали голоса. Самое сильное недовольство отца выражалось всегда одной фразой: «Это что такое!»
Отец был очень крепким, когда возился с нами, то мы удивлялись его силе. Любил хорошо одеваться, был очень аккуратен, носил тесную обувь. По праздникам папа вдевал в галстук любимую булавку — золотой пропеллер с рубином. Домом занималась мама, она же и обшивала нас.
Каждый вечер отец работал в кабинете: писал что-то, читал. Когда работал — много ходил по кабинету.
Вообще он больше думал, чем говорил. Был сдержан, но очень доброжелателен к людям.
ИЯ. Все мальчики у нас во дворе с уважением смотрели на отца. Он ходил в длинной шинели, буденовке, с револьвером на поясе. Утром за ним приходила машина, и отец подвозил по пути кого-нибудь из соседей.
Ребята знали, что отец — летчик, наверное, поэтому мальчишки приняли меня в свою компанию. До школы я дружила только с мальчишками. Часто приходили соседи к папе с жалобами на меня: то дверные замки варом залеплю, то двери противоположные завяжу веревкой так, что не выйти…
Басурманка. Папа никогда нас не ругал. Спокойно объяснит, что так делать нельзя, что людей надо уважать, а потом спросит: «Это ты сама придумала?»…
Покачает головой. Мне было стыдно, что огорчала папу, но… Такая уж была.
Из заграничных командировок папа всегда привозил мне игрушки, только в мои руки они редко попадали целыми. Так, например, было с куклой, у которой не только открывались, но и поворачивались глаза. Папа сначала снял с нее парик, там было отверстие, через которое он посмотрел, как все устроено. Потом пришлепнул парик и отдал куклу мне. Еще помню детскую швейную машинку, она шила одной ниткой, без шпульки. Папа разобрал ее, изучил, не стал собирать, сказал мне: «Попробуй сама собрать, это несложно».
ЕЛЕНА. Осенью отец отвел меня в школу. Наша учительница, бывшая классная дама, ко мне относилась враждебно — «комиссарская дочка». Узнав об этом, папа перевел меня в другую школу. В середине года сделать это было сложно, пришлось обратиться к Анатолию Васильевичу Луначарскому. Он, кстати, бывал у Гроссмана-Рощина, приходили к нему писатели, поэты, его очень ценили. Когда к родителям приходили гости — а гостей папа с мамой любили, — нас звали здороваться и отправляли в свою комнату. За столом со старшими сидеть не полагалось.
ИЯ. Помню, что у нас всегда было много народа. Приезжали из Великих Лук мамина родня, папины родичи. А самого папу помню мало. По воскресеньям папа часто ходил к букинистам, приносил нам детские книжки, а себе покупал чаще на французском и итальянском языках. ЕЛЕНА. Родители очень любили театр и музыку. Приезжал на каникулы из Ленинграда мамин племянник — студент консерватории, играли и пели знакомые. Доктор Знаменская, детский врач, приходила с мужем и сестрой, которая прекрасно пела, папин брат Петр с женой, она тоже пела. Часто бывали папины друзья: Саша Гладкий, Петрожицкий, Вишняк с женами.
Рояль папа брал напрокат, потом его сводная сестра Александра попросила поставить у нас ее концертный рояль: «Пусть девочки играют». А мы брали уроки музыки. Пришло время, и тетя Александра решила забрать рояль, сказала папе, что за ним приедут. На следующее утро приехали грузчики и увезли.
Потом приходит сама хозяйка рояля, а его уже нет, оказалось, украли!
Это был, кажется, в Москве первый случай похищения рояля. Видимо, воры знали адрес, откуда должны были вывозить инструмент.
Еще все мы любили, когда готовился домашний спектакль. Ставила его обычно наша соседка, бывшая актриса. Блистала в постановках Галя, я была бесталанной. Папа поощрял нашу самодеятельность, смотрел с удовольствием. Любил участвовать в наших детских проделках, розыгрышах, как говорил, «похулиганить» с нами.
Когда папа приходил поздно, он иногда будил меня, и мы вместе ужинали. Обычно я болтала, а отец сидел, улыбался и, конечно, меня не слушал, думал о чем-то своем. Но так было хорошо вместе… Мама дружила с Галей, баловала младшую, а я была «папина».
Папа очень заботился о нашем развитии, со знакомой студенткой мы ходили в музей. И наш интерес к рисованию поощрял. Я, например, занималась в студии, а старшая сестра потом поступила во ВХУТЕМАС.
ИЯ. Когда папу послали в Ленинград, то он снял там дачу. Каждое утро, уходя на работу, папа давал нам с Леной деньги, чтобы мы ходили по музеям. Вечером спрашивал: где были, что понравилось, что нет, почему? Рассказывал нам, что он особенно любит в Ленинграде.
Помню еще такой случай. В нашем доме жил сапожник дядя Роман, инвалид войны, ходил на протезе. Как-то папа вез маму на извозчике в больницу. По дороге увидел дядю Романа, он сидел на тротуаре и не мог встать. Папа остановился узнать, в чем дело. У старика оборвался протез. Отец велел ему подождать, сказал, что скоро вернется за ним. Так и сделал. Этот случай рассказал дядя Роман уже после смерти отца, когда я принесла ему обувь для починки. И денег никаких не хотел брать, всегда так уважительно говорил о нашем отце.
Скажу еще об одном дорогом человеке, мы все звали его Саша — Александр Алексеевич Гладкий, бывший папин механик. Мне Галя рассказывала, что во время гражданской войны он попал в плен к белым. Его заперли на ночь в сарай, могли расстрелять. И вот папа ночью пробрался, убил часового, освободил Сашу. Когда папы не стало, он заботился о нас, помогал, ровно мы дети его, а пенсия у него была очень маленькая. Я долго плакала, когда Саша умер, казалось, потеряла второго отца. ЕЛЕНА. Отец старался развить в нас доброе отношение к людям, волю, самостоятельность. Он сам был очень волевым. Когда врач сказал, что начало сдавать сердце и нужно бросить курить, папа тут же бросил папиросы и больше никогда не курил.
Мы взрослели, вышла замуж Галя, старшая сестра. Я собиралась поступать в ее же институт, подала свои документы, но… папу тогда арестовали в первый раз. Меня, конечно, не приняли. Это был 1929 год. Правда, папу скоро выпустили. Он объяснял это не только своей полной невиновностью, но и тем, что объявил голодовку.
Весна 1930 года. Родители поздно приехали из театра. Все спали, когда позвонили в дверь… Я открыла, вошли несколько человек…
Когда папа уходил, он сказал, как многие тогда: «Это недоразумение, я скоро вернусь».
Маму арестовали через несколько месяцев. На допросах от нее требовали написать, что сомневается в своем муже. Обещали, если напишет, отпустить к детям. Мама отказалась. Ее выслали в административную ссылку на пять лет в Сибирь.
ЕЛЕНА. Старые папины друзья не оставили нас. Родители очень любили Лию Исааковну Цукерман, которую знали еще по эмиграции, где она получила образование. После гибели отца она приняла во мне огромное участие, взяла к себе на работу, обучила микрофотографированию, вообще заменила мне родителей… До последних дней жизни эта прекрасная женщина верила в невиновность отца. ИЯ. В 1932 году, после окончания семилетки, я пошла работать рассыльной в библиотеку, все надеялись, что мама вернется в Москву, но получили отказ. Когда срок маминой ссылки кончился, я уехала с ней в Воронеж. Там стала работать в городской библиотеке, вышла замуж. Позже маме разрешили переселиться в Малоярославец, но не в Москву.
ЕЛЕНА. Мама долго болела, кто-то из нас постоянно был около нее. В 1939 году мама умерла на наших с Галей руках. Осиротели совсем…
ИЯ. В июне сорок второго в Воронеж пришли немцы. Я с маленьким сыном бежала из города. В дачной местности Березовая Роща на ночь залезла в погреб. Там уже были женщины, тоже с детьми. Наутро пришли немцы, запретили из погреба выходить. Я ночью ползком пробиралась на огороды за овощами. Надо же было всех кормить.
К великому счастью, скоро вернулись наши, фашистов прогнали. Нам предложили уходить в глубь страны.
Пешком, на попутных машинах и поездах к декабрю добрались до Тюмени.
Стала работать на мотоциклетном заводе. Специальности не было, но приходилось делать все, рабочих не хватало. Я была одновременно разметчицей, нормировщицей, кладовщицей, табельщицей, затачивала резцы, выдавала хлебные карточки, а еще выпускала «молнии». Работала без выходных, часто совсем не выходила с завода.
Сынок почти все время лежал в больнице — сказались голодные месяцы.
В 1944 году наш завод перевели в Горький. Когда его закрыли — перешла в цех холодной прокатки завода «Красная Этна», позже стала оператором в термичке.
Выбирали меня председателем завкома, членом партбюро, и много других общественных поручений выполняла.
До выхода на пенсию восемь лет подряд была депутатом городского Совета, участвовала в работе пленума райкома партии.
Сейчас (письмо написано в 1986 году. — Ю.Г.) работаю ночным дежурным в райисполкоме. Нас троих зовут «ночными председателями». Имею награды. О себе, кажется, все.
Теперь о сыне. Константин родился в феврале 1941 года. Когда началась война, его отец уехал с заводом, больше я его не видела. Сына растила одна. Мамину просьбу я выполнила — не только сына в честь деда назвала, но и фамилию свою дала, все мы Акашевы.
После семилетки Костя поступил в ремесленное, потом стал электриком, учился в вечерней школе. Работали мы в одном цехе. Завод послал Костю в политехнический институт. Сейчас на родном заводе — мастер электриков, член партии.
Его жена, Светлана, тоже с нашего завода. Уже имея двух детей, пошла в вечерний техникум, сейчас лаборантка.
Внуки мои: Родион заканчивает десятилетку, Дмитрий в седьмом. Живем все вместе, очень дружно и хорошо. Радуюсь я за молодых.
Через год я поздравил Акашевых с рождением девочки. Костя со Светланой назвали ее в честь бабушки, есть теперь в семье младшая Ия Константиновна.
Вроде все просто, а сколько мужества, самоотдачи, веры в людей, в наше будущее в нелегкой жизни кадровой рабочей, «ночной председательницы» райисполкома. Сколько видишь в ней черт отца и матери, как сильно отпечатан «знак семьи».
Последним из рода Акашевых побывал у меня сын Галины Константиновны — ведущий конструктор Андрей Андреевич Смирницкий, ростом, статью похожий на «старого-престарого деда», как написал на своей фотографии Константин Васильевич, даря ее «милому внуку Андрею на память о 16 ноября 1929 года» — дне его рождения.
Слушаю его рассказ о матери — художнике-мультипликаторе, о собственных детях: Галине — названной в честь бабушки и жены, Андрее — в память о втором деде, Смирницком, Ирине…
— Я уже и сам дед, появилась маленькая Юлька…
— А вот собственного деда вам запомнить не удалось.
— Да… Но слышал, знаю о нем много хорошего, не только от мамы. Сколько в детстве около нас было его друзей, друзей бабушки Вари. А из книги такие подробности узнал… Какой силы человек, какие люди загублены…
Андрей Андреевич достает последнюю семейную фотографию Акашевых, снятую в Ленинграде летом 1929 года. Я всех узнаю, кроме прелестного мальчугана в матроске. Он сидит на подлокотнике кресла Константина Васильевича, который крепко обнял его.
— Кто этот мальчик?
— Икар, любимец деда, мой дядя и товарищ, всего на пять лет старше. Вот он, Икар…
О нем рассказали мне не сразу — сестры опасались набросить тень на доброе имя отца. И все же Ия Константинвна решилась:
«Пишу вам о младшем брате. Икар родился 9 марта 1924 года. Отец был так рад. Мама говорила, когда я родилась, папа махнул рукой: «Опять девчонка» — и не очень-то мной интересовался. А Икара баловали, любили и вдруг… родителей не стало. Он больше всех почувствовал их отсутствие. Целыми днями болтался на улице, быстро «освоился». И вот стоит у подъезда очаровательный ребенок — он был очень хорошенький — и всех кроет матом. Уж и жаловались на него, а что мы сделаем, сестры. Пытались отдать его в детский дом, но он убегал. У Гали уже родился свой сын, возможно, она могла бы взять Икара к себе, не мне судить…
Когда мама вернулась из ссылки и мы уехали в Воронеж, Икар был сильно испорчен улицей. Не хотел учиться, я его каждый день водила в школу, а он все равно сбежит с уроков. Попался на мелком воровстве, есть хотелось, а жили мы впроголодь. Его судили. Мамы уже не было. После колонии Икар приехал ко мне, работал на заводе, но его быстро выгнали. Не за грехи, завод авиационный, а он — сын врага народа. На мою маленькую зарплату тяжело было. Икар, болтавшийся без дела, еще раз попался, теперь три года присудили. Война началась, его в штрафной батальон отправили. Получала от него письма, справку, что он на фронте. Долгое время известий не было, неожиданно приехал ко мне в Горький…»
Не буду приводить трагическую историю то появлявшегося, то вновь пропадавшего Икара, которого Ие Константиновне так и не удалось спасти.
Когда Икар в очередной раз ехал к ней, в дороге встретил «дружка» по тюрьме. Драка, поножовщина… Икара обвинили в убийстве и на 25 лет отправили в Сибирь. «Я ему все время посылала посылки, переписывались с ним, пока последняя посылка не вернулась обратно с известием, что Икар Константинович Акашев умер от рака печени.
Был бы жив отец, разве такое могло бы случиться с Икаром. Он ведь очень способный, хорошо рисовал, пел…»
Икар… В этом имени для Константина Акашева воплощение мечты, дела всей жизни, но неокрепшие крылья его единственного сына поломал Сталин, убивший и его самого.
И еще есть в письме страшные строки: «Вы пишете, что папу расстреляли. Гале даже сказали, что отца расстреляли 8 марта. Но вот после реабилитации Галя ходила в Военную коллегию. Там с ней хорошо разговаривал какой-то начальник, сообщил, что папа не подписал ни одного протокола допроса, что во время допроса он и умер. «Как во время допроса?» И тот ответил: «Лучше вам не знать подробностей его смерти».
Под пыткой умер?!
Вспомнил тут же письмо классика мировой режиссуры Всеволода Мейерхольда Предсовнаркома Молотову: «Меня здесь били… клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине… по ногам… до верхних частей ног. И в следующие дни… по этим красно-синим кровоподтекам снова били этим жгутом, и боль была такая, что казалось, что на больные чувствительные места ног лили крутой кипяток (я кричал и плакал от боли). Меня били по спине этой резиной, били по лицу размахами с высоты…
Следователь все время твердил, угрожая: «Не будешь писать (то есть сочинять, значит?!! — Ю.Г.), будем бить опять, оставим нетронутыми голову и правую руку, остальное превратим в кусок бесформенного искромсанного тела». И я все подписывал…»
Верю, что из Акашева не смогли выбить даже подписи под протоколом, потому могли и забить до смерти.
В том же тридцатом году, в конце декабря, арестовали Харитона Славороссова, как и Акашев, он был обвинен в шпионаже. Долго и мучительно «добывали» следователи признание Славороссова, оговоренного товарищем по работе.
Не сомневаюсь, что именно так ломали и Акашева, почти то же самое смог рассказать своему сыну Славороссов, когда Алексей Харитонович, поехавший специально работать на Север, сумел увидеться с отцом. Мать была в ссылке в другом конце России — в Сибири.
Инженер, потянувший за собой в тюрьму Славороссова, вероятно, оговорил его не по доброй воле. Встретив в лагере человека, принесенного им в жертву, инженер этот наложил на себя руки. Потому не называю фамилии. И об этом поведал сыну Славороссов.
— Встреча наша была в 1934 году, — вспоминает Алексей Харитонович, — удавалось даже иногда письма получать от отца, но после убийства Кирова все, даже самые минимальные, поблажки заключенным кончились…
Но вы не поверите, с отцом однажды произошел такой неслыханный, совершенно невероятный случай, какого наверняка не было во всей истории ГУЛАГа. Одно время он работал в «шарашке» — конструкторском бюро. По делам ему пришлось бывать в местном аэроклубе. И однажды кто-то, узнать бы, кто, умудрился посадить его на У-2, и отец сам летал! Для него это было высшее счастье, он написал мне, страшно гордился, что через столько лет не разучился летать, одним словом, фантастика…
— А письмо сохранилось?
— Что вы! Я и держать-то его боялся, вдруг самого возьмут, тогда и летчику тому… Но какой смелости тот человек, благородства какого, он же понимал, на что шел!
— Удивительно! Где же это происходило?
— В Медвежьегорске. Где-то там отец и умер. Как раз в сорок первом кончался его десятилетний срок, но перед самой войной или в начале войны он погиб. Нам сообщили о его смерти очень невразумительно.
Нет могилы Славороссова, как нет и могилы Акашева. Вот и негде преклонить головы их детям, внукам и правнукам, негде почтить памятным знаком место их погребения для всех нас — им, живущим во славу России.
Пройдут долгие годы, прежде чем повинное государство реабилитирует истинных патриотов. Лежат у меня на столе казенные, сухие бумажки, и нет в них, увы, слов извинения и сочувствия близким погибших, тем, кто, страдая от непоправимой утраты, еще и нес на себе страшное клеймо:
«родственники врагов народа»…
* * *
Вот как переплетались жизненные пути столь разных людей — героев этой книги, объединенных любовью к небу, навечно оставивших в нем свой неповторимый след…
Да, не все и не всех удалось извлечь из тьмы забвения. В июне 1916 года погиб под Верденом русский летчик-доброволец Александр Александрович Гомберг. Четыре боевые награды — свидетельство мужества и отваги бывшего студента Киевского политехнического института. О нем документов больше нет пока никаких…
В августе 1914 года вступил добровольцем во французскую авиацию эстонец, русский подданный Мартин Трепп. Жил он перед войной в Швейцарии, где и получил диплом летчика. Закончив войну, остался во Франции, жил в Ницце. Когда гитлеровцы оккупировали страну, участвовал в движении Сопротивления и пропал без вести.
Всего лишь один из приказов удалось обнаружить в военных архивах Франции: «Сержант эскадрильи С-27… показал себя великолепным солдатом и прекрасным пилотом. Имеет 220 часов полета над врагом. 25 сентября 1915 года, посланный на задание взорвать железную дорогу, необыкновенно смело спустился до высоты 10 метров над объектом, чтобы быть уверенным в успехе. Во время операции повреждена одна из лопастей винта сильным обстрелом противника и еле выдержала при возвращении».
Каким же безотказным и смелым был этот летчик, если всего за год военных действий он провел в воздухе 220 часов! Ведь самое малое нужно было 100 раз вылететь на боевое задание.
Цитата, которая приведена была, вырезана из газеты или журнала, наклеена на маленький листочек, лежавший среди других бумаг в делах военно-исторической службы ВВС Франции.
Ниже весьма мелким писарским почерком сделаны пометки о других случаях «цитирования» имени Мартина Треппа в приказах. Всего их четыре. Последний раз он отмечен за храбрость в начале 1917 года.
Как сообщил мне В. Томич, в пятидесятых годах ему удалось навестить в Сан-Франциско тяжело больного Мартина Треппа, который вскоре скончался. М. Трепп в русской авиации не служил.
Нашел я во французском журнале портрет бравого усатого молодца, летчика Ивана Кириллова, пилота-сержанта эскадрильи М-19, опубликованный по случаю его награждения Военной медалью, 31 мая 1915 года.
«Кириллов — отличный пилот, прошедший войну с самого начала, никогда не уклоняющийся от боевых заданий, какими опасными они ни были бы.
25 мая он вылетел на разведку. На высоте 2500 метров в его аппарат попали осколки разорвавшегося снаряда, повредили мотор и рули управления. Аэроплан падал до трехсот метров. Сохранив хладнокровие, он смог запустить мотор, выровнять аэроплан и продолжать полет до благополучной посадки».
В архиве аэроклуба Франции мне попалась вырезка из газеты «Матэн» от 22 ноября 1922 года с некрологом, посвященным памяти французского летчика-добровольца, поручика русской службы, полного Георгиевского кавалера Альфонса Пуарэ: «14 ноября близ Парижа, во время организованного французским аэроклубом состязания транспортных самолетов, упал на землю управляемый известным летчиком Пуарэ аппарат… десятиместный биплан типа «кодрон» с четырьмя моторами «испано-сюиза» по триста сил каждый.
На высоте всего 150 метров у аппарата, летевшего со скоростью 170 километров в час, неожиданно оторвалась лопасть одного из винтов и повредила фюзеляж, перебила лонжероны одного из крыльев, что вывело самолет из равновесия, он перевернулся колесами кверху и рухнул на землю в виде груды обломков…
Покойный Пуарэ — один из самых популярных и опытных летчиков Франции, было ему всего тридцать девять лет от роду. Свой первый полет на сконструированном им самим самолете он выполнил в 1910 году. Война 1914 года застала его в России, где он вступил в русскую армию и за отличия в делах против неприятеля получил ряд наград…»
Не могу не отметить, что этот «ряд» был необыкновенно велик: к четырем Георгиевским крестам нужно добавить несколько орденов и самую почетную награду для воина — Георгиевское оружие. Альфонс Пуарэ по праву один из героев русской военной авиации, ее выдающихся асов. Вернувшись после войны на родину, Пуарэ, как написано в некрологе, посвятил себя пропаганде мирной авиации. Обладатель многих рекордов в полетах с пассажирами, он только в 1919 году перевез более четырех тысяч человек, что для того времени было невероятно много. Пуарэ неутомимо сражался за обладание престижным призом Мишлена в перелете на три тысячи километров. «Пытался он также и в этом году оспаривать указанный приз, но неудачно, так как во время перелета упал с аппаратом на землю и сильно разбился, что не помешало ему, однако, принять участие в последнем описанном состязании, кончившемся для него так трагически…»
Теперь, когда авиалайнеры берут на борт триста, четыреста пассажиров, читателя может удивить, что перевозка Пуарэ четырех тысяч пассажиров в 1919 году отмечена как большое достижение. Но вот спустя два года в английской газете публикуются результаты работы линии Лондон — Париж: «…За первую неделю мая на 12 английских аэропланах были перевезены 111 пассажиров, на 33 французских — 96. Английские компании пользуются крупными аппаратами, перевозящими сразу 9–10 человек…» Не без гордости замечу, что еще в 1914 году на русском самолете «Илья Муромец» установили мировой рекорд подъема полезной нагрузки. 12 февраля Сикорский на заводском аэродроме взял для пробы четырнадцать человек и первого в мире четвероногого пассажира — собаку Шкалика, явно заводского пса, судя по чисто русской кличке. Сделав три круга над аэродромом, Сикорский приземлился и взял еще двух человек. Прокатил всех до Пулкова и вернулся обратно. Полет продолжался 17 минут. Общий вес взятой нагрузки составил 77 пудов 38 фунтов (1275,8 кг).
Таким образом, был перекрыт «хитрый» рекорд Бреге, поднимавшего в воздух 13 человек, но в основном это были мальчики семи-восьми лет, да и длился весь полет меньше минуты, да еще по прямой: взлет — посадка…
Мой добровольный помощник парижский врач Фернан Фосье тоже начал «охоту» за материалами о русских летчиках во Франции. Вот одно из его сообщений: «1 мая 1917 года, после долгого путешествия из Мурманска во Францию, 25 русских авиатехников высадились в Гавре, где были встречены с энтузиазмом. Их встречал весь город.
Сначала русских послали в Лион, где на городском аэродроме они изучали моторы, потом стажировались в школе Фармана в Шартре. Там они летали на самолетах «кодрон» и получили дипломы летчиков…
После революции и подписания Брестского мира, когда русские, захваченные на французском фронте, объявлялись немцами шпионами и подлежали расстрелу, эти авиаторы должны были решить свою судьбу. Половина из них вернулась на родину, часть осталась, чтобы продолжать сражаться здесь, во Франции.
Оставшихся решением Клемансо, тогдашнего премьер-министра, направили в морскую авиацию. Освоив гидропланы, русские летчики получили в мае 1918 года первый офицерский чин и были определены на базу Сан-Мадрие, близ Тулона. Оттуда они совершили много полетов с целью обнаружения немецких подводных лодок и их уничтожения…
После окончания мировой войны те из русских летчиков, что оставались во Франции, организовали Русский авиационный клуб.
Каждое воскресенье на аэродроме Вилакубле под Парижем на двух старых самолетах «фарман» и «спад» они обучали молодежь. Некоторые из их учеников, став военными летчиками, начиная с 1939 года сражались с бошами, как и их учителя в годы первой мировой войны…»
Вот и здесь живая связь времен — вклад русских летчиков в подготовку защитников Франции от гитлеровского нашествия.
Оказывается, не так просто восстановить имена этих людей, выяснить их судьбы.
До сих пор не удалось найти материалы об отважных летчиках-разведчиках Михаиле Жарикове, Николае Скачкове, Дмитрии Борисове, сражавшихся в рядах французской военной авиации.
Работая в архивах, нельзя было пройти мимо документов о честном исполнении долга французскими авиаторами, посланными союзниками в Россию в 1916 году, о самоотверженной работе французских механиков на наших заводах и в авиационных парках, о тех, кто помогал подготовить во Франции кадры авиаторов для России, испытывал военную технику перед отправкой на Восточный фронт.
Вот одно из соглашений, заключавшихся в Париже: «Между полковником графом Игнатьевым, русским военным агентом во Франции, действующим от имени своего правительства и названным Биссон Марсель… механиком-монтером, рожденным в Париже 21 июля 1885 года, назначенным в распоряжение русского правительства, условлено нижеследующее:
1. Названный Марсель Биссон нанимается на время войны против Германии и ея союзников в полное распоряжение к Русским Военным Властям для назначения на фронт действующей армии или на русские заводы для постройки, регулировки, исправления авиационных моторов и особливо моторов «сальмсон»…»
Работы для них было много. Из отчетов того же Игнатьева следует, что только в 1916 году было закуплено во Франции 796 аэропланов, 1884 мотора.
Наиболее часто встречаются имена механиков: Делябрус, Сиггоно, Мерель, Филиппон, Жозеф, Сосс, Делольм, Мюрат…
6 мая 1916 года приказом по 7-й армии был награжден Георгиевским крестом «механик французской службы Адольф Трикош 7-го авиационного дивизиона. Вызвался охотником на разведку с бомбометанием и, несмотря на сильный обстрел, сбросил в г. Бугаче бомбы, которые попали в цель. 1 февраля сего года».
Механик Трикош не раз поднимался в воздух с летчиками 35-го авиационного отряда, который обслуживал их дивизион.
Награжден летчик Кудурье, сбивший вражеский самолет, опыт радиосвязи с самолетом-корректировщиком успешно передает майор французской службы Бордаж, который, как сказано о нем в представлении к боевому ордену, «…присутствовал на приемной радиостанции 4-го Сибирского корпусного авиаотряда во время корректирования стрельбы тяжелого артиллерийского дивизиона по батареям противника.
Находясь в сфере действительного огня артиллерии противника и огня с его самолетов, а также под падающими стаканами и осколками снарядов своей артиллерии, обстреливавшей в это время самолеты противника, майор Бордаж, оставаясь до окончания корректировать на приемной станции, с полным спокойствием давал весьма ценные указания корректирования при помощи радиотелеграфа на основании личного опыта, извлеченного им во Франции, во время командования эскадрильей. Военный летчик ротмистр фон Витте».
Лейтенант флота Ив Ле-Приер сконструировал реактивный снаряд для стрельбы по летательным аппаратам и предложил его безвозмездно русскому правительству. Приехав в Россию, он руководил изготовлением своих ракет и установкой их на самолете. Ракеты Ле-Приера монтировались на стойках «ньюпора» одна над одной, по четыре на каждой стойке. Поджигались от магнето поодиночке и все сразу.
29 августа 1917 года состоялось испытание ракет в боевой обстановке. Летчик авиационного гренадерского отряда В. Каминский на самолете «Ньюпор-21», вооруженном шестью ракетами, атаковал привязной аэростат противника у Барановичей и сжег его, выпустив четыре ракеты с дистанции 50–60 метров.
Ив Ле-Приер за бескорыстную помощь русской армии был награжден орденом Георгия 4-й степени. Двумя русскими орденами награжден командир «Аистов» майор Брокар как «выдающийся работник на французском фронте по части истребителей».
Больше других испытал аэропланов, предназначенных для России, капитан Туссен, русских механиков в 1-м авиационном парке отлично готовили капитан Прат и су-лейтенант Гурве…
Казалось бы, скуп язык документов, но, пролежав в архивах десятилетия, они рисуют нам картины прошлого, вызывают к жизни имена давно ушедших людей, воскрешают их славные дела, а значит, и их самих.
Вот прибыли в Париж представители русского военного командования для осмотра новой авиационной техники. Военный летчик сержант Арман Малярд демонстрирует перед нами в воздухе новейшие «ньюпоры».
Мастерство этого боевого летчика так поразило специалистов, что имя пилота записано в специальном документе русским генералом. Не забыт и Аристид-Жюль Лаббе, показавший в воздухе жироскоп, пилот 93-й эскадрильи.
Возможно, что до сих пор хранятся во французских семьях боевые русские награды дедов и прадедов — напоминания о скрепленном кровью содружестве русского и французского народов, так героически продолженного в годы минувшей войны славными патриотами полка «Нормандия — Неман».