Общий контур судьбы и творчества

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Общий контур судьбы и творчества

Константин Сомов родился 18 (30) ноября 1869 года в Петербурге в семье историка искусства. Отцу было 39 лет, матери – 34. В семье бережно хранилась бумага «Дворяне Сомовы», она начиналась так:

«В начале 80-х годов XIV столетия на службу к Великому князю Дмитрию Ивановичу приехал из Золотой Орды Мурза-Ослан, принявший в 1389 году Святое крещение с наречением имени Прокопий. Он вскоре женился на дочери стольного Марии Золотовне Титовой. От этого брака было 5 сыновей. Один из них, Лев, прозванием Широкий Рот, в свою очередь, имел сына Андрея Львовича, прозванного Сом…»

Так вот этот Сом и явился родоначальником ветви рода Сомовых.

Отец художника Андрей Сомов никакого отношения к Золотой Орде, конечно, не имел, он целиком принадлежал к Золотой Культуре: был большим знатоком русского и западного искусства, издал трехтомный каталог эрмитажной коллекции, сам охотно рисовал. С 1888 года он – старший хранитель Эрмитажа. Ко всему прочему страстный коллекционер. Любовь к коллекционированию, как и любовь к старым голландцам, от отца перешла к сыну.

Мать, Надежда Константиновна, урожденная Лобанова, тоже была человеком широко образованным. От матери Константину Сомову передалась любовь к музыке («Мои первые музыкальные впечатления: пение мамы и еще раньше музыкальный ящик под старинными бронзовыми часами с фигуркой Ахиллеса под ним… Я любил в сумерки садиться с ногами на стул около самого ящика и слушать долго этот ящик…» – вспоминает будущий художник). Костя играл на фортепьяно, пел, был постоянным посетителем концертов и опер. Даже мечтал о карьере камерного певца.

«Сомовская семья мне необычно понравилась, и я сразу стал себя чувствовать там, как дома, – вспоминал Александр Бенуа. – Мать Кости была сама простота, сама ласка, само гостеприимство, сама искренность. Очаровательны были и сестра Кости и его брат, великий шутник – толстяк Саша (старший брат художника умер в 1903 году. – Ю. Б.). Не лишен был своеобразной прелести и их несколько суровый, несколько угрюмый отец – Андрей Иванович… Уютные вечера у Сомовых протекали в разглядывании коллекций, в беседах, преимущественно происходивших в кабинете отца или в столовой за чайным столом, уставленным всякими вкусными вещами, на которые была мастерица Надежда Константиновна. Иногда кто-нибудь из нас играл на рояле, иногда мы слушали пение Кости, специально учившегося пению и обладавшего приятным голосом…»

Еще Сомов увлекался театром. Свои посещения спектаклей он аккуратно отмечал в специальной записной книжке, которую вел с 1877 года, то есть с 8 лет. В течение всей своей жизни он мелким почерком записывал впечатления от игры актеров, от того, насколько удачны были выполнены костюмы, декорации, как звучала музыка и т. д.

Однако живопись перевесила увлечение театром и музыкой. Сомов начал рисовать рано. И, поступив в Академию художеств, окончательно выбрал свою судьбу: стал художником.

Естественно, до Академии художеств была гимназия – знаменитая гимназия Карла Мая, «кузница талантов». Как учился? По-разному (запись из дневника Сомова: «В 1888 году лето для меня грустное – переэкзаменовка по алгебре и геометрии, я ленился и удалился на чердак с книгами…»). Гимназия дала не только знания, но и дружбу на всю жизнь с Александром Бенуа, Вальтером Нувелем (Валечка), с Дмитрием Философовым, будущими основателями «Мира искусства».

Особенно выделим дружбу Сомова с Бенуа («Мой нежный друг Шура!» – «Дорогой мой Костенька!»). Модест Гофман в «Петербургских воспоминаниях» отмечал, что они были разными: «вечно живой и волнующийся Александр Бенуа» и «милый, тихий Константин Сомов».

Когда Сомов скончался, Бенуа, перебирая его жизнь, особо отметил своеобразную детскую улыбку гимназиста Сомова, его редкий смех, от которого «становилось необычайно радостно на душе». Бенуа вспоминал юного Сомова – мальчика в коричневой курточке, с ласковыми глазами, «полненького, мягенького», который вел себя независимо, хотя «чуть по-женски и чуть конфузливо» (отец Сомова как-то сказал про сына: «Костя в детстве любил играть больше один и очень часто играл в куклы, как девчонка»). Бенуа и Сомова тесно сблизило между собой увлечение театром.

Интерес к театру в дальнейшем перерос в сильную тягу ко всему искусству. «Мы приняли на себя добровольное обязательство следить за тем, что делается и делалось на всей обширной территории подлинного «мира искусства» в современности и в прошлом, знакомить с наиболее яркими и характерными явлениями и бороться со всей “нежитью”» – так ставил задачу Бенуа, и его полностью поддерживал Сомов.

И Бенуа, и Сомова притягивал к себе Запад, его новое искусство, магическое слово «модерн». «Нас инстинктивно тянуло, – вспоминает Бенуа, – уйти от отсталости российской художественной жизни, избавиться от нашего провинциализма и приблизиться к культурному Западу, к чисто художественным исканиям иностранных школ, подальше от литературщины, от нашего упадочного академизма».

Стало быть, подальше от Брюллова, Александра Иванова, Саврасова, Васнецова, Мясоедова, Ярошенко…

«Зачем ты не едешь? – удивлялся Бенуа Сомову в своем письме из Парижа от 1 марта 1897 года. – Зачем киснешь в Петербурге? Ведь тут действительно хорошо и лучше… А как дивно теперь в Версале, такая в нем тройная (?!) меланхолия, как чудесен мертвый дворец посреди возрождающейся природы…»

Характерно высказывание отца Сомова, Андрея Ивановича, в письме к сыну (7 октября 1897): «Ты пишешь, что весь ушел в прошедший век, причем, конечно, разумеешь французское искусство и жизнь этого века. Еще бы не уйти! Я сам очень люблю эту эпоху, полную такой жизнерадостности, столь изящную даже в своей развращенности, столь вкусную даже в своей гнили…»

Свою первую поездку в Париж Сомов совершил вместе с родителями, когда ему шел всего лишь 9-й год. Затем была поездка в Вену и Грац. В 20-летнем возрасте состоялось длительное путешествие по Европе: Варшава, Германия, Швейцария, Италия. Затем снова Париж. И снова Италия (Перуджа, Ассизи, Парма, Болонья, Рим). Естественно, это развило вкус Сомова как художника, расширило его эстетический горизонт.

С осени 1894 года Сомов работает в мастерской Репина. Много рисует: пейзажи, портреты, во всех его работах ощущается сосредоточенность, вдумчивость и серьезность. Именно в соединении таких качеств изобразил Сомова Филипп Малявин.

Казалось бы, Сомов стоит на реалистическом пути, но в 1896 году происходит перелом: живописец покидает мир реальный и уходит в своем творчестве в мир вымышленный. Его картины «Дама у пруда», «Письмо», «Портрет Бенуа» становятся предвестниками нового направления в живописи.

От «Дамы у пруда», по мнению Остроумовой-Лебедевой, создавалось «впечатление необыкновенной изысканности в сочетании красок, большой свежести и тонкости и в то же время чего-то болезненного».

Да, это был новый стиль Константина Сомова: тонкость, изысканность и болезненность. А еще на творчество Сомова оказал влияние Версаль: Сомов и Бенуа были влюблены в XVIII век. Версальские сюжеты, дамы и кавалеры, кринолины и парики замелькали в картинах друзей-художников. Но для того чтобы точнее постигнуть душу Версаля и почувствовать аромат ушедшей эпохи, Сомов тщательнейшим образом изучает мемуары и литературу XVIII века, музыку того времени и, конечно, изобразительное искусство (Ватто, Буше, Фрагонара и других блистательных мастеров).

Сомова, как «мирискусника», привлекало к себе и литературное письмо Гофмана, и аристократическая музыка Рамо, и изломанные линии графики Бердслея.

Любопытное признание делает в своей «Автобиографии» Игорь Грабарь:

«…его работы и тогда выделялись из общего уровня и характера работ репинских учеников своими нерусскими чертами. Его живопись была сдержанней, суше, деловитее, но и лучше по рисунку и форме, чем у других. Совсем непохожи на все, что делалось в мастерской, были его рисунки, казавшиеся нам деланными, надуманными и несамостоятельными, явно подражательными, копировавшими какие-то оригиналы из иностранных журналов, более всего английского «Studio». Я только позднее, со слов Бенуа, понял, какими путями Сомов превратился из репинского ученика в «иностранца» в русском искусстве, каким я его узнал в Мюнхене, после того, как увидел его первые чисто «сомовские» картины, особенно «Прогулку», несказанно поразившую меня новизной выдумки и остротой вложенного в нее чувства эпохи».

Вот и сподвижник Льва Толстого Валентин Булгаков характеризует Сомова как «русского иностранца», который «офранцузился» и порвал не только с репинским реализмом, но и с традициями русской живописи вообще.

Страшный грех: порвать установившиеся каноны и идти собственным путем!.. Условно говоря, все шагали в ногу, а Сомов и Бенуа нарушали шаг (а как же маршировка?!). Не случайно почти одновременно Сомов вырисовывал свою серию «Прогулки», а Бенуа живописал «Последние прогулки Людовика XIV».

Осенью 1897 года 28-летний Сомов уехал в Париж, где уже поселились Бенуа, Лансере, Бакст и Обер. К этой группе вскоре присоединились Анна Остроумова и Елизавета Званцева. Счастливое парижское время!.. Это явственно ощущается по большой акварели Сомова «Версальский парк».

В этот период живописец создает одну из своих очаровательных акварелей «В боскете». В ней дан как бы стоп-кадр для того, чтобы зритель насладился образами женщин, исполненных грации и изящества, в красивых туалетах. Одна сидит с кавалером на скамье, другая с собакой покидает боскет. Завораживает колористическое решение картины: бирюзовый наряд одной дамы прелестно гармонирует с опаловым платьем другой.

Когда Сомов вернулся в Россию, а это была весна 1899 года, он уже был сложившимся мастером. Он закончил свои версальские университеты, хотя следует отметить, что художник всегда оставался недовольным самим собой, своим творчеством. В письме к Остроумовой от 5 июня 1900 года Сомов жаловался: «…как всегда, я все примериваюсь, не могу привыкнуть работать без отчаяния и с верой в свои силы; сколько я помню, каждую весну у меня 3-4 недели проходят в ощупывании каком-то, в сплошных неудачах, в тоске от бессилия перед прелестью природы. Каким я теперь себя чувствую слабым! Какую плохую школу я прошел, потому что нарисовать самую простую вещь мне трудно до невероятия…»

Но все эти муки творчества бушуют внутри Сомова, а внешне в нем все кажется уверенным и удачливым.

Возвращение в Россию было связано с официальным рождением художественного объединения «Мир искусства», активным членом которого состоял Сомов. Он твердо прокладывал пути для эстетики «мирискусничества», утверждал ее и пропагандировал. Впрочем, последний глагол более подходит к Сергею Дягилеву, чем к Сомову, именно Дягилев провозгласил тезис, что искусство «самоцельно, саможизненно и, главное, свободно». Никаких идеологических нагрузок, никакого служения никому и ничему – ни идее, ни классу, ни власти. Вольный полет вольной фантазии. Система координат полета – красота.

Как писал Вячеслав Иванов в стихотворении «Красота»:

Вижу вас, божественные дали,

Умбрских гор синеющий кристалл!..

Вспоминая свою деятельность в «Мире искусства», Дмитрий Философов писал: «Мои друзья А. Бенуа и В. Нувель, К. Сомов и я были охвачены заразительной атмосферой поэтической красоты… Вместо грубости языка и выражения мы боготворили изысканность и утонченность…»

Третьяковская галерея, Румянцевский музей – все старо. Как отмечал в мемуарах «Поезд на третьем пути» Дон-Аминадо:

«На смену пришел «Мир искусства», журнал и выставка молодых новых, отважившихся, дерзнувших и дерзающих.

Вокруг них шум, споры, витии, «кипит словесная война».

Академические каноны опровергнуты.

Олимпу не по себе.

Новые созвездия на потрясенном небосклоне.

Рерих, Сомов, Сапунов, Судейкин…

Почитают Бенуа…»

А сам Бенуа писал:

«Нет художника более современного, нежели Сомов. Все его произведения насквозь проникнуты духом нашего времени: безумной любовью к жизни, огромным, до последних тонкостей доходящим гуттированием ее прелестей и в то же время каким-то грустным скептицизмом, глубочайшей меланхолией от “недоверия” к жизни».

Действительно, Сомов находился на распутье. С одной стороны, он не верил современной жизни, был противником капиталистического зла и мещанского болота, восставал против «царства русского московского хамства господ Рябушинских» (выражение Бенуа). А с другой стороны, уходя в прошлое, в свои знаменитые ретроспекции, Сомов отчетливо видел, что ушедшее «безнадежно мертво, навеки схоронено» (опять же по выражению Бенуа). Минувшим можно восхищаться. О нем можно грустить. Но оно нереально. А поэтому достойно лишь легкой иронии и чуть печальной улыбки, что и ощущается в картинах Сомова.

В отличие от других «мирискусников» Сомова не привлекает тема города, этого урбанистического спрута, он более тяготеет к пейзажам, и, в частности, как это ни странно для «иностранца», к русскому пейзажу. Он любит светлые солнечные дни, горящий зеленый цвет, яркие блики. Его совершенно невозможно сравнивать ни с Шишкиным, ни с Саврасовым, ни с Васнецовым, ни даже с Левитаном. Сомова не привлекает ни могучее, ни героическое, ни эпическое, ни печальное, ни будничное. Сомовская природа особая: она реальная и выдуманная одновременно, она всегда несколько романтизированная.

Много времени отдал Сомов портретам. Одна из его лучших работ – ставшая хрестоматийной «Дама в голубом». Можно смело утверждать, что портрет художницы Елизаветы Мартыновой – это новый идеал женственности, своеобразный облик Прекрасной Дамы на новом историческом этапе.

Портрет был закончен в 1900 году и сразу приобретен советом Третьяковской галереи. Портрет поражает необычным сочетанием старинного парка, старинного костюма и современной женщины. Получилась некая смесь ретроспекции с современностью, прошлого с настоящим, мечты с реальностью. Реальность – это болезненная хрупкость, щемящая тоска во взгляде, скорбная линия плотно сжатых губ. Что бы все это значило? Да все просто: XIX век кончается, на пороге XX. Что он несет? Чем пугает? Вот что тревожит.

«Дама в голубом» – вершина всех сомовских портретов: он и живописен, и философичен, старомоден и актуален – он на все времена.

Немного сопутствующих подробностей к портрету. Узнав о том, что Сомов собирается его продать, Мартынова написала художнику весьма нервическое письмо:

«Может быть, Вы будете удивлены, Константин Андреевич, получив это письмо, и тотчас приедете ко мне, станете меня с улыбкой и некоторой иронией убеждать смотреть на вещи иначе, но это мне все равно. Я Вам высказываю то, что думаю и чувствую, и то, что мне неприятно, впрочем, это не ново для Вас. Сегодня ночью я проснулась и не спала от одной назойливой и мучительной мысли: «Вы не должны и не имеете права продать мой портрет». Я позировала Вам для Вас, для чистого искусства, а не для того, чтобы Вы получили за мою грусть в глазах, за мою душу и страдания деньги, купили себе модное платье и бриллиантовую булавку. Я не хочу этого! Оставьте портрет у себя, сожгите его, если Вам так жаль отдать его мне, подарите его даром в галерею, но Вы, Ваше нравственное чувство не должно позволить себе принять за мои сеансы, которые я Вам давала с такой трудностью, деньги. Я страшно взволновалась и до сих пор не успокоюсь, пока Вы мне не ответите, как подскажет Вам Ваше хорошее, благородное отношение к искусству».

Портрет все же был продан, а Мартынова скончалась спустя 4 года от туберкулеза в возрасте 36 лет. Она мечтала стать художницей, грезила о красивой жизни, но ничего из этого не сбылось.

Прошло еще 6 лет, и Сомов в начале апреля 1910 года посетил Третьяковскую галерею и увидел там свою картину. «“Дама в голубом” мне не понравилась, как и все прочее мое, за исключением маленького автопортрета, которым я не был обижен…» – сообщает Сомов в письме к своей сестре Анне, в замужестве Михайловой.

Константин Сомов часто портретировал женщин. В его обширной галерее женских образов некоторые критики усмотрели некую «порочность» женщин, выбранных художником в качестве моделей. Другие критики находили, что «сомовские люди – призраки, играющие в людей…».

Что сказать по этому поводу? Только воскликнуть: да разве были когда-либо на свете художники, которые не подвергались бы критике?! И критике злобной!.. Чем крупнее талант, тем больше поводов для его развенчивания. Так было и с Сомовым. Маститый критик Стасов вообще считал, что на картинах Сомова лишь «каракули и раскоряки».

И в то же время следует признать, что в чем-то критики художника были и правы. Во многих портретах кисти Сомова сквозит и скепсис, и душевный надлом, и затаенная тоска – все это создает некий отталкивающий эффект. Но именно это и говорит о том, что Сомов – истинный реалист: изображал то, что видел. Конец XIX – начало XX века – период вызревания больших социальных катаклизмов. Катастрофа была разлита в атмосфере, предвестия ее поглощались с воздухом. Умные и тонко организованные люди ее ощущали почти физически.

Примечательна картина «Эхо прошедшего времени» (1903). На ней изображена красивая женщина, вроде бы живая, но ее рука почему-то безжизненна. Вся фигура модели свидетельствует о непрочности, бренности земного бытия, напоминает, что человеческое счастье – вещь хрупкая, оно может быть разбито в любой момент.

Странно, но, рассматривая женские портреты Сомова, я неожиданно вспомнил малявинских «Баб». И назидательный совет Василия Розанова: «Нужно, конечно, было изучать и брать не «дам», а баб… «Бабы» – это вечная суть русского, – как «чиновник» вообще, «купец» вообще же, как «боярин», «царь», «поп»…»

Но Сомов был далек от российских архетипов, он тяготел к космополитическому, к человеческому вообще.

Сомов писал свои модели, как правило, в большом смятении и отчаянии. «Моя вторая модель гораздо интереснее первой, – пишет он сестре (22 января 1910), – у нее очень особенное лицо. Сидит она в белом атласном платье, украшенном черными кружевами и кораллами, оно от Ламановой, на шее у нее 4 жемчужных нитки, прическа умопомрачительная…

И я в первый раз вчера взял краски, набросал такую рожу, так неверно и так гадко, что хотелось ей сейчас же признаться в своей немощи и ретироваться навсегда… Поэтому и в нерабочие часы я хожу с червем под сердцем и тоскую…»

И все же художник преодолевал себя и рисовал свои удивительные портреты, не догадываясь, что его рукой водила сама История, и поэтому порой ему и было как-то не по себе от своей провидческой миссии.

Сергей Эрнст подметил, что Сомов зачастую рисовал какую-то «собственную сомовскую новую страну», как правило, погруженную в сумерки или подсвеченную ночным светом, именно таким предстает «Остров любви» и многие другие картины. Кстати, «Остров любви» перекликается с поэзией Михаила Кузмина. Помните?

Что белеет у фонтана

В серой нежности тумана?

Чей там шепот, чей там вздох?

Сердца раны лишь обманы,

Лишь на вечер те тюрбаны –

И искусствен в гроте мох.

Запах грядок прян и сладок,

Арлекин на ласки падок,

Коломбина не строга.

Пусть минутны краски радуг,

Милый, хрупкий мир загадок,

Мне горит твоя дуга!

Именно такой «мир загадок» возникает и на картинах Сомова. Иногда создается впечатление некоторой схожести сюжетных композиций Сомова и Борисова-Мусатова: застывшие фигуры женщин, стилизованные парки, отблески воды в водоемах… Но нет, это разные художники не только по стилю, но и по мироощущению. Женщины у Борисова-Мусатова поэтичны и мечтательны, трогательны и беззащитны. У Сомова они совсем иные, за ними явственно тянется иронический шлейф. Сомов тихонечко посмеивается над своими героинями. «Вы любите и страдаете? Но и это пройдет!» – говорит художник. У Борисова-Мусатова преобладает задушевная лирика, у Сомова вылезает наружу почти гротеск.

Особенно проявился иронически-гротесковый стиль Сомова в фарфоровых статуэтках (по его моделям они были отлиты в 1905-1906 годах на императорском фарфоровом заводе). Тут уж не намеки, а настоящее буйство иронии: дамы-куколки, дамы-игрушки, карусель любви с жеманными улыбочками и тягуче-томными поцелуями.

В 1903 году в Петербурге в салоне «Современное искусство» проходила персональная выставка Сомова, на которой были представлены не только картины и портреты прошлых лет, но и образцы журнальной и книжной графики: титульные листы, виньетки, заставки, концовки, вся эта тонкая и затейливая вязь линий, графические арабески художника.

Попутно отметим, что «мирискусники», и Сомов в частности, внесли огромный вклад в разнообразие приемов художественного оформления книг и журналов в России. Они сделали журналы и книги нарядными, броскими и изящными. Достаточно лишь взглянуть, к примеру, на титульный лист книги «Театр» или книгу стихов Вячеслава Иванова «Сог агdens», как рука сразу тянется раскрыть страницы. Мастерство художника играет роль сезама в журнально-книжном мире.

Созданья легкие искусства и ума,

Труд англичанина, и немца, и француза!

С желтеющих листов глядит на нас сама

Беспечной старины улыбчивая муза, –

так писал Георгий Иванов.

Остается только уточнить, что мы говорим о труде не англичан и немцев, а о труде все же русских художников.

Сомов был искусным рисовальщиком, «истинным поэтом линии» (Бенуа), он как никто умел соединить декоративную пышность с четкой графической линией, грозди винограда – с золотом листьев, вплести фигурки в рамочки, все закрутить и завихрить. Но в то же время его сложная орнаменталистика сохраняет воздушность и легкость, в ней много красоты и ажурности. Примечательно, что, активно употребляя акварель, гуашь, золото, серебро, Сомов остается, по существу, графиком.

Впадая в искусствоведческий анализ, необходимо сказать несколько слов о Сомове как иллюстраторе книг. И в этом жанре Сомов превосходен и, разумеется, ироничен (вообще говоря, без иронии нет Сомова). Вот пушкинский «Граф Нулин». Спящая Наталья Павловна. На ее лице блуждает лукавая улыбка. Обнажены не только грудь, но и колено, розовеющее среди бело-голубых простынь и подушек.

Хозяйка мирно почивает

Иль притворяется, что спит.

У Сомова здесь все двусмысленность: спит или не спит? Ждет чего-то (кого-то) или не ждет?

Наталья Павловна спешит

Взбить пышный локон, шаль накинуть…

Пушкин – это только первая ступенька к эротической теме. Книга Франца фон Блея «Книга маркизы», вышедшая в Мюнхене в 1908 году на немецком языке, позволила Сомову развернуться почти вовсю: почти, потому что цензура изъяла некоторые сомовские листы эротического характера, посчитав их запредельными (нежная женская рука тянется к упругому мужскому достоинству).

В 1918 году «Книга маркизы» вышла в свет на французском языке в Петрограде, практически уже без цензурных рогаток. Причем Сомов принял участие в ней не только как художник-оформитель, но и как составитель текстовой антологии: он дополнил книгу, включив в нее отрывки из произведений Вольтера, Казановы, Шодерло де Лакло и других своих любимых авторов.

«Книга маркизы» и в наши дни поражает своим изощренным и утонченным эротизмом. Сам Сомов не раз подчеркивал, что главная пружина всего – эротизм, и поэтому искусство немыслимо без эротической основы.

Вернемся, однако, назад, в 1905 год, в год первой русской революции, которая не могла не сказаться на судьбе художников «Мира искусства». Любимый ими Версаль обернулся кровавым Петербургом. Вера в индивидуализм была растоптана бунтующими массами. Мечты о чистом искусстве как-то умерли сами собой.

На первых порах Сомов сочувственно отнесся к революции, считая, что она поможет народу наконец- то подняться «из колыбели», но это было какое-то общее, абстрактное сочувствие, практически же Сомов, в отличие от Лансере, Билибина, Добужинского, Кустодиева и других художников, не создал ни одного рисунка для расплодившихся в то время политических и сатирических журналов. Не захотел участвовать в раскачивании лодки?!

Свою позицию Сомов объяснил недоумевающему Бенуа в одном из писем, отправленных в декабре 1905 года:

«Я не могу всей душой и, главное, каким-нибудь делом отдаваться революционному движению, охватившему Россию, потому что я прежде всего безумно влюблен в красоту и ей хочу служить; одиночество с немногими и то, что в душе человека вечно и неосязательно, ценю я выше всего. Я индивидуалист, весь мир вертится около моего «я», и мне, в сущности, нет дела до того, что выходит за пределы этого «я» и его узкости. Отношение твое к событиям с точки зрения историка я слишком понимаю, знаю, что мы переживаем одну из вечно повторяющихся страниц в судьбах народов и что освободившемуся народу свобода достается ненадолго, что он фатально попадает под новое ярмо…»

А коли новое ярмо, то зачем бурно радоваться временной свободе? Существует «судьба и ее неминуемость», а раз так, пишет далее Сомов, «нам нечего и рассуждать».

Письмо Сомова к Бенуа длинное и взволнованное. Выделим из него, пожалуй, еще одни слова: «Я ненавижу все прошлое России… Вообще я никогда не любил «князей» и никогда не понимал к ним твоей слабости».

Князья, меценаты, покровители, по мысли Сомова, «всегда третировали гениев». Примеры? Моцарт, Гофман…

И вывод: «Всякому овощу свое время, жизнь требует новых форм, не бойся «хамства», его не будет больше, чем его обыкновенно бывает…»

Вот тут Сомов явно ошибался, недооценив грядущего советского Хама – гомо советикуса. Впрочем, судьба развела Сомова и Хама по разным странам.

Итак, революция бушует на улицах, а что Константин Сомов? Он по заказу Николая Рябушинского создает для журнала «Золотое руно» ряд портретов русских интеллигентов, близких по духу, как и сам журнал, к символизму. Из этой серии выделим два портрета – Блока и Кузмина.

Портрет Александра Блока (апрель 1907) – один из лучших графических портретов Сомова. «В глазах Блока, – писал в своей книге «Годы странствований» Георгий Чулков, – таких светлых и как будто красивых, было что-то неживое – вот это, должно быть, и поразило Сомова».

Как заметил Мстислав Добужинский, Блок «был более красив, чем на довольно мертвенном портрете Сомова». Но Сомов увидел поэта именно таким, свойственную Блоку «восковую маску» он выразил предельно точно, подчеркнув до ужаса его недвижные черты лица.

Интересно признание Блока: «Мне портрет нравится, хотя тяготит меня».

Под шум и звон однообразный,

Под городскую суету

Я ухожу, душою праздный,

В метель, во мрак и в пустоту.

Я обрываю нить сознанья

И забываю, что и как…

Кругом – снега, трамваи, зданья,

А впереди – огни и мрак… –

писал Блок в феврале 1909 года.

Рисуя другого замечательного поэта Серебряного века, Михаила Кузмина, Сомов почти полностью разгадал его как человека, быть может, потому, что во многом они были схожи – в творчестве и в отношении к жизни, оба со сложной, печальной душой.

Кузмин на портрете Сомова (1909) холоден и загадочен. Что-то завораживающее и жуткое светится в его огромных глазах, слегка прикрытых тяжелыми, «падающими» веками. Как точно заметил Блок о Кузмине: «Какие бы маски ни надевал поэт, как бы ни прятал свое сокровенное, как бы ни хитрил… – печали своей он не скроет».

Кузмин, как и Сомов, был влюблен в XVIII век, отдавал дань пасторалям, арлекинаде и эротике, но за всем этим читалось все то же сомовское двойственное отношение к жизни. Их обоих – поэта и художника – разъедал яд иронии.

Твой нежный взор, лукавый и манящий, –

Как милый взор комедии звенящей

Иль Мариво капризное перо.

Твой нос Пьеро и губ разрез пьянящий

Мне крутит ум, как «Свадьба Фигаро».

Яд иронии разъедает душу, но глаза видят ясно, и руки действуют сноровисто. Сомов много и плодотворно работает. Новая грань его творчества – парадные портреты, но здесь он явно проигрывает Валентину Серову, ибо ему не хватает академического стиля и психологической дотошности.

Стихия Сомова в другом – в мире арлекинад, где его психический тип находит полную свою адекватность. Шалости и лукавство, фейерверки и поцелуи, объятия и игра в любовь. Вот это истинная сфера художника, в которой он и сам может всласть погримасничать и поиронизировать.

Сергей Маковский справедливо заметил, что «сомовская гримаса» над жизнью «кажется бесстыдством людям не тонким».

Но, позвольте, не может же художник угодить всем сразу?! Есть люди образованные и тонкие, знающие художественные традиции и историю культуры, умеющие сравнивать и проводить параллели, для них «гримасы» Сомова вовсе не гримасы, а настоящее искусство, они в состоянии оценить особый сомовский взгляд. Людям же грубым, малообразованным – впрочем, как и натурам, чурающимся рафинированности, – Сомов, конечно, чужд. Более того, он вызывает у них отвращение. Для таких людей картины Сомова всего лишь «ужимки и прыжки».

Кстати, не худо бы вспомнить, как классифицировал иронию Александр Блок. Он считал ее «болезнью личности, болезнью индивидуализма». И это справедливо, ибо развитой индивидуум избегает серьезного взгляда на окружающий его мир, так как мир этот безумен. Мир полон парадоксов. Мир захлебывается от несправедливости и насилия. В мире зияет трещина, и она проходит через сердце каждого мыслящего человека…

И вновь от общих рассуждений к Сомову. С возрастом у художника начинает открыто звучать чувственная нота. Появилась на полотнах блуждающая улыбка. Все более сгущается «атмосфера «чувственной неги», «грешных снов».

«Эротика Сомова… – писал Сергей Маковский, – эротика бывшей жизни, воспринятая холодно-интеллектуально глубоко современным художником и претворенная им в чувственность неожиданно-наивных и тем более искушающих намеков».

Другие исследователи творчества Сомова отмечали, что его интеллектуализированная эротика носит порой характер издевки. Не случайно одна из картин называется «Осмеянный поцелуй» («Драгоценная жемчужина» – так назвал ее Бенуа). Тут налицо не жеманный, а истинный темперамент, почти зов плоти: кавалер целует не губы, он впивается в грудь дамы. На эту пару, впадающую в экстаз, смотрят из-за кустов забавные человечки. Они смеются над страстью прижавшихся друг к другу молодых людей. Смеются над любовью, для них это всего лишь игра. Игра вроде серсо.

Все больше персонажи Сомова приобретают черты театральности. Над ними вспыхивают радуги и рассыпаются огни фейерверков (уж не чеховская ли это живописная парафраза: «Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах…»?), но одновременно на этом празднике жизни возникает суровая тема рока (за все надо платить!). Художник дает ясно понять, что Арлекина, Пьеро, Коломбину в финале ждут слезы и страдания.

Разбирая творчество Сомова, Михаил Кузмин писал в 1916 году:

«Беспокойство, ирония, кукольная театральность мира, комедия эротизма, пестрота маскарадных уродцев, неверный свет свечей, фейерверков и радуг – вдрут мрачные провалы в смерть, колдовство – череп, скрытый под тряпками и цветами, автоматичность любовных поз, мертвенность и жуткость любезных улыбок – вот пафос целого ряда произведений Сомова. О, как не весел этот галантный Сомов! Какое ужасное зеркало подносит он смеющемуся празднику! – Comme il est lourd tout cet amour leger. (Как тяжела ты, легкая любовь!)

И только нежные шелка, да бабочки, да завитки цветов… цветут на этой земле, исполненной тления. Если бы с художником не совершился переворот к человечности, благости и свободе, замечаемой за последние годы, можно было бы задохнуться в этой почти демонической атмосфере мертвенной игры и автоматического эротизма. Сама природа его беспокойна и почти неестественна: ветер гнет тонкие деревья, радуга неверно и театрально бросает розовый свет на мокрую траву, ночное небо вспорото фейерверком. Фейерверк, радуга, иллюминация -¦ любимые темы Сомова. Маскарад и театр, как символ фальшивости, кукольности человеческих чувств и движений, привлекают часто художника. Ироничность, почти нежная карикатурность любовных его сцен бросается в глаза. Тихие прогулки, чтения, вечерние разговоры овеяны летучей мертвенностью, словно к фиалкам примешивается слабый запах тления. Сама «Жар-птица», где Сомов сумел соединить Персию, Россию, XVIII век и пронзительную новизну, не более как божественная тряпочная кукла. Какой-то бес подталкивает все время художника, словно ему попал в глаза осколок волшебного зеркала из сказки Андерсена…»

И кузминский вердикт: «Смерть – вот чего боится Сомов, откуда его насмешка и отчаяние и опустошенный блеск…»

Через год после этих слов Кузмина грянула революция. Октябрь как-то бережно обошелся с Сомовым: гонения и репрессии обошли его стороной. В 1918 году на собрании Академии художеств он даже был избран на должность профессора Высшего художественного училища по живописному отделению. Звания академика Сомов был удостоен еще в 1913 году за «известность на художественном поприще». Должность, данная Сомову при Советах, давала право на академический паек, и поэтому художник избежал голода в первые трудные советские годы. Михаил Кузмин записывал в дневнике, как в январе 1921 года Сомов «рассыпал муку, не справился с пакетиками…».

Певец маркиз в очереди за мукой – это уже историческая ирония!..

В связи с революционными переменами Сомов пытался несколько переориентироваться в своем творчестве: отвернулся от Франции, от Арлекинов и Пьеро, от галантных кавалеров и изящных дам и обратился к России, к ее бесконечным просторам (картина «Лето» и другие). В «Летнем утре» (1920) появляется настоящая русская крестьянка, хотя скорее все же не крестьянка, а пейзанка. Нет, право, не дано было Сомову стать живописцем социальных изменений, современные реалии по-прежнему были ему чужды.

Можно смело предположить, что, если бы Сомов остался в советской России, то непременно погрузился бы в тягчайший творческий кризис, но сама судьба пришла ему на помощь. В конце 1923 года он отправился сопровождать выставку русского искусства в Нью-Йорк. И в Россию уже не вернулся.

На Западе – сначала в США, потом во Франции – Сомов не пропал. Было много заказов. Несколько выставок. Он не изменил своему устоявшемуся стилю и образу жизни: постоянные встречи с интересными людьми, рестораны, музеи («…прелестный Фрагонар…»), театры («…весь спектакль был прескучный и все, как везде на ревю: голые бабы… это нисколько не соблазнительно, скорее напоминает мясную лавку…»; «вечером – опять в театре, опять Моцарт и опять очарование…»).

В эмиграции Сомов много читает и перечитывает («Он – Пруст – великолепен и мучителен…»; «Начал читать ремизовскую «Взвихренную Русь». Противно пишет, с вывертом, кривляньем… слезливо»).

«Буквально с жадностью и в лихорадке проглотил «Бесов» Достоевского. Я не читал их лет 25. И сейчас читал как новую вещь. И что это за грандиозная книга. Может быть, лучший роман в мире… С грустью сознаю и вижу, как мало я знаю нашу отечественную литературу! Многие вещи Достоевского не читал! А это позор и стыд!» – признавался Сомов в письме к сестре от 13 ноября 1927 года.

Круг чтения у Сомова широк. Помимо Пруста и Достоевского – Чехов, Лесков, Гёте, Рабле, «Воспоминания Авдотьи Панаевой», «Дни Турбиных» Булгакова… Перечитывает Сомов и старые книги, в частности с восторгом «Анну Каренину»: «Можно считать первым романом всех времен и народов!»

Во всех городах, где бы ни был Сомов, он внимательно изучает художественные выставки, придирчиво оценивает труд современных ему художников.

О Пабло Пикассо: «…его я никак не могу принять. Таким он кажется мне поверхностным, деланным и ничтожным. Приходится мне часто спорить о нем» (9 июня 1927).

О Борисе Григорьеве: «Он невыносимо нахален, и только его жена его несколько обуздывает. Считает себя первым художником на свете» (13 мая 1928).

О Жане Кокто: «Это большая парижская снобическая скандальная знаменитость. Художник он чисто любитель, но с затеями, странный, развратный, и его вещи не производят впечатления любительской чепухи и дряни. Есть выдумка и даже какой-то графический шарм – это только рисунки пером…» (21 июня 1930).

Как тут не вспомнить замечание Кузмина: «Ворчливые генералы Бенуа и Сомов».

Хотя, конечно, дело не в ворчливости Сомова, просто ему не нравятся его современники с чересчур революционным исканием новых форм живописи. То ли дело – мастера прошлого, например Николя де Ларжильер: «…некоторые его портреты, и в особенности мужские, мне «ужасти» как понравились…» (дневниковая запись от 21 мая 1928 года).

Одним из любимых художников Сомова был Иордане, которого он любил больше, чем Рубенса. Сомову нравилась жаркая телесность Иорданса, но сам он предпочитал изображать худосочных и почти анемичных женщин.

Подведем маленький итог. Несмотря на то что Сомов за границей жил активной творческой жизнью, он все же очень тосковал и страдал от одиночества. Настоящей семьи у него не было, но об этом, пожалуй, нужно поговорить более обстоятельно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.