Дорджи, бурятский мальчик[145]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дорджи, бурятский мальчик[145]

Далеко, очень далеко отсюда, больше, чем за пять тысяч верст от Петербурга, а именно в Восточной Сибири, есть, как моим читателям, вероятно, известно, большое озеро Байкал. Озеро это так велико, что окрестные жители зовут его морем. В длину оно около восьмисот верст, а ширина его в самом узком месте доходит до двадцати верст. В это озеро впадает р. Селенга, которая начинается в Монголии, а вытекает из него Ангара, впадающая в Енисей. Вам уже, вероятно, известно, что Восточная Сибирь на юге граничит с Монголией и Маньчжурией. Озеро Байкал, хотя и находится в пределах Русского государства, но около него, а также и по Селенге, живет не русский народ, а народ монгольского племени – буряты. От русских буряты отличаются и наружностью, и образом жизни, религией и языком. Впрочем, в настоящее время они уже начинают заниматься земледелием, а лет сто или даже пятьдесят тому назад они были еще кочевники, скотоводы.

Это предисловие написала я потому, что мне хочется рассказать вам историю одного бурятского мальчика, отданного в русскую школу.

Лет пятьдесят тому назад, неподалеку от пограничного города Троицкосавска, примыкающего к столь известной слободе Кяхте, на берегу Селенги можно было видеть группу деревянных построек. Издали ее можно было принять за деревню, но, всматриваясь внимательнее, нельзя было не заметить, что здания, которые мы приняли было за деревенские дома, скорее походят на сараи: в них нет окон, и в кровле каждого виднеется большая четырехугольная дыра; однако дымок, который вился над каждой кровлей, играющие дети у некоторых дверей и кое-где разбросанные телеги показывали, что хоть это была и не деревня, а все же таки и не пустынное, а жилое место.

Действительно, это был бурятский улус, известный под названием Кутетуевского улуса. Каждый день утром и вечером картина оживлялась; к каждому жилью, с окружающей их степи, тянулись вереницы коров; женщины выходили им навстречу и впускали скот в загородки, окружающие каждый дом; в то же время дети – мальчики и девочки – пригоняли туда же телят, а подростки, верхом на лошадях, загоняли к домам табуны лошадей. В загородках, под открытым небом, начиналось доенье скота, слышался говор, смех, иногда песни на незнакомом для нас бурятском языке; местами зажигали костры. Ночью все стихало, а наутро опять начиналась жизнь, пока опять скот не выпускали из загородок. Он разбегался снова по окружающей степи, без всяких пастухов и охраны: только телят не пускали бродить на свободе, а отводили на особый огороженный забором лужок, да овец провожали в ближайшие горы старухи с веретеном в руках или маленькие пастухи и пастушки.

Однажды в июльское утро 18** года, в одну из крайних построек описываемого нами улуса вошла бурятская женщина с большим ведром только что надоенного молока. За ней следом маленький мальчик тащил другое ведерко поменьше, которое служило ей подойником. Мать была в черной плисовой шапке, из-под которой на ее грудь спускался целый набор серебряных украшений. Две косы были распущены по плечам. Одета она была в синий порядочно затасканный халат и плисовую безрукавку. Мальчик был без шапки, волосы у него спереди были гладко острижены, а сзади заплетены в косу; на нем был также длинный халат и самодельные сапоги. Смуглый цвет лица и узкие, как будто постоянно смеющиеся, глаза не мешали ему быть красивым. Звали его Дорджи. И вот о нем-то я и хочу рассказать вам.

Жил он, как и все бурятские дети, очень счастливо; родители его очень любили, и хотя у него не было ни игрушек, ни удобной кроватки, ни стола, ни стула, ни умывальника, и даже никогда не было больше одной рубашки и одних панталон (новые ему шили тогда только, когда старые совсем разваливались), тем не менее он чувствовал себя очень счастливым. Спал он в общей комнате на разостланном на полу войлоке, умываться по утрам бегал на Селенгу, пил, сколько ему хотелось молока, закусывал домашним сыром, а когда большие варили себе баранину, он получал вкусную кость с мясом, которую он мог обгладывать, сколько ему хотелось, не заботясь о том, что жир мажет ему щеки и течет по пальцам. Дорджи, если у него была на то охота, помогал отцу или матери по хозяйству: загонял баранов или разыскивал далеко ушедший скот, носил воду из Селенги или помогал матери нянчить своего маленького брата; но все это он делал без всякого принуждения, и иногда ему более нравилось убегать с товарищами в поле или в лес на ближайших горах, – и он исчезал из дому с утра.

Я уже сказала, что у Дорджи не было многого из того, чему привыкли вы, русские дети, но что оттого он не чувствовал себя несчастным; происходило это оттого, что все буряты, и дети, и взрослые, не жили иначе, – все они жили так же, как Дорджи.

В доме, куда вошел Дорджи с матерью, окон, как я уже сказала, не было; не было также и пола: под ногами была земля. Стены были бревенчатые, а потолок заменяли доски кровли. В комнате было, однако, довольно свету, падавшего через большое отверстие в кровле. Под этим отверстием, в середине жилья, стоял железный таган, и как раз в то время, когда Дорджи с матерью входили в дом, его отец подкладывал под таган дрова и разводил огонь. Вправо от очага по стене тянулись лавки и полки, заставленные деревянной посудой; налево от входа стояла грубая, очень низкая кровать, а прямо против входа – комод, выкрашенный яркими красками, на котором стояло несколько киоток с образами. В дальнем углу, на полу, валялось несколько войлоков и подушек: это были неубранные постели самого Дорджи и его старшего брата. У самого входа, налево, была запертая дверь в соседнее помещение. Там была бурятская гостиная, отворявшаяся только тогда, когда являлись гости. В этой комнате, совершенно такой же по устройству, как и первая, без окон и потолка, был, однако, настлан пол и только посередине ее было оставлено неприкрытое досками небольшое пространство для костра.

Кругом стен здесь были поставлены, один на другой почти до потолка, сундуки; все они были ярко разрисованы красками и составляли украшение комнаты. Главное украшение ее, впрочем, составляла божница, которая и занимала всю переднюю стену. Посередине стоял высокий комод с киотом, по бокам – два другие пониже, и еще рядом приставлены были два небольших стола. Все это образовало симметричную лестницу, уставленную сверху до низу образами и статуэтками. Последние были сделаны из меди и представляли сидящие человеческие фигуры. Кроме статуэток и рисованных изображений, тут было множество всяких украшений: несколько букетов полевых цветов и несколько пучков павлиньих перьев в красивых вазочках и букеты китайских искусственных цветов.

Тут же стояли медные и стеклянные чашечки с рисом и курительные свечи. Сначала, по первому взгляду на образа в киотах, их можно было принять за русские образа, но, присмотревшись внимательно, легко было заметить, что все это было иное: тут виднелись такие фантастические фигуры, многоголовые, многорукие, какие никак нельзя было признать за русские образа святых. Бурятские образа, покрытые яркими красками и золотом, вазочки возле них, статуэтки и все украшения вокруг них чрезвычайно нравились Дорджи, и он очень любил, когда ему позволяли поближе рассмотреть все, что было поставлено в киотах.

Я употребляю выражения: божница, киот, образа, за неимением других слов; но прошу читателей помнить, что буряты исповедуют не христианскую, а буддийскую веру. Буддийская вера или буддизм ничего общего с христианской верой не имеет, но буддисты так же верят в своего спасителя – Будду Сакямуни, жившего некогда среди людей и учившего народ милосердию и правде, как христиане веруют в Христа. Буддисты рисуют Будду и других своих святых людей и делают их статуэтки. Простой русский народ, видя статуи, перед которыми молятся буряты, не задумывается над их значением и считает буддистов идолопоклонниками.

В то утро, с которого мы начали свой рассказ, Дорджи, принеся подойник за матерью, должен был еще несколько поработать. В комнате, кроме отца, человека средних лет, также с косой и в таком же халате, как на Дорджи, был еще ребенок, сильно кричавший в своей деревянной люльке. Мать, не обращая внимания на его плач, принялась разливать молоко в деревянные кадочки, чтобы поставить его на сметану; отец продолжал разводить огонь, так как пора было варить завтрак, и Дорджи велено было качать братишку. Он присел на корточки к колыбели и стал наклонять ее то в одну, то в другую сторону; низ люльки состоял из круглых обручей, и потому качанье выходило плавное. Дорджи с удовольствием бы убежал от этой работы, но ему хотелось есть, и он ждал завтрака. Наконец мать, разлив молоко, часть его вылила в железный котел, поставленный на тагане, зачерпнула из кадушки на лавке ковш творога и положила его в молоко, а когда молоко с творогом вскипело, она всыпала туда же большую чашку ржаной муки; стряпня была кончена, и родители Дорджи принялись за еду.

Для этого они оба придвинулись к котлу, стоявшему на огне, и, наложив оттуда молочного киселя в деревянные чашки, прежде для Дорджи, а потом для себя, стали его пить. Ребенка мать взяла к груди, и теперь Дорджи мог также придвинуться к огню и котлу. Как видите, бурятам для завтрака не нужно ни столов, ни стульев, ни тарелок, ни ложек. Отец ласково пригласил Дорджи сесть на войлочек, который был подостлан на том месте, где он сидел, и, погладив его по голове, промолвил: «Не долго уж тебе баловаться – присадим тебя. Хочешь грамоте учиться?» Дорджи посмотрел на отца. У них во всем улусе, т. е. во всех этих избушках, построенных неподалеку от дома Дорджи, не было грамотных людей, и Дорджи еще никогда не думал о том, что такое грамота, хорошо ли ее знать или дурно, хочет он этого или не хочет? Больше всего его смутил тон отца: не то он над ним смеется, не то сожалеет о нем.

Дорджи решительно не знал, что сказать, и промолчал. Скоро арса была съедена, и Дорджи убежал из дому на берег Селенги, где уж были другие мальчики его улуса; все вместе они стали играть в разноцветные камешки, валявшиеся у воды. Дорджи также играл с мальчиками, но его не покидало тревожное чувство по поводу замечания отца. Ему хорошо жилось и без грамоты; к тому же отец сказал: «Присадим тебя» и как будто жалел. Дорджи хотелось бы узнать от кого-нибудь, как учат грамоте; но тут среди товарищей никто этого не мог рассказать ему; он даже думал, что об этом ничего не знает и его старший брат; да и вообще, ему не хотелось говорить об этом: он очень не любил чем-нибудь выдаваться от товарищей, боялся, что станут смеяться… Около полудня Дорджи, игравший теперь с товарищами на пригорке, как раз над их домом, увидал, что по дороге к их улусу едут два всадника. Их яркие желтые халаты и такие же желтые шапки указывали, что это были не простые люди, а ламы. Ламами буддисты называют людей, отказавшихся от мира, таких, которых мы, христиане, называем монахами. Ламы так же живут в своих буддийских монастырях, как и наши монахи, но одеваются не в черное, а в желтое платье.

Дорджи очень редко видал лам; в их улус они заезжали редко. Само собою разумеется поэтому, что вся ватага мальчиков бросилась встречать приезжих. Встреча эта оказалась очень кстати, так как на лам набросились собаки чуть не со всего улуса. Мальчики разогнали собак и, заметив, что путники подъезжают к дому Дорджи, сняли в одном месте жерди, из которых состояла ограда вокруг двора, как раз в том месте, где у русского дома были бы ворота. Мальчики смотрели, как ламы торжественно подъезжали к самому крыльцу; они видели, как один из них, очень еще молодой, соскочил с своей лошади и помог сойти с коня старшему. На крыльце сейчас же показались отец и мать Дорджи и с глубокими поклонами приняли приезжих и просили их войти в чистую половину дома.

Дорджи чрезвычайно заинтересовало, кто бы это мог быть: к ним обыкновенно заезжали только родные, которых Дорджи знал, если не всех в лицо, то, по крайней мере, по рассказам. Обыкновенно бойкий мальчик, Дорджи на этот раз так сконфузился, что, вместо того чтобы идти к гостям и дождаться, как мать будет доставать из сундуков баранки и сахар, убежал на заднюю сторону дома и здесь поместился против той большой щели в стене, которую буряты нарочно оставляют, чтобы поглядывать на лежащий вокруг дома скот.

В щель мальчик наш наблюдал за всем происходившим в комнате. Рядом с ним расположились и его товарищи. Гости в это время молились перед божницей: они прикладывали ладони сложенных рук ко лбу и кланялись в землю перед «бурханами», т. е. перед описанными выше изображениями богов; затем они сели на разостланные нарочно для них стеганые тюфячки, налево от входа в комнату, где у бурят обыкновенно сажают почетных гостей. Дорджи заметил, что мать для старого ламы подложила особый тюфяк, обшитый желтой материей.

После этого отец и мать и те из соседей, которые уже пришли к ним, завидев гостей, подходили к ламе, кланялись перед ним в землю, а он каждому клал на голову какой-то сверток желтой шелковой материи. Некоторые старушки, кроме того целовали при этом конец пунцового шарфа, надетого на ламу. Вся эта церемония очень интересовала наших мальчиков. В особенности же им хотелось узнать, что такое завернуто было в желтую ткань и для чего лама прикладывает этот сверток к головам. К концу дня Дорджи узнал, что интересовавшая его вещь была тибетская книга с молитвами. Ламы, вместо благословения, обыкновенно прикасаются книгой к головам верующих, как бы желая этим, чтобы буддийское учение вошло в понимание благословляемых.

В то время как в гостиной происходил неспешный торжественный прием, в жилой половине дома шли приготовления к обеду и к чаю. Соседки приносили хозяйке дома такие угощения, каких недоставало в ее хозяйстве: одна принесла сливок, другая – свежего хлеба, только что привезенного от русских, и т. д. В улусе буряты не умели печь хлеб и покупали его готовым у русских. Дорджи тоже нашлось дело: ему велели поймать лошадь, которая паслась неподалеку от дома в загородке вместе с телятами. На этой лошади соседний парень поехал в горы, где старший брат Дорджи пас баранов, за бараном для стола почетных гостей.

Дорджи все это время боялся, что отец вспомнит о нем, позовет его в комнату и ему при всех сидящих там гостях придется выйти на середину комнаты класть земные поклоны перед бурханами и потом принимать благословение у ламы. Его смущала мысль, что и ему придется проделать все это; но он знал также, что того требовал бурятский этикет, знал, что, если бы он не стал молиться и кланяться ламе, его сочли бы неблаговоспитанным мальчиком, а это сильно задевало его самолюбие. Но Дорджи был не только самолюбив, но и любопытен, и ему очень хотелось узнать, что говорят гости, поэтому при всякой возможности он садился у щели, сзади дома, и слушал разговоры старших. Многого он не понимал, но то немногое, что понимал, казалось ему, было совсем не похоже на разговоры, какие велись обыкновенно у них в семье. Старик рассказывал о какой-то своей поездке.

Очевидно, что и молодой человек принимал в ней участие, так как он от времени до времени добавлял от себя какую-нибудь подробность или давал объяснения; он очень понравился Дорджи и показался ему добрым. Один разговор, возникший по поводу того, что кого-то из присутствующих звали Очир, очень занял нашего мальчика: старик сказал, что имя это значит «громовая стрела», и привел еще несколько с раннего детства знакомых Дорджи имен, объясняя значение каждого. Он сказал, между прочим, что Дорджи значит «алмаз», и что та страна, в которой жил некогда их божественный учитель, называется также Дорджистан, т. е. «Страна алмазов». Это двойное значение слов чрезвычайно поразило ребенка; до сих пор он ни разу еще не задумывался о чем-нибудь подобном, а теперь ему показалось, что перед ним раскрылось нечто необыкновенно важное и значительное; ему показалось также, что ламы должны обладать необыкновенными познаниями. Тут он вспомнил о грамоте, и этот раз ему захотелось учиться…

Наконец, приехал старший брат Дорджи, Цыден, мальчик лет 15-ти; он привез огромного барана, держа его впереди себя на седле, и, очевидно, устал. Мать наскоро дала Цыдену поесть и потом заставила его и Дорджи умыться и вынула им обоим из сундука новые халаты. Когда они приоделись, подпоясались новыми кушаками и надели свои праздничные шапки с красными кистями, тогда только мать повела их в комнату, где сидели гости. Дорджи был очень рад, что ему пришлось не одному проделывать церемонию поклонов, и, когда все было кончено и они с Цыденом приняли легонький удар тибетской книгой по голове, отец сказал: «Вот, лама, как думаешь, которого?» Дорджи, уже и без того очень взволнованный, даже похолодел от этих слов отца.

Он струсил не на шутку, особенно когда лама пристально и строго посмотрел ему прямо в лицо и сказал, слегка хлопнув мальчика по плечу: «Да, мой совет – вот этого!» Дорджи подумал, что лама хочет взять его к себе; он знал, что некоторых мальчиков отдают жить в монастыри, и у него показались слезы, но он всячески старался не расплакаться. «Как зовут?» – обратился лама, но оба мальчика не собрались ответить, за них ответил отец. «Я так полагаю», – продолжал говорить лама, – что Цыден уже стар, ну да к тому же он старший, а этот маленький – его, может быть, и ламой сделаете впоследствии, если ему ученье дастся».

Тут у Дорджи отлегло немного от сердца: грамота казалась ему не так страшна, как монастырь, но его еще не оставила тревога, он знал, что у них в улусе не было грамотных, и потому он все еще боялся, что ламы увезут его. Мальчики удалились в это время к порогу и сели там. Дорджи даже позабыл теперь, занятый своими мыслями, слушать разговоры, но вот до его слуха доносится фраза ламы: «Так вот Аюши будет учить его». У Дорджи при этом совсем пропал страх. В продолжение дня он уже встречался с Аюшей, который от времени до времени оставлял чинное собрание гостей и выходил в жилую комнату и во двор. Дорджи успел уже заметить, что молодой лама был совсем не важный, а даже веселый и очень разговорчивый. «Сначала пусть мальчик монгольскую грамоту поймет, – продолжал старый лама, – а там, если он будет понятлив, можно и тибетскую начать. Это, впрочем, если думаете ламой его делать, а черному человеку довольно, я полагаю, если он и одну монгольскую выучит».

Дорджи слушал, не проронив ни слова, и понимал, что речь идет о нем; ему как будто стало даже обидно, что его назвали черным человеком, что это значит? почему ему послышалось при этом в голосе ламы некоторое пренебрежение?.. Все это были вопросы, о которых Дорджи приходилось подумать, как ему еще ни разу в жизни не случалось думать. Этот день положил начало новой жизни для Дорджи, и потому он навсегда запечатлелся в его памяти.

Из задумчивости Дорджи был выведен довольно чувствительным толчком в бок, которым угостил его Цыден. «Удерем, Дорджи, будет уже сидеть, то тут», – шептал ему Цыден, подвигаясь незаметно к двери. Старый лама уехал, а молодой остался жить в доме родителя Дорджи. Оказалось, что отец Дорджи пригласил учителя на дом, не желая отдавать мальчика в монастырь. Это была большая радость для Дорджи. Аюши оказался очень добрым; он был сирота и вырос в монастыре, переходя от одного ламы к другому; с одним из своих учителей-лам он ездил в Монголию, в тамошний большой монастырь Ургу на поклонение Кутухте, как называют буряты своего буддийского первосвященника.

Жизнь у разных лиц и особенно это путешествие в Ургу очень много помогли Аюше; он сделался человеком бывалым и много мог порассказать, несмотря на свои молодые годы. Он стал пользоваться уважением, а его уменье читать и писать по-монгольски помогли ему занять место учителя в домах богатых бурят; из бездомного бедняка он сделался любимым и уважаемым в своей среде человеком. Это, впрочем, не сделало его спесивым. В семье Дорджи он скоро сделался как свой, старики полюбили его, Цыден, который был только на три года моложе его, сделался его товарищем; Аюши, несмотря на сан ламы, был не прочь принять участие во всех играх, какие устраивала молодежь в улусе. Он научил их новой игре в мяч, которую он узнал в монастыре, а они показали ему свои игры: в жгуты, в беленькую палочку и многие другие.

Дорджи, учась у Аюши, очень полюбил учителя. На другой же день, как уехал старый лама, как только Дорджи встал и умылся, Аюхши, уже вставший раньше, подозвал его к себе и стал учить молиться. Он дал ему в руки свои деревянные четки и, заставляя держать двумя пальцами каждое зерно нити, произносить слова: «Ом мани падме хум». Дорджи беспрестанно слышал эту молитву, но сам еще ни разу не произносил ее, так что ему не сразу удалось выговорить вполне правильно эти чужие для него слова. Всех зерен было сорок, – молитву приходилось произнести сорок раз. Дорджи показалось это необыкновенно скучным, но делать было нечего, он знал: так было нужно, все так делают, и покорился. Едва успел Дорджи пропустить последнее зернышко, как попросил Аюши объяснить ему, что значат эти незнакомые слова, но Аюши ничего не мог ему сказать, он и сам не знал; сказал только, что это – святые слова, что перед началом ученья надо именно так молиться Манжушри, открывающему разум, и показал его изображение, которое носил в маленьком ящичке или медальоне, подвешенном на шее.

На образе была нарисована фигура в блестящей короне, с поджатымм ногами и благословляющими руками. После завтрака учитель нашел деревяшку и принялся обстругивать из нее ножом гладкую дощечку; Дорджи с большим интересом наблюдал всякое движение Аюши; он спрашивал, зачем ему дощечка, но тот только говорил: «А вот увидим». Любопытство Дорджи все разгоралось, наконец, дощечка была выстругана, в одной ее стороне было провернуто ушко, и в него продет ремешок. После этого Аюши достал из своего мешка такой же желтый сверточек, какой Дорджи накануне увидал у ламы; внутри свертка оказалось десятка два толстых карточек, на каждой в красиво разрисованных рамках было написано что-то черной и красной краской. Оказалось, что это была азбука. Действительно, Аюши, положив перед Дорджи одну из карточек, заставил его повторить за собой название трех первых букв. Потом Аюши начертил карандашом эти три буквы на деревянной, вновь выструганной дощечке и отдал ее Дорджи, а свою красивую азбуку опять завязал в тряпочку и спрятал. Он велел Дорджи выучить эти буквы к обеду. Дорджи хотелось еще поболтать с Аюши, но он сказал: «Ну, учи теперь, а то еще забудешь».

Дорджи отправился в тот угол, где обыкновенно спал, разостлал свой войлочек и уселся на нем с твердым намерением выучить сейчас же три буквы, но оказалось, что он совсем забыл, как Аюши называл ему эти буквы. Ему было крайне стыдно признаться в этом, и идти опять к Аюши спрашивать даже было немного страшно. Аюши, как нарочно, совсем не смотрел в его сторону: он устраивал себе место поближе к двери, где было больше свету, и собирался что-то писать на маленьком столике; натирал тушь, заострял тростниковую палочку, – все это было очень интересно наблюдать, но время все уходило да уходило; делать нечего, надо было опять идти к учителю. Аюши назвал буквы, заставил Дорджи повторить и опять отослал его; Дорджи боялся теперь думать о чем-нибудь постороннем, боялся смотреть по сторонам и твердил свои буквы не переставая. Но вот ему стало казаться, что он перемешал их, что, повторяя бесчисленное множество раз одно и то же, он уже не знает, которая собственно фигурка как называется; пришлось опять идти к Аюши.

На этот раз, впрочем, страх его был напрасен; он верно назвал буквы, но только он так усердно тыкал в них пальцем и под конец руки у него стали так потеть, что дощечка, вместо чистенькой с ясными буквами, стала грязной, с тремя еще более чумазыми пятнами вместо букв. Аюши заметил это и переписал буквы тушью. Дорджи теперь замечал, как писал Аюши, и, отойдя к очагу, тут же, на золе, попробовал написать буквы, что ему и удалось. Он с большим удовольствием стал учить буквы, выводя каждую пальцем. Аюши заметил это, подозвал его к себе и дал ему карандаш, но у Дорджи карандаш не писал, он не умел его держать, да и дощечка скоро покрылась каракульками Дорджи. Тогда Аюши снова достал свой мешок и вынул из него дощечку, окрашенную черной краской, натер ее пеплом и показал Дорджи, как можно писать на ней оструганной тонко лучинкой: из-под лучинки на серой доске выступали черные буквы; когда Дорджи не удавалась буква, он только проводил по этому месту пальцем, и дощечка снова покрывалась пеплом. Дорджи провозился с этим несколько часов, но ему было весело; он с удовольствием видел, что умеет уже читать и писать три буквы. А потом, когда его отпустили, – с каким удовольствием он побежал рассказать о своем учении своим товарищам!

На следующее утро повторилось то же: и так потянулось ученье Дорджи надолго. Иногда он ужасно скучал; как только просыпался, ему хотелось не учиться, а играть. Один разок так и сделал, но Аюши скоро нашел его, привел за руку домой, и здесь Дорджи нашел отца крайне рассерженным. Отец совсем было уже собрался его сечь, у него даже приготовлена была довольно-таки большая березовая хворостина, но Аюши попросил не наказывать на первый раз; и в самом деле, Дорджи, когда узнал, что ему грозят побои, совсем раздумал убегать от ученья. Он стал думать так: «Ведь не век же я буду учиться, выучусь, тогда опять наиграюсь». К тому же у него случались и свободные дни. Аюши, несмотря на свою молодость, умел немного и лечить; и вот, случалось, что за ним приезжали откуда-нибудь из соседнего аула, и он брал свой кожаный мешочек с порошками и уезжал с посланным. В эти дни Дорджи не заставляли учиться, и он бегал уже с утра до вечера, возвращаясь домой только тогда, когда чувствовал себя впроголодь. Были также иногда и праздники другого рода, которые стали наблюдать его родные с тех пор, как у них жил Аюши: это – дни, посвященные воспоминаниям о событиях, прославленных в истории буддизма.

В эти дни к Аюши обыкновенно обращались с просьбою прочесть что-либо из его книг или просто собирались вокруг него, и он рассказывал им о своих странствованиях по разным монастырям или пересказывал вычитанные из книг рассказы. Дорджи больше всего любил рассказы о Бурхан-Бакши, вся жизнь которого, по преданию, состояла из бесчисленных подвигов. «Однажды, проходя по раскаленной пустыне, Бурхан-Бакши увидал лежащую тигрицу, умиравшую от голоду», – читает, бывало, Аюши, а вся семья слушает его, затаив дыхание, причем Дорджи непременно поместится около самого Аюши, чтобы заглядывать в его книгу. «Около иссохших сосцов ее, – продолжает чтец, – лежали и пищали от голода двое детенышей, тщетно отыскивая молоко, которое уже иссякло. Мать нежно лизала тигрят и подставляла им свои сосцы с любовью, превосходившею даже ее голод. При виде этой картины Бурхан Бакши почувствовал невыразимое сострадание. „Помочь этой кровожадной убийце можно только одним средством”, – подумал Бурхан-Бакши, и он снял с себя одежды и сандалии, отложил в сторону посох и вышел на поляну. „Смотри, мать, вот тебе пища!” И умирающая тигрица бросилась на учителя и пожрала его».

Много таких рассказов читал Аюши, и сердце Дорджи сжималось при этом от жалости. И сам он с этих пор становился добрее и кротче и уж не разорял птичьих гнезд и не отрывал хвостов у ящериц, чем прежде очень часто забавлялся. Была и еще одна книга у Аюши, которую все любили слушать: это было описание рая, как он представляется в писании буддистов. Там описывались золотые и коралловые деревья с изумрудными листьями, берега рек из драгоценных камней, дворцы необыкновенной, чисто сказочной красоты и т. п. У Дорджи так разыгрывалось при этом воображение, что он точно наяву видел все эти картины. И после этого ему всегда, бывало, очень захочется учиться, учиться как можно больше, знать много, очень много, всё… Обыкновенно он забрасывал вопросами Аюши, но Аюши и сам знал немного и не скрывал этого; он говорил, что надо много учиться, учиться до старости, чтобы знать много.

Скоро в учении Дорджи наступил перерыв. Около Ильина дня, т. е. 20 июля, буряты начинают возить сено. К этому времени все улусы переселяются на свои зимние или осенние стоянки, поближе к зимним жилищам. Детям переселение на новые места было истинным праздником. В Кудетуевском улусе никто из хозяев не имел деревянных домов на осенних местах, а потому каждой семье приходилось ставить для себя войлочную юрту.

Отец Дорджи уехал на новые места накануне; утром, на другой день, все в доме поднялись очень рано: и Дорджи, и Аюши, и две ближайшие родственницы, и мать с ребенком, и работники, – все двинулись туда же. Было несколько телег с имуществом, уложенным в ящики и сумки, а все люди, не исключая Дорджи, а также и женщин, ехали верхами. Тут же гнали скот. К половине дня они приехали на ту речку, где были расположены луга, принадлежавшие Кудетуевскому улусу; местами здесь были разбросаны шалаши, где в это время жили нанятые отцом Дорджи косцы. Часть сена уже была скошена и стояла в копнах. Местность здесь была очень красивая: степь, расстилавшаяся по берегам Селенги, здесь оканчивалась; начинались горы; земля, принадлежавшая отцу Дорджи, была как раз в том месте, где из ущелья вырывалась небольшая горная речка. Ее берега были покрыты кустарником; здесь дикая яблоня и красная боярка перемешивались с ольхой, с березками, с ивами; кусты росли так густо, что местами совсем закрывали речку.

Далее расстилались зеленые луга; трава здесь была так высока, что Дорджи пропадал в ней с головой, и огромные белые цветы были выше его головы. Возы остановились на том месте, где трава была уже скошена. Все расседлали лошадей и пустили их пастись; «потрав» буряты не боятся потому, что все луга и пашни тщательно огорожены у них изгородями. Тут начиналось настоящее веселье, тот порядок жизни, который Дорджи так любил… Начали выбирать местечко для юрты, все предлагали свое, кому хотелось как можно поближе к воде, кто говорил, что у воды сыро; действительно, место для юрты выбрали около конца небольшой гривки, где трава была уже не луговая, а мелкая пахучая полынка; детям сейчас же был отдан приказ собирать разбросанные тут камни, а женщины начали ставить юрту.

Когда юрта была поставлена, на нее накинули войлочные покрышки; боковые решетки были тоже затянуты войлоками. Затем разложили посреди юрты огонь, сварили себе чаю и, закусив, принялись устраивать внутри юрты божницу. Здесь, конечно, не выставлялось всего того, что украшало собой летнее помещение, но зато Дорджи с Аюши предоставлено было все устроить по своему вкусу, и они все сделали очень красиво; так как цветов на лугу было множество, то они особенно позаботились о букетах, поставив их пред каждым бурханом. Отец и Цыден приехали тогда, когда все было уже устроено; они похвалили юрту. Начали готовить обед под открытым небом, в огромном котле, так как и косцы тоже были приглашены к обеду. Вечером на скошенном лугу устроились игры; большая часть косцов состояла из молодых людей и девушек. Молодежь веселилась чуть не до полуночи: играли в разные игры и пели песни.

На другой день ученья тоже не было: все были заняты сенокосом. Дорджи и двоюродная сестра, его ровесница, возили копны. Их обязанность состояла в том, чтобы править лошадью: они должны были подъехать к сложенному в копну сену и заставить лошадь подойти задом к куче, а затем работник постарше накидывал веревочную петлю на копну; веревка эта была прикреплена к седельной луке, и, как только петля была накинута, лошадь с маленьким всадником должна была тащить копну к тому месту, где сметывали стог. Дети сначала плохо справлялись с лошадьми, но скоро они этому выучились, а к копнам, с подобранными в руках веревками, они даже пускались в галоп. Аюши, Цыден и несколько женщин из родственных домов гребли сено, укладывали высохшее в стога, а прочие косили. Тут же была устроена временная кузница, и один из бурят отбивал косы или сваривал поломанные.

Работа кипела, оканчивался рабочий день, и некоторые оставались ночевать в поле; если день выдавался не очень ясный и поневоле приходилось отдыхать, молодежь устраивала вечером игры, да и без игры весело было Дорджи вечером сидеть около костра и слушать рассказы косцов. Особенно один старик, пришедший со своей семьей издалека, занимал его рассказами о проказах бурятских чертенят. И сколько забавного было в этих рассказах! Дорджи живо воображал себе этих кругленьких, лысых, невидимых чертенят и мысленно рисовал их смешные приключения.

Так деятельно и весело прошел август и почти весь сентябрь. Начались холода по ночам, наемные косцы уже ушли; стали подумывать о переходе в зимники. Дорджи, как и все дети, опять был рад перемене: он отдохнул и теперь без ученья ему как будто становилось уже и скучно. С Аюши за эти месяцы, когда он работал со всеми заодно, а по вечерам играл или рассказывал что-нибудь, сидя на свежем сене, вся семья еще больше сдружилась, и Дорджи полюбил его больше, чем родного брата Цыдена.

Наконец настал день, когда юрту снова разобрали и все вещи сложили в ящики и мешки, поставили на телеги или навьючили на лошадей. И все потянулись вверх по этой же речке и вошли в ущелье; сначала была только узкая дорожка, между горами и лесом, а затем горы немного расступились, и здесь стояло несколько изб, выстроенных так, как строят русские избы в Забайкалье. У Дорджи дом был большой, в пять окон в длину, в три в ширину, внутри он разделялся на две избы. Другие избы были поменьше. Дворов не было, а дома были огорожены пряслами, которые нисколько не мешали людям ходить где угодно, и не пускали только скот. Здесь, в ущелье, было теплее, чем в открытой долине; особенно было тепло на солнечных скатах гор. Коровы очень любили лежать на таких солнопеках, да и дети тоже предпочитали играть на этих горных склонах, поросших редкими, но высокими, крепкими соснами. Воздух здесь был смолистый, сильно пахло скошенным сеном. Конечно, в доме было скучнее, чем в юрте, но, вероятно, Дорджи это так казалось потому, что в юрте ему приходилось жить не больше двух месяцев, а в зимние – целых пять-шесть месяцев.

С переходом в зимники Аюши снова принялся за ученье: уроки опять начинались с утра и тянулись весь день, но все же Дорджи и в это время удавалось побегать по горам. На его счастье, у Аюши с зимы прибавилось еще несколько учеников: они приходили к нему рано, уходили домой только есть; Дорджи мог уже помогать им в учении, так как сам он уже научился разбирать грамоту, а они долбили азбуку. Сравнивая себя с другими, Дорджи видел, что ему сравнительно легко давалось ученье: память у него была хорошая, да и понимал он легче других.

Так прошел целый год. Дорджи казалось, что это было самое счастливое время его жизни.

В то время, к которому относится наш рассказ, т. е. около пятидесяти лет тому назад, буряты управлялись своими начальниками, которых называли тайшами; тайша селенгинских бурят, под властью которого находился и Кудетуевский улус, в это время понял, что буряты, живя в России, под русскими законами, должны сближаться с русскими. Он сознавал, что лицам, управляющим бурятским народом, необходимо знать, по крайней мере, русский язык, русскую грамоту; поэтому он приказал, чтобы буряты отобрали из своей среды нескольких бурятских мальчиков и отдали их в русскую школу. К счастью для бурят, русское правительство учредило уже тогда в пограничных городах «школы переводчиков», где, кроме предметов русских, преподавали и монгольский язык. Такая школа существовала и в Кяхте, – городе, построенном на самой границе России с Монголией.

Отец Дорджи видел, что сын его учится легко и охотно, что он любознателен и способен, и задумал отдать Дорджи в эту школу. Матери Дорджи сильно не хотелось отпускать его из дому, отдавать сына на выучку к русским, которых она совсем не знала, да и боялась, что в чужой школе станут обижать его. Дорджи также страшно было уезжать из дому, но в то же время ему очень хотелось учиться и знать как можно больше. Хотелось ему также знать, как живут другие люди, не буряты; по рассказам он уже знал, что русские не похожи на бурят, что у них есть города, с большими домами, церквами и лавками. Все это казалось Дорджи очень интересным; к тому же город Кяхта, где была школа, находился очень близко от их улуса.

Перед отъездом отец подарил Дорджи лошадь; таким образом, исполнялось давнишнее желание мальчика, не раз уже размышлявшего о том, что у Цыдена их было несколько. Та, которую подарили Дорджи, была из числа хороших рысаков: рыжая, большого роста и с длинною густою гривою и таким же хвостом. Правда, «Дзерге» («Рыжка») был очень стар, но зато он был так умен, так умен! Дзерге только что не говорил, но понимал отлично Дорджи, и тот уже совсем не боялся на нем ездить: он был вполне уверен, что его Дзерге никакой не сделает глупости, не вздумает, например, сбросить с седла своего маленького седока или уйти от крыльца, когда Дорджи его поставит, чуть-чуть только связав ему ноги. А уж как же быстро бегал Дзерге: он решительно мог бы обогнать всех отцовских лошадей, если бы только Дорджи захотел этого, но Дорджи был добрый мальчик, а у Дзерге болела спина: у него была рана на холке, и потому Дорджи не хотел скакать во всю прыть; напротив, он ездил на нем очень осторожно, никогда не облокачивался на переднюю луку и даже сходил с лошади, когда приходилось спускаться с крутизны.

Седло Дорджи тоже сделали новое и обшили его красным сукном, – это было нарядно и очень нравилось мальчику. Мать сшила Дорджи новый халат, обшитый плисом и позументами на вороте и на груди, сделала охапку из лисьих лапок и вышила сапоги в узор зеленым сафьяном. Чтобы сделать все эти вещи дома, были приглашены две молодые девушки. Родные и знакомые приезжали в это время, чтобы повидать Дорджи перед отъездом его из дома, а главное, чтобы потолковать с его отцом об этой новости. Дорджи понял, что буряты придают большое значение тому, что он едет учиться в русскую школу.

Аюши в эти дни был очень грустен, – он очень полюбил Дорджи и боялся, что его ученик совсем забудет его, а пожалуй, забудет и все, чему он его учил. В последние дни перед отъездом, Аюши все старался передать Дорджи то, что, по его мнению, должен был знать верующий буддист. Дорджи, развлеченный сборами, плохо понимал Аюши и его наставления в вере, но чувствовал его любовь к себе и искренно обещал помнить его слова, не изменять религии. В день отъезда, в доме Дорджи собрались все живущие неподалеку родные; был приготовлен обед, и Дорджи, одетый во все новое, обедал с большими. После обеда все присутствующие торжественно приказывали Дорджи хорошо учиться, а главное, твердо держаться своей веры и не принимать христианство, если бы в школе и стали его убеждать сделать это. Объясняли, что они посылают его в школу затем, чтобы он впоследствии был полезен своим родичам. На Дорджи очень подействовало это торжественное обращение к нему; он почувствовал, как будто из маленького мальчика он вдруг превратился в большого. Он слушал старших молча, но в душе давал обещание всегда любить свой народ и никогда не переменять своей веры.

Настали наконец и проводы. Лошади: Дзерге, отцова и еще одна вьючная, с кожаными сумами, набитыми кое-каким имуществом Дорджи, стояли уже у крыльца. Мать стала громко плакать, Дорджи было очень жаль ее, слезы так и стояли у него в горле, но он стыдился плакать, даже стыдился того, что мать ласкает его; ему казалось, что он уже совсем большой, будто он старше Цыдена. Действительно, все последние дни Цыдена как будто в доме и не было, – внимание всех было обращено только на Дорджи. Отец торопил отъезд, да и Дорджи было так страшно тяжело удерживать слезы, что он тоже рад был скорее ехать. Наконец мать помогла сыну сесть на Дзерге; все женщины их улуса в последний раз пришли взглянуть на Дорджи, они приносили ему разные бурятские лакомства: сливки, сырчики, сдобные лепешки.

Мать, вероятно, предвидела это: она привязала к новому седлу, сзади, небольшие переметные сумы, и Дорджи мог сложить туда все эти приношения. Дети со всего улуса, конечно, весь день толпились на дворе Дорджи; многие из них уже сидели верхами на своих лошадях, приготовляясь ехать провожать Дорджи, а ему все хотелось сказать матери, Аюши, Цыдену и прочим провожавшим какие-нибудь ласковые слова, но ничего не шло с языка, и он сидел на коне молча, бледный от усилий не расплакаться. Когда провожающие наказывали ему не забывать их, ему просто делалось досадно. Как может он забыть их и всю эту жизнь, которую он любил всей душой?.. Напротив даже, если бы от него зависело все, – Дорджи с радостью отказался бы от школы и навсегда остался бы дома и никогда во всю жизнь не покидал своего улуса. Но, конечно, нечего было и думать заявлять теперь об этом: дело было, очевидно, слишком серьезно, чтобы отец послушался.

От сдержанных слез у Дорджи болела грудь, и он почти перестал понимать, что происходит вокруг. Скоро все двинулись за ворота; за ним и его отцом ехала целая толпа молодежи и детей; все они болтали между собой, смеялись, но Дорджи не слушал; наконец, вот последний перелесок и поворот на большую дорогу; толпа еще раз прокричала последнее прости и поворотила назад. Дорджи был даже рад этому; ему хотелось остаться одному. Он рад был и тому, что отец ничего не говорит с ним: на душе у него было смутно; он смотрел на знакомые картины и старался ни о чем не думать. К вечеру он почувствовал страшную усталость и ему очень захотелось пить; отец сказал, что они скоро приедут на ночлег.

Для Дорджи, который ехал, почти не видя ничего вокруг себя, остальной час этого первого переезда показался целым веком: ноги у него онемели, седло сделалось так жестко, как будто он сидит на острых камнях; наконец где-то послышался отдаленный лай собак. Какая радость для бедного, утомленного мальчика! Ему показалось, что в этом лае звучали самые нежные, ласковые слова или самая приятная музыка, а когда до его носа дошел запах дыма, то воображение так живо представило ему котел с горячим чаем и ярко освещенную юрту с войлочком, разостланным для его усталого тела. Он был уже почти счастлив! Вот они подъехали в темноте к каким-то домам, на них бросились собаки, но кто-то вышел их отгонять. Отец говорит Дорджи: «Приехали, слезай», но Дорджи не мог пошевелить ногами. Отцу пришлось снять его с седла и помочь войти на крыльцо. Дорджи было очень стыдно, особенно когда отец засмеялся и назвал его «батырем», что означало «богатырь».

При всем этом, однако, Дорджи так хотелось спать, что он почти ничего не видал, ни хозяина, ни хозяйки, ни юрты, ни других лиц, которые тут были. Какие-то женщины участливо восклицали над ним: «Притомился родной! Бедняжка, на чужую сторону едет!» Затем Дорджи посадили на войлок около огня, он сейчас же свалился на бок и дальше уже ничего не помнил. Сквозь сон мелькала у него мысль, что надо будет потом самому расседлать Дзерге: он дома твердо решил, что всегда будет его сам расседлывать, и потом еще, что как бы хорошо выпить чаю, но так ни того, ни другого ему в этот вечер и не пришлось исполнить. Ему рассказывали после, что его будили, когда чай вскипел, но добудиться не могли. Он ничего не помнил и проснулся только тогда, когда на другой день его отец, совсем уже готовый к отъезду, разбудил его и заставил наскоро выпить чаю и съесть оставленный с вечера кусок баранины.

Утренний осенний мороз скоро придал Дорджи бодрости, и, когда он взобрался на своего Дзерге и поехал вслед за отцом, он уже с любопытством оглядывал новые места, по которым они ехали, и замечал дорогу, потому что ему сейчас же мелькнула мысль о том, что это ему пригодится на то время, когда он будет возвращаться домой, – он знал уже, что в русских школах отпускают летом на отдых. Теперь, когда он боялся школы и тосковал о доме, эта мысль о возвращении домой была ему особенно приятна и дорога; с этим вместе у него явился настоящий интерес к окружающему, что отвлекало его от тяжелой тоски, которая накануне так его одолела. Дорджи ехал и соображал: «Солнышко у нас слева, значит, теперь еще рано, и мы едем прямо на юг»; и он различал горы, которые показывались вправо от них. Он стал расспрашивать отца, как называются более выдающиеся вершины, что должно быть за этими горами, где, по его расчету, протекает Селенга, и, хотя Дорджи никогда не учился географии и ни разу в своей жизни не видал ни одной географической карты, он обнаруживал своими вопросами большую сообразительность.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.