,,Я буду музыкантом!“

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

,,Я буду музыкантом!“

Не подумай, что я воображаю сделаться великим артистом, — я просто хочу только делать то, к чему меня влечет призвание…

П. Чайковский

До последнего времени считалось, что не существует дома, где открылась первая русская консерватория в Петербурге, нет даже его изображения; не удавалось найти это изображение ни в Ленинградской консерватории, ни в Доме–музее Чайковского в Клину, ни в архивах — словом, нигде.

Было известно только, что помещалась Петербургская консерватория в одном из флигелей демидовского дома в Демидовом переулке (теперь переулок Гривцова).

Пожелтевшие от времени, тщательно выполненные старинные планы в Областном историческом архиве не дают нужных сведений. Тут и самый первый план «фасада каменного строения, принадлежавшего гофмейстеру, камергеру и кавалеру Демидову» (он датирован 1 августа 1822 года и подписан подполковником Бетанкуром), и более поздние планы: о «надстройке дома», о «постройке кавалером,, гвардии штаб–ротмистром Александром Георгиевичем Демидовым флигеля во дворе» и т, д. и т. д. — их очень много, но нет ничего, что могло бы указать на то, где же именно помещалась здесь консерватория.

Идем в Демидов переулок. Вот он, старый демидовский дом, пожалуй, тот самый, который помечен в плане 1822 года, таким древним он выглядит. Это центральный флигель. Окна первого этажа почти вровень с тротуаром; сохранилось левое крыло: длинное, двухэтажное, тоже как бы присевшее, вросшее в землю.

А вместо правого крыла на углу Мойки высокий доходный дом.

Читаем воспоминания современного Чайковскому композитора. Он писал о первой консерватории:

«Я был на открытии. Семь или восемь комнат во флигеле дома Демидова на углу Мойки и Демидовского переулка составляли все помещение и служили классами для игры на фортепиано, на струнных инструментах и для пения».

Соученик Чайковского А. И. Рубец тоже вспоминал этот дом таким, каким он его увидел в первый раз: «Извозчик остановился у подъезда маленького… домика с зеркальными окнами… Я вошел в залу довольно большого размера, очень светлую, выходящую на Мойку и Демидов переулок».

На углу Мойки… Значит, этого флигеля уже нет и вместо него эта неуклюжая громада? И сфотографировать гоже уже нечего. Жалко…

Читаем в другом месте:

«В одном из флигелей дома Демидова… помещался Английский клуб на углу Демидовского переулка и Мойки. В этом же флигеле открылись впоследствии первые курсы учрежденной Антоном Григорьевичем Рубинштейном Консерватории. Ныне эти флигеля не существуют: на их месте воздвигнут новым владельцем большой дом».

П. И. Чайковский. 1862 г.

Итак, флигель не существует, но ведь где?нибудь же должно было сохраниться его изображение… Поиски длятся очень долго, и вдруг в архиве Государственной инспекции охраны памятников (ГИОП) среди «исторических справок» по дому Демидова попадается «Крашенинниковский альбом», названный так по имени составителя его А. Ф. Крашенинникова. И на одной из страниц альбома фотография с гравюры, изображающей дом Демидова со стороны Мойки во всем его великолепии.

Это иллюстрация из книги «Столетие Английского клуба» издания 1870 года.

Сразу вспоминается отрывок из записок Г. А. Лароша — одного из самых близких друзей Чайковского, его соученика по консерватории: «Главное здание с важностью по–московски стояло во дворе, отделенном решеткой от набережной, а с нас довольно было и флигеля, да и тот мы разделяли с немецким клубом».

Всё так! Появляется полная уверенность в том, что именно этот маленький флигель слева и был первым домом консерватории, тем, куда пришел юный Чайковский, решивший так круто изменить свою жизнь.

В этих флигелях — и главном и боковых — Английский клуб, позже немецкий Шустер–клуб, с которым, если верить Ларошу, консерватория делила помещение.

В 1880 году вдова одного из Демидовых продала свой участок купцу Карлу Теодору Корпусу, который построил на этом месте большой доходный дом. Сомнений больше нет. И этот флигелек на первом плане слева и есть первый дом первой русской консерватории в Петербурге.

Итак, осенью 1862 года Чайковский становится учеником консерватории.

«Я с ним познакомился, — вспоминает Ларош, человек, с которым он сразу и крепко сдружился, — в сентябре 1862 года, в маленькой комнатке демидовского дома (на углу Демидова переулка и Мойки), где помещалась только что открытая Консерватория.

…Дни быстро уменьшались, и в конце года уроки уже происходили при свечах.

…У меня об этом с ним совместном учении, о первых наших с ним музыкальных беседах и спорах осталось воспоминание, связанное именно с представлением темноты петербургского осеннего утра, какой?то особенной свежести и бодрости настроения, соединенной с легким волнением от непривычно раннего вставания».

10 сентября 1862 года Петр Ильич писал сестре: «Я поступил во вновь открывшуюся Консерваторию, и курс в ней начинается на днях. В прошлом году, как тебе известно, я очень много занимался теориею музыки и теперь решительно убедился, что рано или поздно, но я променяю службу на музыку. Не подумай, что я воображаю сделаться великим артистом, — я просто хочу только делать то, к чему меня влечет призвание; буду ли я знаменитый композитор или бедный учитель, — но совесть моя будет спокойна, и я не буду иметь тяжкого права роптать на судьбу и на людей. Службу, конечно, я окончательно не брошу до тех пор, пока не буду окончательно уверен в том, что я артист, а не чиновник».

Достаточно было одного учебного года, одной зимы, чтобы Чайковский убедился в своем призвании. Вернее, нет, не убедился (в душе он, видимо, никогда не сомневался в этом), а просто утвердился в своем решении. 1 мая 1863 года он был отчислен от штатного места и стал считаться «причисленным к министерству», т. е. находился как бы в резерве без получения жалования. Время для этого шага было выбрано не очень удачно.

Дом Демидова, в левом флигеле которого открылась первая русская консерватория.

Той же весной Илья Петрович оставил свое место директора Технологического института. Работать ему становилось все труднее. В 1861 году в институте начались беспорядки, которые выражались в неповиновении студентов и нарушении ими правил. И сюда докатились волны революционных настроений, бушевавшие в те годы среди молодежи, особенно студенчества.

Об этом 17 января 1862 года Илья Петрович подробно писал в докладной министру:

«С некоторого времени у многих воспитанников Технологического ин–та и Горной технической школы проявился дух своеволия, непослушания и дерзости противу властей. Все это они выражают пасквилями, неуместными требованиями, общим шумом, криком, свистками и топаньем при появлении начальствующих лиц и даже насилием; например, 15–го сего января, когда одного из дерзких крикунов я приказал посадить в карцер, они насильственно и дерзко отнимали у дежурного воспитателя ключ от карцера, чтобы выпустить виновного, и при этом грозили выломать двери; наконец, общая дерзость их простерлась до того, что вечером того же 15–го числа подкинули они у моего входа в квартиру в большом пакете на мое имя доселе существующие в институте и школе и давно выданные каждому из них правила в количестве 119 экземпляров, указывающие, как следует себя держать вне института…»

В результате было исключено из института 12 человек. Кроме того, было намечено к исключению еще 45 человек условно, с тем, что они должны подать просьбы о прощении. Такие просьбы были поданы, и почти все исключенные были приняты обратно.

22 января нормальная жизнь в институте возобновилась.

Естественно, Илья Петрович, человек старых правил, должен был всегда стоять на страже узаконенных порядков, что при его мягком характере было трудно.

Вот и стало совсем не под силу работать старому директору, которому было уже к тому времени за семьдесят лет.

В материальном отношении положение семьи теперь стало весьма стесненным. Пришлось покинуть просторные директорские апартаменты при институте и переехать в маленькую бедную квартирку на углу Загородного проспекта и Аештукова переулка (теперь переулок Джамбула), в доме № 16, и жить на пенсию.

А Петру Ильичу, которому отец смог теперь предложить только скромное жилье и не менее скромный обед, нужно было очень много времени тратить на то, чтобы заработать хоть сколько?нибудь, давая уроки музыки (рояля и теории), аккомпанируя певцам и т. д.

Вспоминая те дни и своих учеников, Чайковский рассказывал о том, как он пошел «наниматься» аккомпаниатором к певице–любительнице Юлии Федоровне Штуббе, впоследствии Абаза. Юлия Федоровна приняла его свысока, подвергла экзамену, после чего сказала по–французски, с сильным немецким акцентом: «Молодой человек, вы плохо знаете музыку. Приходите два раза в неделю, я буду давать вам уроки».

Впоследствии, забыв это, Ю. Ф. Абаза стала страстной почитательницей композитора.

Следует добавить, что ученики Чайковского жили в разных концах города, — один урок, например, надо было давать на Выборгской стороне, другой — в Коломне, а на извозчика денег не было.

Отец и сын проявили себя в этих условиях очень своеобразно и, пожалуй, неожиданно для окружающих, показав какую?то близость своих характеров: Илья Петрович, вопреки мнению старшего сына Николая да и других родственников, очень поддерживал Петра Ильича в его решении оставить службу, о чем Чайковский вспоминал всю жизнь с чувством нежной благодарности.

Сам же Петр Ильич стал особенно деятелен, весел и энергичен. Радостно занимался он уроками в консерватории, радостно трудился для заработка. Он порвал почти со всеми своими светскими знакомыми, подшучивал над своей ветшавшей одеждой и был счастлив, как никогда, в своей маленькой, узкой комнате в Лештуковом переулке, — такой маленькой, что поместиться там могли только кровать и письменный стол.

Однако бедность этого жилья не помешала молодому композитору создать здесь ряд своих первых музыкальных произведений: «Песнь Земфиры», «Характерные танцы» и многое другое. Один из самых близких его друзей в то время, Ларош, вспоминал, что никто из товарищей не заметил в Чайковском ни малейшего беспокойства за свою судьбу, когда он вышел в отставку. Видимо, вера в свое призвание была у него очень велика, и не могло быть у него никакого сомнения в правильности выбранного им жизненного пути.

На пороге новой трудовой жизни Петр Ильич писал сестре: «Милый друг, Саша! Из полученного от тебя… письма к папаше я вижу, что ты с недоверием смотришь на решительный шаг, сделанный мною на пути жизни. Поэтому?то я и хочу подробно объяснить тебе, что я намерен делать и на что я надеюсь.

…Так как занятия мои делаются все серьезнее и труднее, то я, конечно, должен выбрать что?нибудь одно.

…Я уже достал себе на будущий год несколько уроков… я совершенно отказался от светских удовольствий, от изящного туалета и т. п.

…После всего этого ты, вероятно, спросишь, что из меня выйдет окончательно, когда я кончу учиться? В одном только я уверен, — что из меня выйдет хороший музыкант и что я всегда буду иметь насущный хлеб».

В своих воспоминаниях о Чайковском Ларош часто возвращается к описанию его привычек, внешности, образа жизни. Вот каким рисует он Петра Ильича времен консерватории:

«Двадцатидвухлетний Чайковский, с которым я познакомился в Петербургской консерватории, был светский молодой человек с лицом, вопреки моде, уже тогда всеобщей, совершенно выбритым, одетый несколько небрежно, в платье от дорогого портного, по не совсем новое, с манерами очаровательно простыми и, как мне тогда казалось, холодными; знакомых имел тьму, и когда мы вместе шли по Невскому, сниманиям шляп не было конца.

Раскланивался с ним преимущественно (но не исключительно) народ элегантный.

…Прибавлю, что Петр Ильич, в восьмидесятых годах неутомимый пешеход, в это раннее время и еще долго после совсем не умел ходить пешком… и если я сейчас говорил, что я хаживал с ним по Невскому, то это такое исключение, которое свойственно петербуржцу: по Невскому ходят даже такие, которые вообще не ходят.

Особенно это верно относительно шестидесятых годов, когда по его широкому тротуару прохаживались безо всякой цели, взад и вперед».

Герман Ларош.

Музыкальные познания Чайковского в это время были, мало сказать, ограниченны, но для двадцатидвухлетнего человека, решившего специально посвятить себя композиции, пугающе малы: он отлично играл на фортепьяно и прошел курс гармонии по учебнику Адольфа Бернгарда Маркса или, что все равно, по лекциям профессора Зарембы. Нужно долго рыться в истории музыки, чтобы найти пример «выдающегося композитора, начавшего так феноменально поздно. Само собою разумеется, что знания его быстро росли….Он интересовался критикой литературной. О Добролюбове и Чернышевском — у нас с ним были разговоры, о музыкальных критиках — никогда».

Чайковский, по свидетельству его друзей, ежедневно просматривал в книжном магазине все газеты и толстые журналы. Среди них был «Современник», где печатались такие авторы, как Чернышевский, Гончаров, Тургенев.

Модест Ильич говорил, что если у Петра Ильича и были какие?нибудь политические взгляды, то они зависели в основном от тех товарищей, с которыми он общался.

Возможно, что эмоциональный молодой Чайковский и заражался настроениями своих друзей, но главное все же было в том, что духовно развивался и рос он в эпоху шестидесятых годов.

Очень много нового принесли в жизнь России те годы в самой близкой Чайковскому области — в музыке: и открытие Музыкальных классов, и Бесплатная музыкальная школа, одним из руководителей которой был бывший учитель Петра Ильича хоровой дирижер Я. Ломакин.

С именем другого ее основателя — М. А. Балакирева было связано одно из самых значительных творческих направлений шестидесятых годов — содружество молодых композиторов М. П. Мусоргского, А. П. Бородина, Н. А. Римского–Корсакова и Ц. А. Кюи, — балакиревский кружок. Известный музыкальный критик В. В. Стасов, бывший идейным руководителем этой новой русской школы, дал, как известно, им меткое название, вошедшее в историю музыки, — «Могучая кучка».

Да ведь и созданная А. Г. Рубинштейном первая русская консерватория была тоже порождением прогрессивных идей шестидесятых годов.

О пребывании Чайковского в консерватории сохранились воспоминания его товарищей.

Его соученица А. Спасская вспоминала, как серьезно и сосредоточенно сидел Чайковский на уроках, как–то всегда «особняком», сложив на груди руки и очень внимательно следя за каждым словом преподавателя.

Он никогда не вел записок, но «строго вдумывался в приводимые примеры» и часто задавал профессору вопросы.

Она же рассказывает, как, в сущности, один только Чайковский мог удовлетворить строгим требованиям Антона Рубинштейна, которого все ученики буквально обожали.

«Помню, — отмечает Спасская, — как, пройдя с нами довольно большое уже количество инструментов, в том числе и арфу, Рубинштейн задал нам написать и инструментовать с применением арфы сцену у фонтана из «Бориса Годунова». Никто, конечно, не написал ничего, только один Чайковский выполнил блестяще это требование.

…Я не пропускала ни одного случая послушать лекцию и разбор зарождавшегося таланта Чайковского, часто, придя в класс и видя, что никого нет, кроме него и еще кого?нибудь из учеников, Антон Григорьевич брал его сочинение, просматривал его стоя или, держа тетрадку в руках, выходил в залу и начинал ходить по ней, сопутствуемый своими немногими слушателями.

…Часто наш маленький кортеж останавливался перед роялем, и Рубинштейн проигрывал те места сочинений, в которых указывал на какие?нибудь особенности».

Об уроках Рубинштейна рассказывал и другой его ученик— А. И. Рубец:

«…Рубинштейн, несмотря на то, что был занят с утра до вечера, назначил теоретикам особые занятия от 6 до 9 вечера.

Они состояли в том, что он читал стихотворения, а учащиеся должны были набрасывать тут же музыку для одного или нескольких голосов, кто как чувствовал и понимал, сочинять надо было в эскизах, а на следующий день работы должны были приноситься уже законченными и переписанными…»

Дальше А. И. Рубец вспоминал, как однажды Рубинштейн, очень довольный, вошел во время урока в класс Зарембы, взял его под руку и сказал: «Идемте ко мне, я вас познакомлю с пробным сочинением Чайковского». Ученики Зарембы радостно бросились за преподавателями. Оказалось, что было задано написать музыку на стихотворение «Ночной смотр» Жуковского. То самое, на которое уже была написана музыка Глинкой. Сочинение Чайковского было, по словам Рубца, не романсом, а «целой сложной картиной». Аккомпанемент каждой строфы был разнообразен и сложен.

Ученики стали аплодировать автору, а Ларош «восторженно заявил, что эта пьеса поражает его как концепцией, так и правдой музыки, отвечающей вполне стихам Жуковского».

— Ну, теперь, Николай Иванович, идите заканчивать ваш урок, — сказал Рубинштейн, поблагодарив Зарембу за такого ученика.

С этого дня Ларош особенно сблизился с Чайковским.

Нет сомнения, что Рубинштейн очень скоро заметил выдающееся дарование молодого композитора, но свое признание он выражал не похвалами, а все большими и большими требованиями.

Вот как пишет об этом товарищ Петра Ильича — Ларош:

«Видя необыкновенное рвение своего ученика и. быть может, судя о процессе его работы по той чудовищной легкости, с которой работал сам, Рубинштейн менее и менее стеснялся размерами задач. Но по мере того как возрастали требования профессора, трудолюбие ученика становилось отчаяннее, одаренный здоровым юношеским сном и любивший выспаться, Петр Ильич высиживал напролет целые ночи и утром тащил только что оконченную,, едва высохшую партитуру к своему ненасытному профессору».

Был и такой случай, о котором даже сам Рубинштейн рассказывал с веселым изумлением. Учащимся задали контрапунктические вариации на данную тему. Профессор, зная прилежание своего ученика, ждал, что Чайковский принесет один или два десятка этих вариаций. Как же он был поражен, когда Петр Ильич подал их… двести!

Кроме непосредственной работы над консерваторскими лекциями и заданиями Петр Ильич играл в ученическом оркестре консерватории, который организовал Рубинштейн.

Одно время Чайковский «довольно сносно играл на флейте, — вспоминал Ларош. — Он был учеником знаменитого Чиарди… Я помню ученический вечер в присутствии Клары Шуман, на котором Петр Ильич вместе с другими тремя учениками играл квартет Кулау для 4–х флейт».

Эти концерты были, если можно так сказать, любимым детищем Антона Григорьевича. А так как «могучая» личность директора консерватории внушала ученикам «безмерную любовь, смешанную с немалой дозой страха», то и концерты эти пользовались большой популярностью. В 1863 году они перешли из зала Благородного собрания (Невский проспект, д. 15, где теперь кинотеатр «Баррикада») в Городскую думу (сейчас там помещается центральная железнодорожная билетная касса). «Ученические вечера по вторникам привлекали публики еще больше прежнего: в зале было тесно и душно… опоздавшим приходилось стоять. Однако никто не роптал, так как вечера были бесплатными» — так вспоминал А. И. Рубец. Он рассказывал еще, что известный в то время музыкальный критик Цезарь Антонович Кюи относился очень неприязненно ко всему, что не касалось содружества композиторов «Могучей кучки», членом которой он был. Когда только представлялся случай, он старался раскритиковать консерваторию. Члены «Могучей кучки», проникнутые идеями Глинки о национальном характере русской музыки, считали, что в консерватории мало обращают внимания на национальный характер музыкального искусства.

Все время пребывания в консерватории Чайковский старался, чем мог, помогать Рубинштейну: репетировал с неопытными оркестрантами их партии, аккомпанировал хору.

И конечно, он был так же покорен и очарован Рубинштейном, как и все окружавшие его.

Вот как он говорил об этом много лет спустя после окончания консерватории:

«…Я обожал в нем не только великого пианиста, великого композитора, но также человека редкого благородства, откровенного, честного, великодушного, чуждого низким чувствам и пошлости, с умрм ясным и с бесконечной добротой — словом, человека, парящего высоко над общим уровнем человечества. Как учитель, он был несравненен.

…Но какие же были наши отношения? Он был прославленный и великий музыкант, я — скромный ученик… Нас разделяла пропасть. Покидая Консерваторию, я надеялся, что, работая и пробивая понемногу себе дорогу, я могу достигнуть счастья видеть эту пропасть заполненной. Я смел рассчитывать на счастье стать другом Рубинштейна. Этого не случилось. Прошло с тех пор почти 30 лет, но пропасть осталась так же велика…

Теперь иногда я вижу его, всегда с удовольствием, потому что этому необыкновенному человеку достаточно протянуть руку и обратиться к вам с улыбкой, чтобы хотелось пасть к его ногам».

И правда, никогда у Рубинштейна с Чайковским не установилось дружеской близости.

В чувствах Чайковского к Рубинштейну было то обожание, то обида, то восхищение, то раздражение. Чайковского обижало, что в начале его композиторской деятельности именно он, его бывший учитель, не оказал ему поддержки и не помог его продвижению, а был всегда самым суровым судьей его произведений.

Чайковский писал знаменитому пианисту и дирижеру Гансу Бюлову: «Не странно ли, что из двух наиболее знаменитых артистов нашей эпохи Вы, знающий меня лишь с недавних пор, а не Антон Рубинштейн, который был моим учителем, оказали поддержку моей музыке, поддержку столь необходимую и благодетельную».

Однако сказанное выше говорит и о том, что Чайковский, несмотря на разноречивость (и даже противоречивость) своих чувств, на всю жизнь сохранил к Рубинштейну благодарность за ту роль, которую тот сыграл в его музыкальном развитии.

А Рубинштейн — как он относился к своему гениальному ученик?

Признавал он его могучий талант, видел он его победное восхождение на вершину музыкального искусства, на вершину славы?

На праздновании девятой годовщины Петербургской консерватории А. Г. Рубинштейн провозгласил тост, во-первых, за процветание в России музыкального искусства, вспомнил композиторов Глинку, Серова, Даргомыжского и, наконец, сказал о молодом поколении — «о наших молодых композиторах, которые — я смело это заявляю — составят нашу славу и наше музыкальное будущее. Я упомяну прежде всего Чайковского…».

Так наконец?то сказал учитель о своем ученике в 1871 году.

А спустя еще восемнадцать лет Рубинштейн говорил так:

«…Петербургская консерватория дала России ряд чрезвычайно сильных талантов…

…Из питомцев Консерватории самый гениальный — Чайковский…

Ему меньше 50 лет, вероятно, лет 47, а он становится общеевропейской величиной. Он, я думаю, дошел теперь до своего апогея. Я не думаю, чтобы он пошел дальше».

Сказаны были эти слова, которых, к счастью, никогда не узнал Чайковский, когда еще впереди было создание «Пиковой дамы», «Щелкунчика» и Шестой симфонии! Рубинштейн не оказался прозорливым. Чайковский «пошел дальше»!

Нельзя было не уделить внимания отношениям этих двух великих людей. Не надо забывать, что эти отношения занимали большое место в жизни Петра Ильича и что Петербург и Антон Рубинштейн были в его мыслях всегда тесно связаны.

Однако вернемся к нашему рассказу. Посмотрим, где и как формируются вкусы и взгляды Чайковского.

Будучи учеником консерватории, он занимался и у первоклассного органиста Петропавловской лютеранской церкви профессора Генриха Штиля.

Таинственный полумрак церкви, торжественное звучание великолепного инструмента — все это привлекало тогда юного музыканта, но, надо заметить, так и осталось увлечением юности. Никогда Чайковский не писал для органа и только раз включил этот инструмент в финал своей симфонии «Манфред».

В те годы Русское музыкальное общество каждый вторник давало концерты в зале Городской думы на Невском. И на эти концерты, и на все генеральные репетиции оперных спектаклей консерваторцев пускали бесплатно.

И неизменно всюду присутствовала неразлучная пара — Чайковский и Ларош, непременно с партитурами и тетрадями в руках. Тогда же услышали они и Клару Шуман, концертировавшую в Петербурге в 1864 году.

Н. И. Заремба.

Студенты консерватории в то время увлекались концертами этой пианистки, особенно им нравились «Симфонические этюды» и «Карнавал».

Ларош вспоминал впоследствии, что у Чайковского всегда была страсть к театру.

С годами стал увеличиваться его интерес к русской опере. И немудрено: до шестидесятых годов русская опера была в полном загоне. Ее ставили иногда в театре–цирке, иногда в Александринке, тратя на постановку как можно меньше средств.

В шестидесятые же годы вместе с пробуждением общественного сознания проснулся интерес ко всему отечественному, национальному, появились на сцене русские оперы—возобновились постановки «Руслана и Людмилы», «Русалки».

В то время Чайковский был еще очень молод и, возможно, не вдумываясь в происходящее, просто наслаждался чудесной музыкой.

Тогда она была близка ему бессознательно.

Но пройдет всего два–три года, и в газетах начнут появляться страстные статьи–фельетоны молодого профессора Московской консерватории и журналиста П. И. Чайковского.

Со всем своим пылом он будет на страницах газет бросаться в бой и за «Сербскую фантазию» Римского-Корсакова, и в защиту М. А. Балакирева, несправедливо обиженного великой княгиней Еленой Павловной — «покровительницей» Русского музыкального общества, будет бороться против засилия итальянской оперы и за славу отечественной русской музыки.

Почти во всех его будущих творениях зазвучит пленительная неизменно русская интонация.

А спустя еще несколько лет он, находясь на чужбине, напишет такое теплое, такое искреннее признание:

«…Я еще не встречал человека, более меня влюбленного в матушку Русь… Я страстно люблю русского человека, русскую речь, русский склад ума… влюбленный человек любит не потому, что предмет его любви прельстил его своими добродетелями, — он любит… потому что он не может не любить…»

И уже совсем незадолго до смерти он напишет: «…я реалист и коренной русский человек…»

Но это все будет позже. А сейчас семена, брошенные в его душу печальными песнями воткинских крестьян, музыкой великого Глинки, начинали давать первые ростки.

Итак, в сезон 1864/65 года была снова поставлена опера Глинки «Руслан и Людмила». На Петра Ильича она произвела большое впечатление. До этого времени он ни разу не слышал ее полностью, хотя знал из нее много отрывков, слышанных в концерте.

Постановка была нищенской, хоры и оркестр плохими, но для молодежи все искупала гениальность музыки.

Друзья бегали слушать «Руслана», когда только было можно, и вскоре чуть не всю оперу знали наизусть.

Очень полюбил Чайковский еще одну оперу — «Юдифь» Серова, поставленную в 1863 году. Он знал ее еще до премьеры, так как с другими консерваторцами посещал все репетиции.

Любовь к этой опере, как воспоминание юности, он сохранил навсегда и незадолго до смерти говорил в одном интервью: «Мне кажется, что испытанные в годы юности восторги оставляют след на всю жизнь и имеют огромное значение при сравнительной оценке нами произведений искусства даже, в старческие годы… Опера была впервые дана в мае 1863 года, в чудный весенний вечер. И вот наслаждение, доставляемое музыкой «Юдифи», всегда сливается с каким?то неопределенным весенним ощущением тепла, света, возрождения!»

А. И. Рубец тоже вспоминал об этом спектакле, на который четверо молодых музыкантов, учеников консерватории — Чайковский, Ларош, фон Арк и он сам — вскладчину взяли маленькую ложу.

Опера понравилась всем четверым: «Наша ложа бесновалась и радовалась, что Серов… выказал себя прекрасным композитором».

Присутствовавший на спектакле Кюи ходил по коридору и говорил: „Посмотрим, что будет дальше, а пока мы слышали только пережевывание Мендельсона"».

Но и это не охладило восторга молодежи. Да и вся публика приняла оперу замечательно. «Серова вызывали до 60 раз», — вспоминал А. Рубец.

Впрочем, когда Ларош ввел однажды своего друга в музыкальный салон Серова, Чайковский, несмотря на восхищение оперой, был у ее автора всего несколько раз. Об этих немногих посещениях Чайковским квартиры Серова сохранились воспоминания людей, присутствовавших при этом. Архитектор Иван Александрович Клименко, ставший впоследствии другом Петра Ильича, писал:

«Познакомился я с Петей у Серова. Однажды, в один из вторников, нахожу у Серова двух новых лиц, которые сразу пленили меня: один — очень молодой, необыкновенно приветливый, благовоспитанный, другой — почти мальчик, с лицом, напоминавшим мне бюст Шиллера (это был Ларош)… Сей последний очень много и интересно говорил и острил… На лице Пети все время было написано искреннее удовольствие от того успеха, который имел Маня (уменьшительное от имени Лароша — Герман. — Л. К.)».

Вспоминала об одном из таких посещений маститого композитора (возможно, как раз о первом) и жена Серова:

«В 1865 году в маленьких комнатах дешевой петербургской квартиры в 4–м этаже (квартира Серовых тогда была на Офицерской, в доме Маркелова, — ныне ул. Декабристов, 29. — Л. К.) появилось новое лицо.

Это лицо обратило на себя внимание Серова, и он стал особенно усердно язвить консерваторское учение, нападать на рутину, энергично протестовать против всего учебного строя своего времени. Новый посетитель, для которого так распинался Серов, был П. И. Чайковский. Не помню теперь, какое впечатление произвели на него все эти бурные речи; он только что кончал Консерваторию, не составил себе даже славы экстраординарного воспитанника (как, например, Ларош, который его привел к нам); робко смотрел он своим открытым юношеским взором на разгоряченного оратора–хозяина и, хотя не протестовал словом, но, видимо, был не согласен с Серовым».

Наверное, не понравилось молодому музыканту у знаменитого композитора, да ведь и времени для посещений было так мало!

О некоторых чертах быта друзей в то время можно тоже узнать из воспоминаний Лароша.

В 1863 году «в Петербурге открылось около полудюжины маленьких кофеен в подвальных этажах (одна из наиболее известных — в доме Голландской церкви на Невском. — Л. К.). И кофе и чай в них было по 5 копеек стакан. Вся «аристократия» учеников Консерватории… сразу повалила в эти подвалы, манившие к себе дешевизной, …в известные часы дня положительно преобладал элемент музыкальный, и почти за каждым столом можно было слышать специальные термины, употребительные в нашем искусстве». Петр Ильич с самого учреждения «пятикопеечных» принадлежал к постоянным их посетителям.

В жизни семьи Чайковских произошли в то время значительные изменения. Илья Петрович женился на Елизавете Михайловне Александровой, урожденной Липпорт. Она была в дружеских отношениях с семьей Чайковских.

Материальное положение семьи тогда было очень плохим. Однако молодость и непритязательность младших Чайковских не, давали им впадать в уныние. Крепкая дружба всех членов семьи помогала переносить это трудное время. Более того, летом 1863 года Чайковский сумел выполнить работу, достаточно сложную для молодого композитора.

«…Папаша был опять в крайнем положении, — писал об этом периоде жизни Модест Ильич Чайковский, — будучи обязан из двух тысяч годовой пенсии тратить половину на уплату долгов. Как ухитрялась Лизавета Михайловна делать это — не знаю… Одним из средств экономии, между прочим, было удаление папаши на житье к одной из дочерей на лето. И вот в 1864 году он отправился к сестре Зинаиде на Урал. Петю снарядили к князю Голицыну в его имение Тростинец, а нас послали к дяде Петру Петровичу в Мерекюль близ Нарвы».

Весной 1864 года А. Рубинштейн дал на лето задание своим ученикам написать оперную увертюру. Чайковский выбрал драму Островского «Гроза», на сюжет которой мечтал еще раньше создать оперу.

Примечательно, что для первой своей большой работы Чайковский выбрал именно «Грозу» —эту, по словам Добролюбова, «самую решительную драму Островского», где основная тема-—борьба за свет, за жизнь со злом и тьмой во всех их проявлениях — борьба «луча света с темным царством».

Тема, которая впоследствии пронизывала все творчество композитора. И Катерина — не является ли она первой в ряду пленительных женских образов: Джульетты, Франчески, Татьяны, Жанны д’Арк, Марии, «чародейки» Настасьи, Лизы и даже сказочных Снегурочки, Одетты, Авроры… Все эти любимые героини композитора страдают, любят, борются за свое счастье и почти все гибнут в этой борьбе.

За лето, которое Чайковский провел в Тростинце, у Голицына, увертюра была готова.

Оркестр для своей увертюры он взял большой, с инструментами, мало употреблявшимися в то время и запрещенными для ученических сочинений, — с тубой, английским рожком, арфой, большим барабаном и тарелками.

Погнавшись за сильными эффектами, молодой композитор несколько перегрузил звучность оркестра.

Все это было понятно — никогда Чайковский не слышал своих вещей в оркестровом звучании и был еще очень неопытен.

Окончив увертюру, он отослал ее Ларошу с просьбой передать Рубинштейну. Ноты были вручены строгому учителю, и Ларошу было велено зайти через несколько дней.

В солнечное воскресное утро он явился к Антону Григорьевичу и получил за чужое произведение такую головомойку, какой ему никогда в жизни не доводилось получать за собственные.

Поклонник классической музыки, Рубинштейн не мог простить дерзости ученика, осмелившегося дать своему произведению такое «новаторское» звучание.

Дом в Лештуковом переулке, 16 (теперь пер. Джамбула).

«Осенью в Петербурге, — продолжает свои воспоминания Модест Ильич, — возобновилась наша полухолостая (ибо Елизавета Михайловна по–прежнему жила отдельно) жизнь в доме Федорова (в Лештуковом переулке). Как и в прошлом году, она светилась для меня несказанной уютностью и теплотой взаимных отношений всех сожителей, несмотря на бедность обстановки и подчас нужду; бывали дни, когда бедная Лизавета Михайловна не знала, чем накормить нас… Но над тем, что для нас даже стол греческой кухмистерской был не по карману, что дня за два до блаженного дня получения пенсии должны были питаться салакушкой… над тем, что Лизавета Михайловна вынуждена была выкраивать себе платья из старых занавесок, что Петя ходил в потертом пиджаке и вместо белья имел какое?то отрепье, мы только посмеивались. Но не смеялся наш милый старичок, задумавший для расплаты с долгами отлучку на целый год к сестре Зине», а Петр Ильич отправился к сестре Сане в Каменку.

Вернувшись осенью 1865 года в Петербург, Чайковский поселился на Мойке, 92, — в небольшом двухэтажном домике рядом с особняком Юсупова (этого дома сейчас не существует). Он писал сестре: «Квартиру Елизавета Михайловна наняла мне очень сносную за баснословно дешевую цену: 8 рублей серебром, у какой?то доброй старой немки. Вчера утром переехал, комнатка очень маленькая и очень чистенькая; расположение духа моего после деревенского простора несколько хоть и страдает от этих крошечных размеров, но тут все дело в привычке».

Впрочем, грустное настроение, которое всегда сопутствовало Петру Ильичу при возвращении из деревни в город, на этот раз должно было совершенно исчезнуть. Читаем дальше:

«…По странному стечению обстоятельств, на другой день моего приезда в первый раз играли в Павловске мои «Танцы», но афиши я увидел только вечером, когда ехать уже было поздно. Ларош был и остался ими очень доволен». Узнал Чайковский и о том, что его произведение имело успех и было хорошо принято публикой.

Как попали «Характерные танцы» — произведение никому не известного молодого композитора — в программу концерта Павловского вокзала, да еще концерта, которым дирижировал знаменитый Иоганн Штраус, точно не выяснено. Вероятнее всего, Петр Ильич перед отъездом в Каменку отдал ноты кому?нибудь из своих влиятельных товарищей или их передал Штраусу А. Рубинштейн. Важно то, что в этот день, 30 августа 1865 года, впервые появилось на афишах имя Чайковского, впервые прозвучала перед публикой его музыка.

Несмотря на. большой успех, который, несомненно, льстил Петру Ильичу и радовал его, жизнь все не налаживалась. Материальное положение было, пожалуй, хуже, чем когда?либо, а главное, началась болезнь глаз. Комната оказывается плоха и неудобна, приходится переезжать, и в начале октября Чайковский пишет сестре: «Квартира моя была мне до того противна, что я решился переехать к тете Лизе, у которой нашел весьма порядочную и дешевую комнату, к сожалению, весьма далеко от Консерватории. Братья будут спать у меня» (в то время Модест и Анатолий учились в Училище правоведения и могли приходить на праздники к брату).

Елизавета Андреевна Шоберт (тетя Лиза) к этому времени сняла квартиру в доме № 11 на Пантелеймоновской улице (теперь улица Пестеля) и стала сдавать там меблированные комнаты. Позже, в 1871—1872 годах, в этом доме жили Мусоргский и Римский–Корсаков.

О дальнейших горестях Петра Ильича (а их у него было много в то время!) лучше всего можно узнать опять-таки из его писем к сестре, с которой он делился всеми своими невзгодами.

Вот письмо от 22 октября 1865 года:

«Милая Саня! Письмо твое я получил уже недели две тому назад и так долго не отвечал по свойственной мне лени. Живу я теперь у тети Лизы и до того недоволен, что к 1 ноября непременно перееду. Во–первых, сырость невообразимая, и с тех пор, как я переехал, я постоянно чувствую себя нехорошо: то болят зубы, то руки и ноги, кашель постоянный и т. д.; во–вторых, далеко от всех центров, от Консерватории и т. д.; в–третьих, покоя нет ни малейшего, постоянный шум, звонки, раздающиеся у моей комнаты, и т. п. Вдобавок ко всему, я даже не могу перевезти рояль из опасения совершенно его испортить сыростью. Между тем занятия мои делаются очень серьезны.

К окончанию консерваторского курса мне задано большое сочинение, которое потребует тишины, покоя и инструмента.

…Тебе велела передать кучу нежностей тетя Катя, у которой я очень часто бываю и, когда я хочу хорошенько заняться, провожу целый день с утра».

Квартира на Пантелеймоновской была действительно настолько сыра, что младшая дочь тети Лизы Катя заболела в ней острым воспалением легких, оно перешло в туберкулез, который свел девочку в могилу.

Видимо, Елизавета Михайловна, добрая и сердечная мачеха Петра Ильича, предложила ему переехать в Первую роту, в семью Липпорт, где жила сама. Но нашелся другой выход, и вот Чайковский пишет ей:

«Добрейшая Елизавета Михайловна!

…Просьба заключается в следующем: Апухтин уезжает из Петербурга на два месяца и предлагает мне свою квартиру, так как у него очень тихо и спокойно, то я переезжаю к нему и для этой цели умоляю Вас приехать ко мне в воскресенье утром. Мебель там есть; нужно только перевезти тюфяк, платье и бумаги, а на будущей неделе и фортепьяно.

…Я очень рад, что решаюсь переехать, но только не хотелось бы жить в Первой роте Измайловского полка. Оно, знаете, немножко далеко и уж слишком тихо…»

Квартира Апухтина была в то время на углу Итальянской и Караванной улиц, в доме № 18 по Караванной улице (кв. 13) (теперь это угол улицы Ракова и Толмачева). Туда и перебрался с помощью Елизаветы Михайловны Чайковский. И сразу принялся за большое сочинение, о котором писал сестре. Это была заданная ему к окончанию консерватории кантата для солистов, хора и оркестра «К радости» на слова Шиллера.

В архиве клинского Дома–музея хранятся интересные документы — протоколы от 12 октября 1865 года о «поручении ученикам старшего теоретического класса Чайковскому и Рибисову с представлением на публичный экзамен на диплом сего 1865 года кантаты с сопровождением оркестра на оду Шиллера „К радости"». Большое это и сложное — даже не для такого молодого композитора — сочинение было написано меньше чем за два месяца. Там же хранится протокол о присвоении Чайковскому звания свободного художника.

За это время (считая и переезды) им был написан еще струнный квартет B?dur и увертюра F?dur для малого состава оркестра, впоследствии переделанная на большой симфонический оркестр. Квартет был исполнен 30 октября 1865 года на музыкальном вечере учеников консерватории, а увертюра — 27 ноября в зале Михайловского дворца консерваторским оркестром под управлением самого автора. Это было первое выступление Чайковского как дирижера.

Петр Ильич говорил, что страшнее всего ему было стоять перед оркестром на эстраде. По его словам, ему все время казалось, что у него «голова соскочит с плеч», он, держа палочку в правой руке, левой поддерживал подбородок. Эта привычка осталась у него надолго.

И наконец, 29 декабря 1865 года на публичном первом выпускном экзамене Петербургской консерватории оркестром студентов под управлением Антона Рубинштейна была исполнена и кантата.

Сам Петр Ильич на этом концерте не присутствовал, так как боялся, что будет публичный экзамен по теории музыки, а этого он из?за своей застенчивости вынести не мог.

Павловский курзал.

Своим отсутствием он навлек на себя такой гнев Рубинштейна, что тот хотел лишить его диплома. Однако другие профессора, для которых не было никакого сомнения в познаниях молодого композитора, отговорили его, и Чайковский получил диплом на звание свободного художника и… серебряную медаль.

Многие музыканты отнеслись к кантате холодно. Серов ожидал от нее «гораздо большего», Кюи разразился погромной и чрезвычайно ядовитой статьей. Сказано им о молодом музыканте было немного, но и этого было достаточно, чтобы привести его в полное отчаяние.

«Консерваторский композитор г. Чайковский — совсем слаб. Правда, что его сочинение (кантата) написана в самых неблагоприятных обстоятельствах: по заказу, к данному сроку, на данную тему (ода Шиллера «К радости», на которую написан финал Девятой симфонии) и при соблюдении известных форм. Но все?таки если б у него было дарование, то оно хоть где?нибудь прорвало бы консерваторские оковы».

Зато Ларош писал Чайковскому так: «Эта кантата — самое большое музыкальное событие в России после «Юдифи».

…Вы самый большой музыкальный талант в России.

…Я вижу в Вас самую великую или, лучше сказать, — единственную надежду нашей музыкальной будущности.

…Ваши творения начнутся, может быть, только через пять лет, но эти зрелые, классические, превзойдут все, что мы имели после Глинки».

Еще в сентябре в Петербург приезжал будущий директор Московской консерватории Николай Григорьевич Рубинштейн в поисках преподавателя теории музыки. Сначала думали предложить эту должность Серову, но впоследствии решено было пригласить кого?нибудь из окончивших Петербургскую консерваторию, а именно — Чайковского. Узнав об этом, многие петербургские преподаватели только качали головами. Они считали Петра Ильича совсем светским молодым человеком и говорили, что вряд ли за два с половиной—три года он мог стать серьезным музыкантом.

Только исключительно хорошее впечатление, которое Чайковский произвел на Николая Григорьевича Рубинштейна, и отличный отзыв о нем Антона Рубинштейна решили дело в его пользу, и он был приглашен на должность преподавателя Московской консерватории.

И вот в январе 1866 года Чайковский уезжал из Петербурга, сумрачной царской резиденции, города своего детства и юности, города революционных взрывов и их жестоких подавлений, города белых ночей, несомненно отразившихся в его творчестве, города величественной Невы, Летнего сада, дворцов и кружевных решеток, города декабристов, Пушкина, Достоевского, города «Пиковой дамы»… Он ехал, полный надежд, одетый в смешную, длинную чужую шубу, — Апухтин подарил ему ту, в которой отправлялся обычно в деревню.

Много раз он будет возвращаться в Петербург. Сначала для свидания с самыми близкими и родными людьми— отцом и младшими братьями; в очень трудную минуту своей жизни он именно здесь будет искать себе убежище… Потом Петербург станет городом его славы, и он будет приезжать сюда к театрам, концертным залам, к публике, признавшей и полюбившей его. Потом приедет сюда в последний раз с тем, чтобы показать свое гениальное творение, свою Шестую симфонию, умереть здесь, остаться здесь навсегда. Петербург уже больше не отпустит его.