Глава шестая
Глава шестая
Полк готовился наступать.
Утром пришли пять танков Т-34 — грязные, с остатками белой маскировочной краски на броне, закопченные с ящиками снарядов у башен. Вокруг них копошились чумазые танкисты. Перед наступлением пополнялись стрелковые роты, изрядно поредевшие в бою под Комаривкой. Новых пополнений не поступало. Подчищали тылы полка, снимали лишних ездовых, портных, сапожников и всю обслуживающую братию. Химики и связисты попадали под эту чистку в первую голову. Это называлось «изыскивать резервы у себя».
Из моего взвода взяли двух человек.
Частично из этих резервов сформировали отдельное подразделение, пополнили его солдатами из роты автоматчиков. Это подразделение предназначалось в танковый десант, командовать которым был назначен Бильдин. О храбрости пулеметчика в полку знали многие. Бильдинский десант должен был первым ворваться в Хильки.
Встретившись со мной, Бильдин беззаботно улыбнулся. И только я, хорошо изучив своего приятеля, по особому выражению его лица понял, какого усилия воли стоило ему сохранять внешнее спокойствие в минуты смертельной опасности.
— Тяни мне связь в Хильки, — шутливо сказал Бильдин.
«Милый ты человек!» — подумал я, зная в какое рискованное путешествие на броне отправляется он. В тон ему я ответил:
— Возьмешь Хильки — натяну…
Видел я с НП полка, как танки с десантом ушли к Хилькам. Их поддержали небольшой пятиминутной артподготовкой.
Наконец пять танков выползли на высотку перед Хильками. Ближе и ближе село. Уже рукой подать до крайних хат. Взрыв. Горит головной танк, падают с него опаленные бойцы.
…Из батальона сообщили: все танки разбиты, десант погиб. «Вот и отжил Бильдин», — с болью подумал я.
…Но Бильдин остался жив: он был ранен в обе ноги и солдаты волоком на шинели вытащили его из-под огня.
В полку с восхищением говорили о Бильдине. Но Хильки остались в руках противника.
Мне в этот день пришлось тяжело: линии так часто рвались, что их едва удавалось исправлять. Я окончательно заболел. Ох, этот проклятый отдых на снегу…
Я чувствовал в теле жар, в голове сумбур. Временами мне хотелось упасть, забыть обо всем и навсегда. Усилием воли я возвращался к действительности. Никому я не говорил о своей болезни: знал — впереди умирают солдаты и не время думать о недомоганиях, да еще таких.
С того злополучного дня, когда я с Бильдиным сидел на снегу, меня одолели фурункулы. Об этом может и не стоило бы упоминать, тем более, что фурункулы, будь они неладны, высыпали на том месте, о котором не принято говорить в изящной литературе. Но я пишу солдатские записки и надеюсь на снисходительность моих читателей, особенно тех, которые пережили войну на фронте и в тылу.
Я страдал, как от серьезного ранения, и, что особенно было плохо, моей болезни не виделось конца.
Ночью батальон Оверчука переходил на другое место. Капитан Китов направил меня руководить прокладкой новой линии к батальону.
Я брел по снежному полю к едва приметному в темноте лесу. Мне хотелось упасть от усталости, но я шел.
В лесу разыскал своих связистов. Пылаева не оказалось, он ушел вместе с Оверчуком, чтобы узнать, куда тянуть линию.
С минуты на минуту он должен был возвратиться, чтобы провести связь на новое положение.
Я доложил по телефону Китову, где нахожусь и что делаю. Сел у костра. Все плавало у меня в глазах. Качался лес. От тепла разморило, я стал дремать. И только хруст опавших веток под ногами подошедшего Пылаева насторожил меня.
— Ну, где Оверчук? — спросил я.
— Там, на бугре, у лощины, — неопределенно ответил Пылаев.
Мы пошли искать Оверчука. Пылаев повел связь и заблудился.
— Черт его знает… Вроде где-то здесь, — разводил он руками.
Мы проплутали несколько часов. Взволнованный Китов спрашивал по телефону:
— Скоро вы найдете Оверчука? Начальник штаба обеспокоен.
— Приложим все усилия, чтобы найти.
— Продолжайте поиски, желаю успеха. — В голосе его звучало неподдельное сочувствие.
— Слушаюсь, — ответил я и подумал, что Китов чутко, по-человечески отнесся ко мне в эти трудные минуты, когда я готов был расплакаться от свалившейся на меня неудачи.
Мы снова начали поиски.
Подошли к крытому брезентом танку. Наконец Пылаев узнал местность и привел меня на КП батальона.
Уже рассвело. Оверчук стоял рядом с оказавшимся здесь комдивом, припав на правую ногу. Вчера он был ранен осколком, но в медсанбат не поехал. На нем был белый полушубок, шапка-ушанка и трофейные войлочные сапоги. И эта одежда не согревала его: он зарывался подбородком в воротник, вздрагивая от озноба. Деденко, как и всегда опрятно одетый, что-то пояснял комбату глухим простуженным голосом. Адъютант комдива, молодцеватый лейтенант, держал перед ним карту.
Включая в линию около Оверчука аппарат, я прислушивался.
— Здесь и стереги противника, не пропустить его через горловину лощины — твоя задача, — говорил Оверчуку Деденко.
— Не пропустим.
— Держись, Оверчук!
— Есть держаться!
Комдив пошел на свой НП, расположенный неподалеку в лощине. Мне показалось, что в мощной фигуре полковника чувствовалась усталость.
Деденко не прошел и двадцати шагов, как близ него разорвалась мина и он упал.
К нему подбежали адъютант, Оверчук, несколько солдат.
Комдив вспотел, лицо его мгновенно пожелтело. Из груди, чуть правее, сочилась кровь, окрашивая в розовый цвет серое сукно шинели.
Батальонный фельдшер перебинтовал рану.
— Осколком в легкое, — заключил он.
Деденко заметно бледнел, вздрагивал и, закрыв глаза, повторял:
— Вот тебе и курок… вот тебе и курок!
Позднее всезнающие дивизионные связисты передавали, что комдива срочно на У-2 отправили в госпиталь, но дорогой он скончался.
В этот же день Китов вызвал меня к телефону и коротко сообщил:
— Передали из медсанбата: у Сорокоумова дело плохо… Сильно температурит.
Сорокоумов, Сорокоумов… Сидит он на привале и, мечтательно покуривая, вспоминает мирное время… Бредет по вязкой пахоте, и за его спиной верещит катушка, распускающая кабель… Делает перебежки под огнем, проверяя линию связи… На дежурстве, согнувшись возле телефонного аппарата, пишет письмо жене… Я вспоминал о своем любимом солдате, отгонял мрачные мысли.
После того как Деденко отправили в госпиталь, командовать дивизией стал Ефремов, — всего три дня полежал он в медсанбате и, как передали мои всезнающие связисты, ходит еще с палочкой.
Прошел день. Мы оставались на прежних позициях.
Несколько раз пытались немцы то извне, то изнутри прорвать кольцо окружения, но все их усилия оказались бесплодными. Противник понял, что его вооруженные части обречены. И он в отчаянии предпринял последнюю попытку. Гитлеровцы, собрав все силы, что у них остались, ринулись напролом, колоннами: впереди — пехота, позади — обозы. По немецким колоннам открыли огонь наши пушки и пулеметы. Немцы, бросив повозки, рассеялись по полю, некоторые залегли. Наша пехота, развернувшись цепями, начала атаку. Солдаты шли, стреляя на ходу. Я со своими связистами двигался следом за стрелками. Нас догнали наши танки и вырвались вперед. Подразделения противника, сбиваясь в кучу, лощиной побежали к Гуте, на Оверчука, оттуда послышалась частая стрельба. Встреченные огнем, немцы побежали обратно, на нас, бросая винтовки и поднимая руки. По снежному полю потянулись длинные вереницы пленных.
Мы вошли в Хильки. Улицы опутаны немецкими проводами — красными, черными, желтыми, для всех родов войск. В различных позах лежат убитые гитлеровцы. Огромный немец застыл, запрокинув голову с раскрытыми серыми глазами. Возле — несколько фотографий, на одной из них выбритый, гладко зачесанный великан снят в обнимку с миниатюрной белокурой немкой.
Еще пролетали редкие пули, но исход битвы был уже решен. Теперь не одиночками, а большими группами, поддерживая раненых, немцы шли сдаваться в плен.
— Гитлер капут! — старательно кричали они.
Я смотрел на них. Шли они мимо, грязные и косматые, потеряв всякую воинственность.
Вдоль улицы скакали солдаты на трофейных лошадях с куцыми хвостами. Кони тяжелыми копытами вдавливали в землю валявшееся на дороге немецкое белье. Одну темновороную кобылицу, рвущуюся вперед, подпрягли в постромки полковой пушки. Солдат вскочил в седло. Кобылица дернула пушку и потащила ее.
Нас вызвали на КП полка.
Штаб расположился в кирпичном доме. В передней находились раненые сельчане. Они терпеливо ждали врача, с надеждой встречая глазами каждого входящего.
В штабе нам сообщили, что полк пока остается в Хильках, батальонам надо дать связь. Мы тотчас же начали работу.
Вскоре с темного неба повалил огромными хлопьями снег, завыл ветер, началась метель. Она быстро наносила сугробы, придавая месту недавнего боя мирный вид.
* * *
Эта метель наделала хлопот: провода завалило снегом. Всю ночь мы бродили по селу, налаживая связь. В небе за селом взлетали ракеты. Или это озорничали наши солдаты, или давали сигналы уцелевшие кое-где группы противника.
К рассвету, когда мы, исправив все линии, вернулись, прервалась связь с третьим батальоном. Прихворнувший Китов, лежа в постели, подозвал меня и приказал:
— Поезжайте верхом по линии, найдите порыв. Да поторапливайтесь! — добавил он тут же недовольным тоном.
— Слушаюсь! — только и сказал я и пошел к конюшне, раздумывая над опасным и тяжелым, в условиях этой снежной ночи, заданием. Почему командир роты Галошин, видя мое состояние, видя нелегкий мой труд в течение всех этих бессонных дней и ночей, не дал мне отдохнуть? Есть же другие офицеры в роте, они не так устали, как я. Но нет, ехать нужно мне, ведь это дело командира линейного взвода. И будь я на месте начальника связи и командира роты, я поступил бы, как они.
Галошин долго выбирал для меня лошадь. И ту жалел и другую. А я облегченно вздыхал, видя, что ротный собирается дать самую тихую, покорную. Меня по-прежнему беспокоили фурункулы… В конце концов его выбор выпал на гнедого невзрачного конька. Я взобрался на него.
Гнедко едва шагал, палки он не боялся, можно было стучать по его ребрам, как по пустой бочке. Голова моя устало опустилась на грудь.
В лесу началась перестрелка; я хорошо различал стрекотание немецких автоматов…
Гнедко насторожил уши и вдруг помчался от леса, — я ухватился обеими руками за седло, держался неумело, но цепко.
Вздорная скотина остановилась внезапно. Через ее голову я чуть не перевернулся в сугроб.
— Сволочь! — выругал я коня и, взяв его за повод, зашагал к лесу. Холодный пот струйками стекал из-под шапки, заливая глаза, спина взмокла, ноги дрожали.
Стало совсем светло. Навстречу из леса вышли солдаты во главе с Шамраем. Вот и он не спит ночами.
— Когда отдыхать будешь, Шамрай?! — неожиданно повеселевшим голосом крикнул я.
— После войны! — махнув рукой, так же весело ответил он.
— Что за стрельба была?
— Фрицам мозги вправляли.
— Вправили?
— А то как же!..
В лесу нетронутый снег. Белые его пласты лежат на зеленых ветвях елей. А внизу, у стволов, сквозь него кое-где розовеют пятна крови, валяются запорошенные снегом, раскинув рыжие и светлые волосы, «завоеватели вселенной», в пятнистых бушлатах и войлочных сапогах, обшитых кожей.
Кружась по леску, я видел почти на каждом шагу трупы немецких солдат.
Линии своей я не смог найти. Не нашел я ее и в поле, и на краю деревни. Мне стало ясно: ее кто-то смотал.
Наконец я въехал в Журженцы. По улице наши солдаты вели колоннами пленных немцев. Их вылавливали в поле, и они плелись, усталые, поддерживая под руки раненых.
И на окраине, у дороги, валялось много трупов вражеских солдат. Здесь события развернулись позже, всего несколько часов тому назад. Немцы от Комаривки бросились в атаку на Журженцы с намерением пробиться к линии внешнего кольца фронта, но «катюши», что стояли у церкви, остановили их своим огненным дыханием.
После такой обработки в поле вырвался танковый батальон и довершил дело — вражеская пехота стала сдаваться гуртом. Наши солдаты, возбужденные и бравые, неслись по сельской улице на трофейных повозках, их легко катили попарно запряженные куцые кони с подстриженными гривами.
Нескончаемые обозы вперемежку с верховыми лошадьми мчались мимо меня, вихри снега взметались из-под колес.
Потом я увидел окруженного небольшой свитой высокого рыжеватого человека. Это был командующий армией генерал-лейтенант. Он шел, осматривая колонны пленных.
Ездовые придерживали лошадей и, круто повернув головы в сторону командующего, натянув вожжи, отдавали ему честь.
* * *
В штабе третьего батальона я застал Каверзина. Он курил душистую папиросу. Это был человек короткого фронтового счастья. Старослужащие полка рассказывали, что он обычно в боях бывал недолго, но всегда отлично выполнял свою задачу. При первом нашем знакомстве Каверзин отнесся ко мне пренебрежительно: он любил самозабвенно пехоту, а все остальные рода войск терпел по необходимости. Позднее мы с ним стали друзьями.
Перед Каверзиным стоял пленный.
Широкоплечий, давно не бритый немец с льстивой заискивающей улыбкой тараторил:
— Их бин… я знай код… код до армей… Гитлер армей капут ам код.
Немец просил, чтоб его побыстрее отправили в высший штаб.
— Да ты не финти, не финти! Толком поясняй! — требовал Каверзин. — Отправлю я тебя в штаб, что ты там дашь? Какие показания?
— Герр командир, — перешел пленный на плаксивый тон, — их ин дер штаб код… ферштеен?
— Ничего не ферштейн! — разводил руками комбат и брался за новую папиросу, обнюхивал ее и жмурился.
— Товарищ старший лейтенант, — сказал я, — немец, очевидно, радист.
— Раадиц, раадиц! — удовлетворенно закивал немец.
— Не перебивай! — остановил его Каверзин.
— Он знает важный код для радиостанций.
— А нам теперь этот код не нужен, пусть он с прабабкой пользуется им. Кончилось! Один код раскодировали, возьмемся за другой.
Солдат, приведший пленного, злобно на него покосился:
— Ишь, стервец, задумал рассказать, как порох делают, — он подтолкнул его: — Пойдем!
Немец испугался.
— Их знай во лиген дойче генерал… шоссен…
— Где? — заинтересовался Каверзин.
— Вальд… Их вайсе… показаль.
— Вот это дело! — встал комбат. — Покажи, где генерал лежит.
— Айн момент! — радостно воскликнул пленный.
Его увели.
Мне не удалось узнать до конца историю убитого немецкого генерала. В штабе батальона появился Миронычев, обслуживавший здесь линию после ранения Сорокоумова.
— Куда у тебя девалась линия? — напустился я на Миронычева.
— Кто-то вырезал. Километра четыре, — потупившись, ответил он.
— И ты сидишь… руки опустил? Почему через армию не связался с нами? Возле батальона есть же линия от штаба армии?
— Они не давали возможности переговорить, — пригорюнился Миронычев.
— Связист должен уметь добиваться переговоров, — сказал я, переходя на более мирный тон. — Сейчас вызову коммутатор армии и поговорю. А ты иди привяжи лошадь к дереву, около окна, да сними с нее седло.
От армии к корпусу, от корпуса к дивизии, от дивизии к Китову, но я дозвонился и рассказал ему о причинах прекращения связи с батальоном.
— Вырезали? — удивился Китов. — М-да… плоховато! Что ж, держите обходную связь.
Позже начальник связи полка приказал мне вместе с командой прибыть на северную окраину Медвина.
* * *
Миронычев поймал двух беспризорных лошадок, раздобыл захудалую таратайку, загрузил ее имуществом связи, провизией, и все это сверху прикрыл лохматым трофейным одеялом.
Когда повозка была готова, он браво доложил мне:
— Все в порядке, можем выезжать.
— А где мой гнедой конь? — спросил я, выйдя из хаты.
— Не знаю, — Миронычев растерянно посмотрел кругом, поджимая тонкие губы.
— Да понимаешь ты, что Галошин съест меня за это?
— Седло-то я снял, а коня привязал к вербе, его, видать, увели. Но я сейчас другого поймаю. — И он убежал.
Через полчаса сияющий Миронычев вернулся верхом на пегой лошади, с черненькой челочкой на белом лбу. Этот конь казался получше Гнедка. Я успокоился.
Лошади поминутно останавливались. Они с трудом везли повозку.
Пегонький конек оказался с норовом. Он брыкал задними ногами, старался сбросить меня. Очевидно, хозяева этого конька молились за тех, кто увел его.
Я слез с пегого и, привязав его к повозке, пошел пешком. Миронычев правил таратайкой.
В степи нам встречались блуждающие кони. Они копытами разгребали снег, ища корма. Одна из лошадей, белая, гигантская, казалась призрачной в наступающих сумерках. Когда мы поравнялись с ней, она жалобно заржала, прыгнула несколько раз за подводой, неся на весу окровавленную ногу.
А дальше стоял огромный куцехвостый немецкий мерин, мохноногий, с выбитым глазом. Я подошел к нему. Конь взглянул настороженным глазом, на ресницах его сверкала льдинка.
— Плакал, брат? Достается и вам. — Потрепал я холку мерина.
Конь вдруг зло ощерил зубы. Я отскочил:
— Подлец ты! Весь в своих хозяев.
Роту связи мы нашли за Медвиным в поселке. У конюшни около двух огромных коняг возился Рязанов.
— С обновкой тебя! — поздравил я.
— И всех нас, — буркнул ездовой.
— В чем дело? — изумился я.
— Опять в батальон идем…
— Почему в батальон?
— А это у капитана узнаете… Он в этой хате, — недовольно проговорил Рязанов.
С крыльца хаты спустился Галошин. Маленькое морщинистое лицо его дышало презрением.
— Явился?
— Прибыл.
— А где мой Гнедко?
— Мы эту животину обменяли… Другого привели, — ответил я.
— Какого другого?
— Легонького, с челкой.
— На черта мне пегонький? Мне Гнедка подай!
— Сдох ваш Гнедко. Околел, — слукавил я.
— Как сдох? Кадровый конь, с Северо-Западного… Ни связи, ни самого, ни лошади. Да что это такое? Не нужен ты мне!
— Так бы и сказал сразу! — бросил я и пошел в хату.
Там сидел капитан Китов и играл на трофейном аккордеоне.
— Там-там-дарам! — подпевал он себе в темпе марша, пристукивая ногой и пожимая плечами.
Он не сказал мне в упрек ни одного слова. Торжество чувствовалось во всей его фигуре. Казалось, весь его вид говорил: «Я прав, как всегда. Смекалкой ты не богат. Эх, люди, люди, как работать с вами!»
Но я все сделал, что было в моих силах, и поэтому твердым голосом, четко, по-уставному, доложил:
— Товарищ капитан, задание выполнено.
— Задание выполнено, а связи нет!.. Ну ладно, — покровительственно проговорил Китов. — Давай садись. Может, подстричься хочешь? Ваня, приведи его в божеский вид, — весело кивнул он в сторону находившегося в хате санинструктора.
Я провел рукой по обросшей голове и согласился.
— Стриги.
— Извольте «полубокс»? — вежливо осведомился наш доморощенный цирюльник.
— Нет, «под польку».
— Внимание, — приподнял руку Китов, — сейчас я вам, для увеселения, исполню штраусовскую рапсодию.
— Давно вы научились, товарищ капитан? — полюбопытствовал я.
— С того времени, как вы соизволили отбыть на порыв линии, — отчеканил Китов.
Когда стрижка закончилась, Китов подозвал меня и сказал:
— Должен сообщить вам: вы вместе с командой уходите в батальон Оверчука.
Я искренне обрадовался возможности освободиться от докучной опеки Китова.
* * *
Назавтра мой взвод был передан Оверчуку.
Я застал Оверчука за картой. Комбат склонил над ней русую вихрастую голову. Желваки играли на его широких скулах. Каждый раз, встречаясь с Оверчуком, я открывал в нем какие-то новые черты характера. Вот и сейчас я смотрел на Оверчука, узнавал его и не узнавал.
Нос у него перебит, и шрам придает лицу довольно свирепый вид. Комбату двадцать два года, он весь изранен, носит на левой стороне груди лестницу красных и золотых полосок.
Вытянув руки по швам, я доложил, что прибыл в его распоряжение.
— Комплектуй взвод. Можешь в ротах подобрать… человека три, — сказал Оверчук.
— Маловато, — возразил я.
— Ишь ты? Маловато! — сурово улыбнулся комбат. — Ну, возьми чуть побольше… между нами… Возьми. — Оверчук нахмурил брови: — Обучайте, и чтоб в бою связь была.
Выйдя от Оверчука, я разыскал Рязанова. Тот сидел у телеги, на бревнышке, болтая хворостинкой в ручейке, который воровато пробивался из-под снега. Стояли уже последние дни февраля, резко потеплело, на небе не было почти ни облачка.
Щурясь от яркого света, солдат спросил:
— Ну как у нас со штатом?
— Связистов надо, Рязаныч, подбирать.
— Ну, я связист… а ездового другого можно.
— Нет. Ездового труднее найти.
— Найдем связиста. Эх, Сорокоумов бы пришел! Опять ранило его. Это уж, считай, в пятый раз.
— Да, тяжелые бои были…
— Куда уж тяжелей…
— А знаешь, сколько немцев побили? Пятьдесят шесть тысяч!
— Здорово…
Закурили, помолчали.
— Имущества, Рязаныч, маловато у нас.
— Маловато. Значит, имеем бухту кабеля на полтора километра, еще, значит, четыре фоника, да два индукторных немецких, — это я подобрал, — и еще три катушки, да четыре заземления. Вот повозку надо заменить. Ну, трех коней — на случай грязи… Пара-то не тянет. А меринок сивый — ничего. И чалый тоже. Кобылка рыжая, вроде на сносях.
— На сносях?
— Я ж говорю — вроде. Эвон, расперло всю.
— Хорошо, посмотрим лошадок твоих.
Рязанов затянулся, закашлялся. Его обветренное красное лицо побагровело еще больше.
— Никудышный табак германский… Один дым… Кашель только с него. Нет ли у вас, товарищ лейтенант, чего-нибудь покрепше?
— Сигары куришь? На вот трофейную.
— Можно и сигары… Экая толстая, — дивился он, — поди на два раза хватит. — Разломил. Рассыпалась. — Вот окаянная, — спрятал в карман. — Разрешите еще. Там у нас на повозке целый мешок табаку, а таких нет.
Приедет, ужотко, Пылаев, он ковать лошадей повел — угощу. — Курил, похваливал:
— Хороша, забористая.
Рязанов рассказывал о себе:
— Я, товарищ лейтенант, в Москве был… В полку связи учился, а как же? Шестовку строил. А на фронте в ездовые определили. Люблю лошадок. В этом батальоне год как.
Посидев с Рязановым, я вышел за ворота. Прислонился к забору и, сдвинув на ухо вымененную у командира хозвзвода кубанку, раскуривал сигару.
Деревенские женщины подходили к колодцу. Катауровцы — так называли располагавшихся рядом с нами артиллеристов по имени давно уже погибшего командира дивизиона Катаурова — доставали им воду и уже называли их Олями, Манями, Катями.
Вверху ползли жидкие облака. Дорога бурела. Цокали о выступавший из-под снега булыжник подковы лошадей — это конники штаба дивизии гарцевали на глянцевитых рысаках. Краснощекий наездник делал стойку на буланом коне, перемахивал через плетень, на скаку хватал с земли шапку.
— Вы с гастролями подальше отселя, — выступил рыжеусый катауровец, — а то разверну пушку и как дуну-у!..
И улица, и люди на ней, и разговоры солдат — все это не говорило о недавно минувших боях… Только далекие-далекие разрывы, смягченные расстоянием и эхом, своими «уу-х!» напоминали о прошлом и настоящем.
Хотелось с жадностью использовать эти часы, когда можно походить во весь рост, не опасаясь пули.
Хотелось насладиться неповторимой свежестью этого дня — предтечи весны.
Я нерешительно полез в сумку и, оглянувшись вокруг, не смотрит ли кто, достал свое бритвенное зеркальце в черном ободке.
Глянули на меня серые, с усталинкой глаза, мальчишеский, слегка вздернутый нос, обветренные губы. Я повернул голову влево, вправо. Какой-то другой стал, старше. На лбу две глубокие линии, к вискам протянулись морщинки…
Но тут же я устыдился: о себе ли думать сейчас? Ведь война…
Я поспешно спрятал зеркальце в карман и ушел за ограду. Подъехал Пылаев. Он стоял на повозке, держа вожжи в руках.
— Тпру! — лихо осадил он, хотя лошади и без того остановились.
— Подковал!
— Опять у нас все по-хорошему, — порадовался Рязанов и, подойдя к коням, тронул коренную саврасую за живот.
— Не знаю, сколько еще проходит.
— Да она, Рязаныч, вот-вот развалится, — засмеялся Пылаев, — насилу доехал…
— Развалится, развалится! — передразнил ездовой.
— Жалостливый! — шепнул мне Пылаев.
После обеда сидели на улице.
— Людей нам дают? — степенно спрашивал Пылаев, скручивая толстую папиросу из раскрошенной сигары, преподнесенной ему Рязановым.
— Будем подбирать в ротах.
— Надо Белкина взять из второй роты. В связи был. Понимает.
— Возьмем Белкина.
Пошли в роту. Пылаев указал на возившегося с вещмешком белоголового толстенького паренька.
— Вы со связью знакомы? — спросил я того.
— Ась?
— Со связью, спрашиваю, знакомы?
Белкин выпрямился, расправил под ремнем сборки рубахи.
— Знаком… Детально.
— Ну, а что знаете?
— Трубку там… эту-у…
— Микротелефонную, — подсказал Пылаев.
— Совершенно верно. Потом это… футляр. Шнур… питание. Ремень, на котором цепляется телефон.
— А говорить умеете по телефону?
— А как же… Беру трубку, — он важно надул щеки и приставил кулак к уху. — Товарищ Белкин слушает!
— Ну, ладно, товарищ Белкин, — вздохнул я, — возьму вас.
— Сейчас или подождать, я тут укладываюсь?
— Потом за вами Пылаев придет.
— Подожду.
Остальные солдаты хотя и заинтересовались приходом связистов, но продолжали любовно чистить винтовки. Чувствовалось, что сменить их на телефон они сочли бы за измену.
Я подошел к высокому сутулоплечему пехотинцу, с игривыми искорками в черных глазах.
— Вы не желаете в связь?
— Нет. Повременю.
— Почему? В связи же интересней.
— Интересу мало, бегай в бою, как чего потерял. А в стрелках она, родимая, — указал на винтовку, — счет с врагом сводит.
— Ну, пехотинец знает только винтовку, а здесь поговорил — и стреляй.
— Я молчком постреляю, — буркнул солдат.
— Отмочи-ил! — прыснул кто-то.
— А что же вы на связь зуб точите?
— Не точу, но не желаю.
— Почему?
— Это пехота в квадрате. Перебило провод, бегай без ума, а тебя гонят — скорей да скорей.
— Иной раз, конечно, достается связистам, но зато честь какая! — старался убедить я. — Ведь у нас говорят: — Нерв армии! Не будь связи — как пехотой, артиллерией управлять, самолетами? А потом — где и побегал, где и посидел.
Меня слушали, но я чувствовал — мои уговоры действенны не очень.
Я стал рассказывать солдатам о связистах, особенно о Сорокоумове. А когда кончил, слово взял тонкий веснушчатый паренек.
— Мы пойдем, чего там, — сказал он.
Я записал новых связистов и напомнил Пылаеву:
— Завтра начнем учить.
Вечером я раздобыл у Китова семь катушек кабеля.
Китов за последнее время стал мягче относиться ко мне, как и ко всем подчиненным. Случилось это, как я потом узнал, после серьезной беседы, которую провел с ним Перфильев. Наблюдательный замполит, уже давно заметивший у начсвязи равнодушие к делу и к солдатам, сделал ему внушение. И Китов немножко изменился. Но чувствовалось: много еще нужно ему, чтобы переломить себя.
Состав взвода связи батальона в боях был обычно самым текучим: люди быстро выходили из строя, ведь линию приходилось почти всегда наводить и обслуживать на глазах у противника. И часто солдаты не успевали изучить свое дело, как расставались с ним. Поэтому я всегда торопился использовать дни стоянки и отдыха для учебы взвода.
Утром мы начали занятия. Я ознакомил солдат с устройством индукторных и фонических аппаратов, конечно, не полностью, а с элементарными понятиями: как подключать линию, как послать вызов на соседнюю станцию; у индукторного телефона — звонком, у фонического — зуммером; как при работе нажимать разговорный клапан у микротелефонной трубки. А потом вывел их в поле и занялся практикой. Под конец занятий я велел Пылаеву приводить в порядок кабель, а сам решил поучиться верховой езде и приказал Рязанову оседлать коня, которого мы случайно заполучили из числа трофейных. Рязанов почистил коня, напоил. Он уверил меня, что конь отличный.
— А как под верх, Рязаныч?
— Огонь! — мотнул головой ездовой.
— Огонь? — с тревогой переспросил я.
— Нет, он не то, чтобы уросить, но ежели плетью его — бежит.
— Это хорошо.
— Экий ты, все бы играл! — любовно гладил Рязанов смирного коня, дремлющего на ходу и опустившего мокрую губу.
Я уселся в седло и натянул поводья.
— Ты его того… отпускай, — советовал Рязанов. — Он умный. Он побежит.
— Знаю, Рязаныч. Попробую его.
Чалый тронулся, опустив морду к самой земле. Встречавшиеся на пути посмеивались:
— Лейтенант, на свалку конька?
— Подкормить надо: не дойдет!
Около дивизионной ЦТС чалый вдруг встал как вкопанный.
— Пошел, пошел, — легонько стукал я его по бокам ногами. Конь не шевелился.
— Но! — дергал я за поводья.
— Экая упрямая скотина! — посочувствовал прохожий солдат.
Вокруг собирался народ: солдаты, любопытные бабы. Вышла Нина. Заправив густые волосы под шапку, она соболезнующе посоветовала:
— Вы его, товарищ лейтенант, ногами пощекотите.
Не хватало мне только, чтобы еще и Нина смеялась надо мной. Но я видел — она не смеялась. Судя по выражению ее лица, растерянно-радостному, она была рада видеть меня даже в таком смешном положении. Это ободрило меня. Я чувствовал прилив отваги.
— Будь добра! — крикнул лихо я Нине. — Принеси мне хворостинку.
Она сбегала к ограде, принесла тонкий прут.
И только я взял из услужливых рук девушки хворостинку, лошадь взмыла на задние ноги и, дико заржав, рванула, делая многометровые прыжки.
Я попытался уцепиться за седло, но не успел — и в следующую секунду мешком грохнулся наземь. Так я и не понял, подшутить надо мной решил Рязаныч, или сам он не знал, как ведет себя под седлом злосчастный конек. Мечтал я показаться Нине в позе кавалериста, а очутился в комическом положении.
Когда я вернулся, Рязанов, снимая седло, спросил меня:
— Под палкой бешеный, а так с места не сдвинешь?
— Да, с норовом конек: пока не припугнешь, не пристращаешь — ни тпру ни ну, — вздохнув, ответил я Рязанову.
Потом мы с ним вдвоем поджидали солдат с занятий.
— Хорошо я начал жить до войны, — вспоминал Рязанов. — Дочку свою выдал замуж за серьезного человека, прораба.
— Ну вот, кончим войну и опять будем жить, — сказал я.
— Да налаживать все надо. На сколь годов работы! Эвон как немец разорил все.
— Ничего, наладим.
— Конечно, наладим: нам к труду не привыкать.