Последние московские годы. 1931–1934

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Последние московские годы. 1931–1934

В свою первую в жизни городскую квартиру, двухкомнатную, кооперативную, коммунальную, Багрицкий вселяется в 1931 году. В 1929 году обостряется его болезнь. Ему становится ясно, что долго он не продержится. Чувствовали это и товарищи. Виктор Шкловский пишет о поэте в 1929-м: «Голова поседела рано, потому что смерть сидела напротив, за письменным столом и считала оставшиеся строчки». В московской квартире Юрий Олеша проведывал Багрицкого: «От бронхиальной астмы лечатся так называемым абиссинским порошком, который курят, как табак. Запах этого курения стоял в московской квартире Багрицкого. Припадки астмы повторялись у него довольно часто, и, приходя к нему, я почти всегда застигал его в неестественной, полной страдания позе. Он сидел на постели, упершись руками в ее края, как бы подставив упоры под туловище, готовое каждую секунду сотрястись от кашля и, казалось, изо всех сил удерживаемое от этого человеком».

Багрицкие поселились на шестом этаже и соседствовали с Марком Колосовым, который, как Альтаузен и Светлов, состоял в группе комсомольских поэтов.

«Прошло 5 лет после нашей первой встречи, и неожиданно мы очутились совсем рядом – соседями в общей квартире Дома писателей в пр. МХАТа… – вспоминал Колосов. – Я не бывал у него в Кунцеве… И вдруг летом 1930 г. он приезжает ко мне. Тогда выстроили 1-ю секцию писательского дома в пр. МХАТа – 14 четырехкомнатных квартир. В каждой предполагалось поселить по две семьи. Не знаю, кто надоумил Багрицкого ехать ко мне с предложением стать его соседом. Помню, он был очень взволнован. Тяжело дыша (у него была астма), начал объяснять цель своего приезда.

«Видишь ли, – смущенно-торопливо говорил он, – я человек простой, без церемоний, но ты понимаешь… правила так называемого квартирного этикета! Боюсь, что мой утренний облик может шокировать дам. И вообще это невыносимо – все время быть настороже, как бы не нарушить какое-нибудь правило светской вежливости в коммунальной квартире. Мне сказали, что ты тоже простой, и жена твоя простая, как моя Лида. Так что мы очень просим вас стать нашими соседями».

Надо сказать, что за 3 года совместной жизни наши семьи не только ни разу не поссорились, но я не помню ни одного недоразумения, ни малейшей тучки на общеквартирном небосклоне».

Если в доме не работал лифт и приходилось подниматься пешком по лестнице, то весь подъезд слышал, как Багрицкий тяжело дышит, останавливаясь на каждом этаже и громко кашляя. Теперь у него имелась своя комната, светлая, солнечная, с балконом, правда, балкон был еще без перил – в те времена сдавали дома в эксплуатацию с очень странными недоделками. Но комната была в полном смысле слова своя, и это было самое главное. Здесь Багрицкий наконец устроился так, как ему хотелось. Зажил спокойно и счастливо в той мере, в какой это могло быть возможно для тяжелобольного человека, обуреваемого всеми страстями и сомнениями, положенными по традиции истинному поэту.

В комнате стоял жесткий топчан, прикрытый пестрой украинской плахтой, вплотную к нему были придвинуты квадратный стол и два стула. Его привычная поза на топчане – по-турецки, на персидский манер, поджав под себя ноги. Эдуард рассказывал, что приобрел эту привычку на Османском фронте в корпусе генерала Баратова. Даже когда он сидел на стуле, всегда старался при этом хотя бы одну ногу подобрать под себя.

Когда Багрицкий бывал очень доволен, он складывал руки ладонями вместе и перегибал одну другой в тыльную сторону. Приветствуя гостей, любил делать «под козырек». По утверждению Лидии Густавовны, манерности, вычурности, театральности в движениях никогда себе не позволял. Мимика и жестикуляция были выразительные, средние по живости, спокойные и сдержанные. Быстрых и частых смен выражений на лице не отмечалось. Наиболее выразительными были глаза, блестящие и лучистые, являвшиеся самой красивой чертой лица. Улыбался часто, улыбка обычно имела слегка ироническое выражение. Это же выражение было наиболее характерно для всего лица в целом. Любил смеяться и смеялся часто. Смеялся обычно громко, на «о» – «хо-хо-хо», смех был средней продолжительности, несколько приглушенный, как бы направленный внутрь себя. Склонности к гомерическому смеху у Багрицкого не отмечалось.

Спорить он не любил и спорщиком не был. Очень часто к нему обращались за советами самые различные люди. Даже по поводу своих личных дел, например, относительно семейной жизни. Обращались к нему как к очень умудренному жизненным опытом человеку, как к старшему. Сам Багрицкий любил говорить про себя: «Дядя Эдя все знает и понимает». Хранил в себе очень большой жизненный опыт, был значительно старше своих лет. Как выражалась Лидия Густавовна, убыстренными темпами прожил жизнь.

Еще в комнате Багрицкого частые гости видели книжный шкаф и два больших металлических стеллажа с аквариумами. Вот и все, если не считать электрической машинки для нагнетания в аквариумы воздуха и большой клетки с попугаем.

Попугай этот был склочной и крикливой птицей. В течение нескольких месяцев он отравлял жизнь самому Багрицкому и его домочадцам с упорством и изобретательностью вполне разумного существа. Самое же печальное было то, что от него долго не удавалось избавиться, потому что, прослышав о его буйном нраве, никто не желал не то чтобы покупать его, но даже и брать задаром. Между тем попугай был говорящий и, приходя в хорошее настроение, хлопал крыльями и кричал «ура». Кроме того, он умел при помощи своего огромного, зловеще изогнутого клюва извлекать из мебели обойные гвозди с той же легкостью, с какой взрослый человек вынимает травинки из рыхлой почвы. Однажды, пользуясь своим могучим инструментом, попугай напрочь разорвал туфлю у поэтессы и переводчицы Аделины Адалис (1900–1969), только чудом не повредив ей ногу. В конце концов попугая удалось куда-то пристроить, и, кроме рыб, в комнате у Эдуарда Георгиевича не осталось никакой другой живности.

На стене над топчаном в своей новой комнате он повесил казацкую шашку и, показывая ее, неясно намекал на какие-то необыкновенные ее достоинства, каких, судя по ее виду, никак нельзя было в ней предположить. Шашка была обыкновенная, в довольно потрепанных ножнах, ничем внешне не примечательная и, как это ни странно, очень мирная на вид.

Вообще же после переезда в городскую квартиру, расположенную в Камергерском переулке около МХАТа, у Багрицкого стало бывать очень много народа. И, к величайшему его удивлению, внезапно оказалось, что одни идут к нему, чтобы поучиться, другие – чтобы попросту познакомиться. Что, нежданная и незваная, к нему пришла слава, приход которой решительно изменил его жизнь, усложнив ее и лишив столь необходимой ему укромности.

Радостными в этом новом образе жизни оказались для Багрицкого только его встречи с молодежью. Как-то само собой случилось, что вокруг него образовался кружок молодых поэтов, приносивших свои стихи и молитвенно внимавших его указаниям. Его это очень смущало.

«Понимаете, они меня слушают как оракула, – жаловался он Георгию Мунблиту. – А я не оракул, я частное лицо и сам еще учусь писать стихи. И если говорить правду, в последнее время я не очень доволен своими успехами. А они смотрят мне в рот. Хорошие мальчики, а не понимают, что нельзя научить человека писать стихи».

«О чем же вы с ними беседуете?»

«Мало ли о чем?.. Научить писать нельзя, зато можно помочь научиться. Я и помогаю».

И он действительно помогал.

Рядом с лежавшей на его столе ученической тетрадкой, куда он вписывал огрызком карандаша, бесконечно перемарывая, строчку за строчкой свои собственные стихи, появилась стопка исписанных листков с творениями молодых стихотворцев. Иногда, отложив в сторону свою тетрадку, Багрицкий читал и перечитывал эти старательно переписанные стихотворные строчки, сопровождая чтение ритмическим гудением и по временам что-то отмечая на полях своим карандашным огрызком. Это он готовился к очередной встрече с молодыми поэтами.

Одним из них оказался Евгений Долматовский. Увидев Багрицкого на фоне диковинных рыбок, снующих в застекленной воде, Евгений, избегая возвышенных слов, улыбнулся:

«Какое симпатичное общежитие!»

Видимо, интонация была найдена нужная. Багрицкий живо откликнулся:

«Вот так и соседствуем. Как ответственный комендант этого общежития, заверяю – кухонных склок тут не бывает».

Вдруг Эдуард Георгиевич жутко закашлялся. Отдышавшись, он хрипло изрек:

Вот вижу я – идут коровы.

Им хорошо. Они здоровы.

И тут же добавил:

«Это я сочинил не сейчас и не здесь. По Москве буренки не ходят. А вот в Кунцеве, где у хозяина дома было немало живности, я увидел, как шествует по двору корова по имени Красотка со своим теленком. У меня был очередной приступ, и я разразился завистливым экспромтом. Ну вот, будем считать, что свое творчество я предъявил. А теперь послушаем, на что способны вы. Читайте свои катрены, терцины, стансы или что там у вас еще есть в запасе. Главное, не робейте. В Одессе у меня комната была полна птиц. Голосистая компания. Они запросто могли освистать плохие стихи. А рыбки – это тот народ, который безмолвствует. Так что их бояться не надо. Да и меня тоже».

«Я сразу почувствовал себя, как дома», – вспоминал Долматовский. Один из лучших фотопортретов Багрицкого был сделан им. Вместе с товарищем они принесли яркую лампу, потому что фотоаппарат был старомодный, с бромосеребряными пластинками, выдержка требовалась большая. Впоследствии этот портрет неоднократно публиковался. Острый взгляд, распахнутая блуза, седеющая шевелюра. За спиной на стене – охотничья винтовка и ягдташ. На столике – микроскоп. Антураж, соответствующий увлечениям поэта, охотника, рыбовода.

В микроскоп Багрицкий исследовал обитательниц аквариумов. Среди рыбоводов он был не менее знаменит и авторитетен, чем среди литераторов. Научился читать по-немецки, чтобы следить за специальной литературой. Один литератор побывал с ним в зоологическом магазине и был поражен. Записные знатоки этих дел, жилистые старики с прокуренными усами, с которыми и заговорить-то бывает страшно человеку, недостаточно осведомленному о свойствах и обыкновениях обитателей аквариумов, обращались к Багрицкому с почтительностью робких учеников. После смерти поэта немецкий специализированный журнал поместил некролог о кончине выдающегося российского ихтиолога.

Однажды в компании гостей у себя в Камергерском переулке Багрицкий с презрением отзывался об имярек, которого он считал классическим собранием всего пошлого, стяжательского. Он говорил, пародируя стиль научной лекции: «Можно считать вполне доказательным, что гипертрофированное увлечение материальными благами является главным интересом и основным содержанием жизни не только, как это принято считать, у работников торговой сети, но и у некоторых работников литературной сети». Кто-то более снисходительный заметил, что это прискорбные, но, увы, до поры до времени неизбежные пережитки капитализма в сознании. Багрицкий вскипел: «Почему в сознании? В барахле! С сознанием у него как раз все в порядке. Меньше чем на мировую революцию он не согласен. Но вы посмотрите на его коллекцию золотых часов!»

Товарищ Сталин разогнал РАПП 7 марта 1932 года. Литературный критик Бенедикт Сарнов (р. 1927) полагает, что некоторое представление о характере этой писательской структуры дает роман Булгакова «Мастер и Маргарита». Там РАПП изображен под названием «МАССОЛИТ». Есть все основания предполагать, что шеф РАППА Авербах был прототипом одной из ключевых фигур этого романа – Михаила Берлиоза. Еще вчера «пролетарские писатели» были людьми первого сорта, а все остальные – «левые попутчики», «правые попутчики» (Бабель, Багрицкий, Пастернак, Пильняк, А. Н. Толстой), разные там ЛЕФы, конструктивисты, имажинисты и прочая шушера – второго, третьего и даже шестнадцатого. «Пролетарские» имели мандат на то, чтобы всю эту беспартийную сволочь цукать, гнобить, в лучшем случае – критиковать, учить, воспитывать. И теперь – что же? Все они, значит, будут равны? И даже «рабоче-крестьянский граф» Алексей Николаевич Толстой будет теперь не хуже наираспролетарского Безыменского и – страшно выговорить! – даже самого Демьяна Бедного?

Месяцем позже Багрицкий и Мунблит сидели на писательском собрании в зале бывшего Театра миниатюр на Никольской улице, где кающиеся рапповцы «отчитывались» в своих прегрешениях. Началось это собрание выступлениями рядовых рапповского воинства. Эти молодые люди, которые еще так недавно беспощадно громили, изгоняли и искореняли все, что стояло на их пути и мешало им превратить литературу в согласный хор поющих в унисон послушных РАППу писателей, нынче наперебой признавали свои ошибки. Потом на трибуну вышел один из главных рапповских заправил, безмятежно откашлялся и принялся в гладеньких, закругленных периодах поносить своего недавнего вождя и единомышленника Авербаха, с которым у него якобы никогда не было близкой дружбы и полного единомыслия и который ныне недостаточно самокритично признает свои ошибки. Короче, так сегодня вчерашние советские украинские писатели рассказывают о недостаточной степени своего диссидентства при советской власти.

В отличие от Авербаха, оратор все свои ошибки признавал и, видимо, очень этим гордился. Багрицкий возмущенно кивнул в сторону мастера покаяний: «Как ему не стыдно так гладко, в таких круглых фразах предавать друзей. Если бы он запинался, если бы было видно, что человек мучается, тогда – другое дело. Но так красноречиво, так спокойно. Честное слово, не понимаю!»

И, гремя сапогами, он пошел к выходу, потянув собеседника за собой. А в коридоре, с трудом отдышавшись, взволнованный гораздо больше, чем те, что выходили в этот день на трибуну, он снова развел руками и повторил:

«Не понимаю. Убейте меня, не могу понять!»

«И правда, где ему было понять этих кающихся грешников? Слишком все это было далеко от мира, в котором он жил, и от его представлений о том, каков должен быть человек, писатель, товарищ, – вспоминает Мунблит о своем товарище Багрицком. – Вероятно, и они не поняли бы Багрицкого с его нерасчетливым чистосердечием, с его любовью к литературе, любовью, вытеснившей из его помыслов все другие житейские побуждения, с его способностью жить поэзией так, как некоторые его коллеги живут стремлением преуспеть, прославиться, победить и затмить соперников. Врачи и сестры в больнице, где Багрицкий провел последние свои дни, говорили, что среди тяжелых больных они давно не видели такого мужественного, терпеливого и веселого человека. Сначала они полагали, что он не сознает всей серьезности своего положения, потом увидели, что он все понимает. И неизменное его спокойствие и шутливость – не от неведения, а именно от понимания неотвратимости и огромности того, что ему предстоит. Кто знает, может быть, в награду за честно и чисто прожитую жизнь человеку даруется эта способность – спокойно и с достоинством встретить смерть».

Вспоминает писатель, драматург Лев Славин (1896–1984): «В чем он действительно был скрытен – это во всем, что касалось его болезни. Он никогда не жаловался на свою астму. А если и говорил о ней, то только в подтрунивающем тоне. Даже ближайшие друзья не подозревали, как тяжко он болен. Багрицкий неспособен был сделать свое личное несчастье темой своих произведений. Этого не позволила бы свойственная ему целомудренность чувств.

Об этой целомудренности не догадывались люди, воображавшие Багрицкого чудаком, богемой, циником. Они были обмануты его ошеломительным остроумием, эксцентрической манерой выражаться. В сущности, он был скромным и застенчивым человеком, о чем, впрочем, догадывались немногие. Но, конечно, нельзя изображать Багрицкого этаким идейным монолитом. Приемы иконописной живописи не годятся для изображения этого страстного, иногда противоречивого человека. В тридцатых годах он вступил в РАПП. И он же был первым человеком, который позвонил мне и сообщил задыхающимся от восторга голосом, что РАПП распущен.

Так называемый цинизм Багрицкого был ненатуральным. Это была как бы маска, надетая на нежность. Он появлялся обычно после или во время душевного раскрытия и как контраст к нему».

Багрицкий скончался 16 февраля 1934 года. В семье у них жила домработница Маруся, женщина из Вологды, очень им преданная. Когда поэт лежал в гробу, она подошла к нему, наклонилась и что-то шептала про себя, да так и попала в объектив кинохроники…

Потом выяснилось, что Бабель занял у Багрицкого деньги и долго не отдавал. После смерти поэта Маруся отправилась к Бабелю домой в Николо-Воробьинский. Когда Бабель вышел к лестнице, ведущей на первый этаж, она закричала во весь голос: «Отдай сиротские деньги!»

На похоронах Багрицкого Бабель с остановившимся взглядом, беззвучно шевеля губами, шел по запруженному народом вестибюлю старого особняка Дома литераторов на улице Воровского, из которого только что вынесли гроб с телом Эдуарда Георгиевича. Потом он вслух промолвил: «Первая могила нашего поколения». Очевидно, Бабель только что встретился с Юрием Олешей. Тот все эти скорбные дни буквально носился с этой фразой. Выходя на улицу, Бабель добавил: «Ничего не вышло». Может быть, он вспомнил свой последний разговор с Багрицким о необходимости переселения в Одессу? Жить всем одесситам на родине – было любимой мыслью Бабеля.

Воспоминания Исаака Бабеля о Багрицком лаконичны. «Усилие, направленное на создание прекрасных вещей, усилие постоянное, страстное, все разгорающееся – вот жизнь Багрицкого….. Он был мудрый человек, соединивший в себе комсомольца с Бен-Акибой. Ему ничего не пришлось ломать в себе, чтобы стать поэтом чекистов, рыбоводов, комсомольцев…»

В стихотворении «Вмешательство поэта» Багрицкий пишет:

И бытием прижатое сознанье

Упорствует и выжимает крик.

Я вижу, как взволнованные воды

Зажаты в тесные водопроводы,

Как захлестнула молнию струна.

Механики, чекисты, рыбоводы,

Я ваш товарищ, мы одной породы, —

Побоями нас нянчила страна!

Приходит время зрелости суровой…

В похоронной процессии тело Багрицкого по улицам Москвы сопровождал эскадрон кавалеристов.

Багрицкий умер до начала репрессий, в 1934 году, а вот его вдова Лидия Густавовна Суок-Багрицкая, как уже упоминалось, в 1937 году была репрессирована и вернулась из заключения только в 1956 году.

Багрицкого продолжают современные поэты. А мы читаем Елену Фанайлову:

«Я боюсь кричать, я боюсь людей. / Этих улиц их, площадей, колонн, / Где судьба свистит с четырех сторон. / Где она берет, как Махно, вагон, / Настигая нас впонахлест, вдогон. / Где ее конвой, получив приказ, / К городской стене провожает нас».

И Всеволода Емелина: «Страх зрачки не сузит. Нас бросала кровь/ На шатры арбузников, на щиты ментов».

Эдуарду Лимонову отец дал имя в честь Багрицкого:

«Политик в ЖЖ сталкивается с толпой кухонных Гамлетов, которые политику бесполезны… Я очень непростой тип, бессильные вы, мои чудаки! Вы же больны анемией, «бледной немощью заражены…» – это о вас».

Багрицкий оставил в черновиках поэму «Февраль». Он мыслил ее как первую в будущей трилогии. «Беда лишь в том, что ни те, кто проклинал поэта, ни его непрошеные защитники не удосужились над поэмой задуматься. Поэтому и не увидели они в «Феврале» ни цитат из «Мертвецов пустыни» Х.-Н. Бялика, ни отголосков «Мемуаров» Г. Гейне. Впрочем, еще хуже то обстоятельство, что никто из них не прочитал саму поэму Багрицкого по той причине, что бесконечно тиражируемый ее вариант составляет едва лишь треть того текста слегка неоконченной поэмы, который хранится в архиве», – утверждает современный исследователь творчества Багрицкого Леонид Кацис.

Багрицкий искренне ценил таланты. В Одессе он был душой «Коллектива поэтов», благословил на писательство, поддержал Веру Инбер, Владимира Сосюру, Ивана Микитенко. В Москве – Александра Галича, Александра Твардовского. Переводил Миколу Бажана: «Кровь полонянок», «Разрыв-трава», «Ночь Гофмана», «Здания». Перевод «Ночи Гофмана» подсказывает, что с Миколой Бажаном объединяло Багрицкого – любовь к музыке.

О, стиснуть бы аккорд бледнеющей рукой,

Чтоб наливался звук и композитор бился!

И свободолюбивый нрав Тиля Уленшпигеля и его друга Ламме.

И вот брюхан, раскрашенный лазурью и кармином

(Домашняя идиллия фламандских маляров),

Лукаво подмигнет ему за розовым овином,

Схватив в охапку девушку, пасущую коров…

Самому Багрицкому больше всего нравился Вагнер. Затем Моцарт, Бетховен. Чайковского он не воспринимал, говорил, что это «кисло-сладкая музыка». Любил две оперы: «Кармен», которую взял за образец для своего либретто «Думы про Опанаса», и «Катерину Измайлову».

Багрицкий воспитывал сына в мужественном духе. Закалял плаванием в осенних реках. Хождением босым на лыжах. Всеволод Багрицкий также начал писать стихи. Добровольцем пробился на фронт, хотя по состоянию здоровья был непризывным. Погиб 26 февраля 1942 года в маленькой деревушке Дубовик Ленинградской области, записывая рассказ политрука. Судьба оказалась беспощадной. За десять дней до своей гибели Всеволод пишет в дневнике:

«Сегодня восемь лет со дня смерти моего отца. Сегодня четыре года семь месяцев, как арестована моя мать… Вот моя краткая биография…

Теперь я брожу по холодным землянкам, мерзну в грузовиках, молчу, когда мне трудно…»

В 1929 году Багрицкий создал «Стихи о себе». Он обратился к своему читателю в своем представлении.

Черт знает где,

На станции ночной,

Читатель мой,

Ты встретишься со мной.

Сутуловат,

Обветрен,

Запылен,

А мне казалось,

Что моложе он…

И скажет он,

Стряхая пыль травы:

«А мне казалось,

Что моложе вы!»

…По взгляду,

По движенью рук

Я в нем охотника

Признаю вдруг —

И я скажу:

«Уже на реках лед,

Как запоздал

Утиный перелет».

И скажет он,

Не подымая глаз:

«Нет времени

Охотиться сейчас!»

И замолчит.

И только смутный взор

Глухонемой продолжит разговор,

Пока за дверью

Не затрубит конь,

Пока из лампы

Не уйдет огонь,

Пока часы

Не скажут, как всегда:

«Довольно бреда,

Время для труда!»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.