Глава двадцать четвертая «КРУГОМ МИЛЬОНЫ СТРАДАНИЙ»
Глава двадцать четвертая
«КРУГОМ МИЛЬОНЫ СТРАДАНИЙ»
Исчезают люди. — Геологический конгресс. — Бренное тело… — Ноосфера в Дурновском. — «В здравом ли уме власть?» — «Бесконечно любимый друг Митя». — Колумбово решение. — Дело Ламарка. — Несостоявшийся протест и состоявшаяся стойкость
Большой год четвертого апостола 1937-й начался для лаборатории в ноябре 1936 года. Арестованы сразу Симорин и Кирсанов.
Для Вернадского исчезновение Симорина — огромная неожиданность и огромная потеря для лаборатории. Он пытается разыскать своего сотрудника.
Как рассказывает В. С. Неаполитанская, Вернадский через НКВД узнал-таки адрес Симорина, отправленного в магаданские лагеря. Вернадский пишет письмо начальнику Дальстроя — вершителю судеб заключенных: на общих работах задействован талантливый врач и биохимик Симорин. Академия наук за него хлопочет, а пока его надо использовать по специальности. Письмо на бланке Академии наук возымело действие: Симорина перевели в амбулаторию.
Вернадский настойчиво пытается повлиять на судьбу заключенного. Симорин, как и Личков, постоянно получает от Вернадского письма и выходящие работы. Отбыв пятилетний срок, Симорин стал заведовать в Магадане лабораторией и даже пытался организовать в ней какие-то биогеохимические эксперименты. Евгения Гинзбург в мемуарах «Крутой маршрут» пишет о Симорине как о достопримечательности интеллектуальной жизни Магадана. Они дружили семьями, и Александр Михайлович запомнился ей энергичным, очень эрудированным, интересным и живым собеседником. Он приехал в Москву в 1956 году, пытался вернуться к работе. Но Вернадского не было в живых, а сменивший его Виноградов принял его не очень любезно. Институт секретный и бывшему врагу народа там места нет.
Симорин уехал в Крым, поближе к Коктебелю, где стоял дом его «мистического» увлечения — Максимилиана Волошина. Поселился в Старом Крыму, где и умер в 1965 году. Его могила — рядом с могилой еще одного романтика — Александра Грина.
Кирсанов же был расстрелян на Лубянке в июле 1937 года.
Адский круг затягивал все большие массы людей. 25 февраля 1937 года арестован зять Шаховского, священник Михаил Владимирович Шик. Ему давно уже было запрещено жить в столице, и они с Натальей Дмитриевной и детьми поселились в Малоярославце, пополнив собой множество княжеских и просто дворянских отпрысков, спасавшихся по московским окрестностям. Вскоре несчастной дочери Дмитрия Ивановича сообщили, что Шик сослан в дальние лагеря «без права переписки». Смысл этой зловещей фразы тогда еще понимали буквально, и Наталья Дмитриевна не ведала, что стала вдовой.
Пятого сентября исчезла Елизавета Павловна Супрунова, внучка кузины Вернадского. Елизавета Павловна выполняла его поручения по переписке с иностранными учеными. Вся ее вина состояла в том, что ее муж, с которым она давно развелась и который давно уже умер, был царский генерал. На самом-то деле, как выяснил Вернадский, какой-то сосед по квартире написал на нее донос из классовой ненависти.
В «Хронологии»: «5 сентября 1937 г. Арестована по ложному доносу мой личный секретарь Елизавета Павловна Супрунова. <…> Обвинение связано с местью прежнего квартиранта. Пытались замазать и меня. Писал об этом в НКВД. Совершенно невинный человек — один из миллионов. <…>
Зиночка энергично начала хлопотать. В одном из мест, куда она обращалась, ей указали, что она посылает много книг (моих) за границу. В связи с этим подал заявление следователю. Я взял содержание дочери — Зиночки Супруновой — на свой счет: 300 руб. в месяц (то, что получала мать)»1.
Он обращается к Вышинскому с просьбой пересмотра дела, настаивая на невиновности Елизаветы Павловны. Письмо, сохранившееся в архиве, характерно тем, что Вернадский не страшится давать общую оценку положению дел в стране, предупреждая об ошибках: «По-видимому, мы имеем здесь явный случай действия, не оправдываемого действительностью, количество которых неизбежно увеличивается, согласно непреложным статистическим законам в массовых случаях арестов и высылок, которые мы переживаем в настоящее время»2. Что касается этого конкретного случая, в результате упорных усилий Вернадского Елизавету Павловну освободили, заменив лагерь под Биробиджаном ссылкой в Кинешму. Там она и умерла уже в военные годы.
Дневники 1937 года пестрят фамилиями арестованных, исчезнувших в том числе и в большой академии, и в украинской. Отовсюду к нему стекаются сведения о репрессиях, которые он заносит в дневники. Вернадский не может, как человек с государственным мышлением и как строгий натуралист, не изучать положение дел, насколько это возможно. В связи с арестами вникает во все подробности, анализирует, от кого зависят судьбы людей и страны в целом. Дневник 4 января 1938 года: «Две взаимно несогласованные инстанции — вернее, четыре: 1) Сталин, 2) Центральный Комитет партии, 3) Управление Молотова — правительство Союза, 4) Ежов и НКВД. Насколько Сталин объединяет?
Сейчас впервые страдают от грубого и жестокого произвола партийцы еще больше, чем страна. Мильоны арестованных на этой почве. Как всегда, масса преступлений и ненужные никому страдания»3.
Чувствуется, что он пытается дать максимально возможную картину: положение в центре, на Украине, в местах лишения свободы, записывает буквально каждый случай, о котором ему становится известно, даже о незнакомых лично людях. Действует какой-то неведомый нам инстинкт: оставить память о любом человеке. Его внимание привлекают не только аресты в ученой среде, но и рабский труд на великих стройках, репрессии верующих, случаи исчезновения священников без всякого следа. «Как в средневековой Венеции», — замечает он. Подозревает, что число заключенных не случайное, оно где-то планируется. 5 января 1938 года записывает: «Мильоны арестованных. Все-таки безработица. Это быт. Мильоны заключенных — даровой труд, играющий очень заметную и большую роль в государственном хозяйстве»4.
* * *
В такой странной для иностранцев обстановке собралась очередная сессия Международного геологического конгресса. Однажды был принят порядок, по которому 7, 17 и 27-я сессии должны были проходить в России. Так подошла очередь Москвы. Широкая публика об этом порядке не знала, зато официальная пропаганда подавала дело так, будто геологи всего мира съехались посмотреть на социализм и на его невиданные успехи. Экскурсии для иностранцев планировались по методу князя Потемкина, вплоть до обильных возлияний и танцев поселян. Маршруты их тщательно прокладывались в обход секретных и нищих мест, а для предотвращения контактов с населением их сопровождали экскурсоводы в штатском.
Для Вернадского это была пятая сессия МГК, начиная с лондонской 1888 года. Он, естественно, входил в оргкомитет по подготовке в составе восемнадцати крупных геологов. Возглавлял оргкомитет Губкин, секретарем был Ферсман.
Двадцать первого июля сессия конгресса открылась с большой помпой в единственно приличном помещении — в Московской консерватории. С приветствием к участникам выступил Молотов. Зал заполнен до предела. Всех умилили приветствия юных натуралистов-пионеров.
Но аншлаг мог обмануть только музыкантов. В зале сидели одни советские геологи, которыми заполнили ряды. Из иностранцев приехали в основном только те, кто не мог не приехать по долгу службы, — сотрудники международных геологических организаций, которые приурочивают свои собрания к сессиям конгресса. Всем геологам из фашистских стран поездка была запрещена. Японцев, правда, приехало много.
Дневник за 23 июля 1937 года: «Вчера на конгрессе. Немцы совсем не приехали. <…> В действительности и по существу их отсутствие мало чувствительно, т. к. сейчас немецкая наука не занимает того места в геологических науках, какое она занимала в конце XIX столетия, когда был — в эпоху моей молодости — конгресс 1897 г. (в Петербурге. — Г. А.), впервые показавший значение русской геологической науки.
Сейчас наиболее крупные — американцы и русские. Французов довольно много — но геологов собственно крупных у них нет. Наиболее крупные минералоги Лакруа и Кайё не приехали. <…>
Из крупных американцев никто не приехал, также нет крупных геологов среди англичан.
Несомненно, политические обстоятельства — опасение у нас внутреннего переворота — остановили приезд. <…> Но в общем конгресс делает свое дело. Организация минералогического центра, окончательное создание палеонтологического. Наши палеонтологи есть очень хорошие, но нет ведущих — немцы, французы, американцы. <…>
Аресты среди ученых продолжаются. <…> По-видимому, вновь арестовывают раньше когда-то арестованных. При такой системе — могут случайно поймать и нужных, и действительно заговорщиков! Но такая система — сколько невинных!
И все же жизнь идет и что-то вырабатывает. С огромными — ненужными — потерями людьми и деньгами, научная геологическая работа идет»5.
Не случайно он связывает сессионные дела с арестами геологов: в уме они стоят рядом, репрессии составляют задник, ежедневный фон всех событий тех лет.
Через три дня после открытия конгресса Вернадский выступает с большим докладом «О значении радиогеологии для современной геологии». Обобщает и объявляет значение и перспективы новой науки. Радиогеологией найдены природные часы, идущие с непогрешимой точностью миллиарды лет. Во-первых, она дает возможность создать правильную геохронологическую шкалу, а во-вторых, исследовать состояние и историю радиоактивной, тяжелой части таблицы Менделеева, прежде всего семейства урана, в особенности 235-го.
Однако среди других идей одна революционная мысль должна была привлечь внимание геологов: идея о повороте всего счета времени в геологии: не назад от сегодняшнего дня (дату которого приходится все время передвигать), а вперед от того момента, который четко вырисовывается среди определений горных пород. Сейчас кажется, что из самых древних обнаруженных радиологами пород образовалась, сложилась планета, что мы постепенно найдем возраст Земли. Однако это иллюзия, говорит Вернадский. Понятие о возрасте Земли относится не к логике естественных тел, оно исходит не из фактов науки, а из умственных привычек — религиозной натурфилософии (от первых страниц Библии).
Древнейшие найденные цифры дадут нам время распада урана и обнаружения границы, когда осадочные породы самого древнего возраста превращаются в так называемые метаморфические породы. И тогда время метаморфизма надо принять за точку отсчета, за первый год, и запустить часы правильно — вперед, как мы это делаем в историографии человека. С каким шагом — задается Вернадский вопросом. Основная единица остается космической — год. Но для медленных геологических событий предлагает новую единицу счета в 100 тысяч лет — время существования человеческого вида. Вернадский называет ее декамириада.
Конечно, такое революционное предложение сразу не могло пройти. Но Вернадский и не надеялся на быстрый эффект. Вряд ли идея могла быть по достоинству оценена слушателями, поскольку для нее надо быть знакомым с понятием о живом веществе, вечности жизни и о единстве биологической эволюции и геологической истории. Но мысль о единстве природы и о значении радиогеологии захватила присутствующих. «Я сам чувствовал и слышал, что речь произвела впечатление и выслушана была очень внимательно. Мне говорили, что мой доклад был одним из самых интересных»6, — писал он позднее.
Зато надеялся на образованную в рамках МГК новую комиссию — по определению геологического возраста: площадку для общения радиогеологов всего мира. Себя предложил в заместители, а председателем избрали американца Лейна. Следующая сессия конгресса должна была состояться в Лондоне в 1940 году, но по известным причинам — не состоялась, а Вернадский очень рассчитывал поехать на нее и даже готовился. Так в его идеи о возрасте Земли и о декамириаде, как это часто бывало в истории науки, — вмешалась история людей. Но главное сделано. Ставшая для него давно привычной радиогеология утверждена.
* * *
Но какова несправедливость! Голова умственно свежа и ясна, работается хорошо, а тело отказывается служить. Живешь в двух несовпадающих режимах времени.
В столовой за обедом Вернадский вдруг почувствовал неладное. Хотел взять с тарелки кусок курицы и не мог. Пальцы не слушались. Правая рука начала неметь. Затем онемение распространилось и на ногу.
Встревоженная Наталия Егоровна отвела его в номер и уложила. Врач определил нарушение кровообращения вследствие сердечной аритмии. 10 сентября Владимир Иванович диктует Наталии Егоровне письмо Ферсману, которому всю весну и лето писал нежные и ободряющие письма, потому что тот лежал в ленинградской больнице в ужасном состоянии; не в порядке сердце, печень, почки:
«Я чувствую себя умственно совершенно свежим и “молодым”, стараюсь не думать о моей книге, в частности, о ноосфере, хотя ясно вижу, что у меня идет глубокий подсознательный процесс, который неожиданно для меня вдруг вскрывается в отдельных заключениях, тезисах, представлениях. <…>
Смотрели меня два специалиста (консилиум) <…>. Оба дают благоприятный диагноз и думают, что восстановится свободное владение правой рукой, что я через немного месяцев смогу вернуться к своей книге. <…> Понемногу, но очень медленно, но все же способность владения пальцами явно восстанавливается. Через три дня позволят встать с постели и постепенно переходить к нормальной жизни»7.
Несколько менее оптимистично оценивает положение в письме Личкову: «Вот какова человеческая жизнь! Конечно, несколько дерзко было, как я Вам писал, начать писать главную работу жизни в 73 года. Заниматься и читать серьезное мне совсем запрещают месяца на два, на три. Еще не знаю, как мы их проведем. Голова чрезвычайно свежа, и мысль работает, как прежде»8. В конце месяца ему же сообщает, что медленно восстанавливается, уже может писать правой рукой и что почерк стал не очень разборчивым. Действительно, до того, хотя и нелегкий, мелкий, как у многих близоруких людей, но четкий и характерный почерк его с осени 1937 года резко изменился, стал ломким, неровным. Читать поздние рукописи Вернадского — весьма непростая задача.
Но как же книга? Снова, как и в 1916 году, возникло чувство, что внешние обстоятельства не дадут сделать главное. Теперь под угрозой заветная «книга жизни». Она уже существует в двух отработанных и отвергнутых вариантах и, в сущности, пока живет лишь в его воображении.
* * *
Если не знать многих деталей из жизни Вернадского в те годы, может сложиться такая схема. Ученый живет в своем интеллектуальном одиночестве в уютном особнячке. Он мало кого видит, не желая компрометировать других знакомством с «мистиком и идеалистом», чтобы не подвергать их опасности. Некоторые мемуаристы добавляли материала к этой умозрительной схеме. Они писали, что Вернадский тогда почти не вел разговоров за пределами специальности. Но ему действительно неинтересны бытовые разговоры, пересуды и сплетни. Как только возникал такой разговор, его взгляд становился отсутствующим, он уходил в себя. Конечно, думали люди про себя, Вернадский осторожничает.
Легко сбиться на образ булгаковского Мастера. Вот он в уединении творит великое в своем тихом, увитом плющом домике (а ведь они жили в двух шагах — Булгаков и Вернадский); вот он в своем старом халате и черной шапочке размышляет в кресле-качалке, а верная Наталия Егоровна (постаревшая Маргарита) подает ему в кабинет кофе. Ничего общего с действительным литературный образ не имеет. Одинокого мудреца, живущего в сферах мысли и творчества за пределами окружающего, — не было. (Правда, кресло-качалка как раз имелось.)
Теперь, когда стали известны его дневники, открыт архив, умозрительная концепция уединенности разлетелась в прах. Конечно, он мало где бывает за пределами треугольника: Дурновский переулок, Большая Калужская улица (Академия наук) и Старомонетный переулок (БИОГЕЛ). Летом треугольник поворачивался и вместо особнячка в Дурновском возникал другой угол — санаторий в Узком.
Конечно, он не бывает на официальных торжествах, приемах, заседаниях и т. п. Собрания стали чрезвычайно опасными и, во всяком случае, неприемлемыми для него по моральным соображениям. Там кого-нибудь постоянно клеймят, требуют смертной казни «подлым убийцам, троцкистско-зи-новьевской банде». Вернадский тщательно следит, чтобы его имя не появилось в письмах осуждения врагов народа. 13 марта 1938 года записывает: «Как-то звонили от Комарова (президент академии после Карпинского. — Г. А.) — хотели, чтобы я подписался под заявлением академиков — я лежал, не мог подойти к телефону и сказал, что не зная что — не подписываю. Боялся, что вставят. <…> Но нет (“Известия”).
Для меня неприемлемо всякое убийство, и смертная казнь в том числе — твердо и непреклонно. Чем больше жизнь идет, тем больше и яснее. Вспоминается мое выступление в Государственном совете (и записка — в ней я первый [в России] указал [на необходимость отмены смертной казни])»9. Днем раньше в «Известиях» действительно появилось письмо за подписями семнадцати академиков под заголовком «Шайке фашистских бандитов не должно быть пощады». Среди них, к сожалению, было немало его старых друзей.
Самым удивительным образом его фамилии нет ни на одном таком письме, а иногда ведь их ставили и заочно. Значит, все знали его непримиримую позицию.
Конечно, он не бывает в театрах, кино (глаза!), но музыка в его жизни присутствует. Временами выбирается на концерты. Иногда, в сопровождении Дмитрия Ивановича или Павла Егоровича, посещает выставки: в 1937 году — Пушкинскую юбилейную, в 1938-м — вокруг «Слова о полку Игореве».
Мудрец отличался невероятной общительностью и вниманием к жизни. Особнячок у Собачьей площадки — открытый дом. По дневнику 1938 года можно посчитать, что даже в чрезвычайно гибельное время — первые два месяца 1938 года — здесь побывало ни много ни мало 58 человек. Некоторые по нескольку раз. Иногда сразу подвое-трое. Практически ежедневно кто-нибудь приходит. Не считая того, что сам ходит в гости, в основном посещает ровесников-зубров — Зелинского и Чаплыгина. Не считая дневных встреч в академии, в лаборатории. Не считая телефонных разговоров, обширнейшей переписки.
Самый частый и самый приятный гость — друг Митя, вызывающий сложное чувство любви, уважения, тревоги и умиления. «Боюсь, что Дм. Ив. заболеет — слишком он бегает», — типичная запись в дневнике.
Шаховской остался таким же, как в молодости: быстрым, порывистым и легким на подъем. Не каждый мог бы после стольких жестоких разочарований найти в себе силы снова подниматься и упорно возобновлять творчество, всякий раз отыскивая другие формы. Шаховской не только нашел себе занятие, но стал профессиональным историком. Его статьи о Чаадаеве и декабристах, по истории литературных кружков 30— 40-х годов XIX века печатаются в специальных журналах. Он доказывал неистребимую преемственность жизни, его мысли преодолевали разрыв во времени, свидетельствовали о единстве национального характера и национальных задач, сохраняющихся, несмотря на перевороты и провалы. Его творчество незаметно сращивало времена.
Часто бывает теперь дочь Дмитрия Ивановича Анна. После болезни и ареста Супруновой Вернадский знает, что ему не обойтись без секретаря: поток различных бумаг все увеличивается. Анна Дмитриевна как нельзя лучше подходит на роль его секретаря. Во-первых, своя, знакомая с пеленок; во-вторых, получила естественно-научное образование на Высших женских курсах; в-третьих, вела самостоятельную работу натуралиста. Будучи сотрудником краеведческого музея в Дмитрове, делала геологическое описание уезда и уже выполняла роль секретаря — и у кого! — у Кропоткина, доживавшего свои дни в этом городке.
Аня, конечно, с радостью согласилась. Вернадский начинает хлопоты по ее устройству в БИОГЕЛ.
Главные посетители домика в Дурновском, конечно, ученые люди. Вот выборка посетителей за январь 1938 года: 1 января: Виноградов и геохимик Б. В. Перфильев. Решали вопрос о выращивании определенных видов бактерий и простейших на опытной станции в Старой Руссе. «Добивались чуть не 10 лет», — записывает он.
4 января: снова Виноградов и сотрудник лаборатории Владимир Ильич Баранов — прорабатывали тезисы конференции по микроэлементам. «Сговорились».
5 января: Шаховской и Гревс.
8 января: историки академик Д. М. Петрушевский, А. И. Яковлев и исключенный из академии М. Н. Сперанский. Решали вопрос о восстановлении последнего в академии.
9 января: директор Минералогического музея В. И. Крыжановский. Разговор об олове. Затем «Катя Ильинская (свояченица сына. — Г. А.) — ожидают взрыва религиозного гонения. Все верующие сейчас чувствуют дамоклов меч произвола. Живут с покорностью. Священники сообщают ГПУ признания на исповеди».
12 января: геолог О. Ф. Григорьев. Речь шла об объединенном геологическом институте.
13 января: минералог П. М. Мурзаев из Воронежа. Говорили о преподавании минералогии в только еще складывающемся коллективе Воронежского университета. Затем экономист украинский академик Л. Н. Яснопольский и микробиолог С. Ф. Дмитриев. Говорили об арестах на Украине. «Все же научная работа не замирает, хотя сильно пострадала, но национальное ее выражение совершенно сдавлено». Вечером пришел Н. Д. Зелинский. «Научный интересный разговор. О химических регуляторах жизненных явлений. Меня интересует здесь вопрос о химических функциях».
14 января: академик П. П. Лазарев. Рассказывал о травле, ведущейся в отношении его. «Лазарев подал записку в ЦИК. Чувствует себя нервно и отвратительно. Да еще болезнь».
16 января: петрограф В. Н. Лодочников и Виноградов. «Лодочников говорит, что встретил Рейнгардта после нескольких месяцев заключения. Предлагали признаться, но в чем неизвестно, что он сам знает в чем. Это первый случай выпуска, о котором слышу».
17 января: вдова почвоведа А. Ф. Лебедева преподаватель музыки Е. А. Лебедева. Хлопоты об арестованном сыне-сту-денте Николае. (К тому времени уже расстрелянном. — Г. А.)
18 января: А. Е. Ферсман. «С плохой оловорудной программой и о Геологическом институте».
19 января: физик Н. П. Кастерин, известный противник теории относительности. «Против него большая статья в “Известиях Отделения физических наук”, по его мнению — резкая и с передержками». Вечером — академик геолог А. М. Архангельский. «С ним интересный разговор о форме исполнения нелепого распоряжения Совнаркома».
20 января: геохимик исследователь метеоритов Л. А. Кулик. Об одном типе метеоритов.
22 января: снова Я. А. Кулик, разрабатывали положение о метеоритном комитете при академии. Через три месяца комитет во главе с Вернадским был создан.
23 января: вечером физико-химик П. А. Ребиндер с женой. «Очень интересен по мысли. Идет новыми путями, прокладывая их в практику».
25 января: сотрудники Института истории науки Б. Г. Кузнецов и П. Д. Дузь. «Настаивали на том, чтобы я стал во главе. Решительно отказался, но помочь всячески готов. Придется ехать в Президиум. Они говорят, что иначе их закроют». Директором института, образованного в 1932 году из его Комиссии по истории знаний, был Н. И. Бухарин, и когда он исчез, институт закрыли. Но многомесячные хлопоты Вернадского не пропали даром. При академии была воссоздана Комиссия по истории знаний, а в 1946 году восстановлен и сам институт.
Вечером того же дня — сотрудник лаборатории В. А. Зильберминц. С ним разговор о его работе — химические элементы в углях.
26 января: геохимик Я. Д. Готман. Разговор о примесях в минералах группы олова. Днем старый коллега геолог С. П. Попов из Воронежа. «Мрачно смотрит — и не внешне — на будущее».
27 января: Хлопин и Виноградов. Говорили о необходимости решения через Совнарком давно назревшего вопроса о передаче Радиевого института в систему Академии наук.
30 января: работники Московского общества естествоиспытателей С. Ю. Липшиц и В. А. Дейнега: в МОИПе — проверка, и они боятся, что могут отнять библиотеку старейшего, существующего с 1805 года, общества. Затем историк А. И. Яковлев — о продолжении дела по восстановлению академика М. Н. Сперанского.
31 января: Хлопин и И. Е. Ст&рик. «С ними о делах Радиевого института и об организации Комитета о геологическом времени. Состав и темы». Вечером биолог Г. Ф. Гаузе. «Интересный разговор о правизне и левизне. Очень интересный и выдающийся человек. Что-то загадочное. Очень знает себе цену — хорошо это для него. К моему удивлению — Пастер прав: левизна основных для жизни соединений»10.
В Дурновском переулке ежедневно формируется невидимая, параллельная официальной, ученая среда, ткется сеть связанных интересами науки людей, которые выполняют известное им одним дело.
В 1935 году в Париже он встретил бывшего сотрудника Радиевого института физика Георгия Гамова, который, будучи выпущенным на заграничную конференцию вместе с женой под честное слово, остался на Западе и работал у Резерфорда. Гамов сразу назвал Вернадскому две причины, по которым не мог возвратиться назад, кратко определив их так: «Террор и бестолочь».
Но всем уехать невозможно. Россия — страна уникальная, огромная. И мало кто берет в расчет, что ее гигантская территория — бремя, и в первую очередь — ученого сословия. Ни у одной другой нации нет такой великой заботы. Более двухсот лет ученые осваивали эту территорию. Они проехали, прошли ее пешком с компасом, теодолитом, с геологическим молотком. Составили карты, гербарии, этнографические коллекции, геологические разрезы, гидрографические схемы и сотни тысяч, миллионы самых важных — первичных — научных документов. Цифры, схемы, чертежи. Теперь все поручено им. Вся шестая часть суши охвачена, и слежение за ней не может прекратиться ни на один день. Оно идет на сейсмических и метеостанциях, на водомерных постах, в лесничествах, в заповедниках, в обсерваториях. На такой огромной территории, кстати сказать, падает много метеоритов. Поэтому его Комиссия по метеоритам приобретает большое значение. (28 февраля они с секретарем Леонидом Куликом устраивают в академии выставку метеоритов, и Вернадский произносит речь.)
Владимир Иванович очень широко представлял себе всю геологическую работу, ее правильную организацию в масштабах такой уникальной страны и постоянно критиковал те бестолковые решения, которые принимали не геологи, а безграмотные функционеры от геологии. Летом 1939 года он написал специальную записку в президиум академии о пагубности объединения всех геологических наук в один институт, о том громадного значения движении, которое началось в геологии с введением в нее атомизма, перспектив ядерной энергии. Он настаивает на создании институтов не в рамках наук, а по проблемам. Предлагал разделить неправильно объединенный Институт геологических наук на четыре: геологический, минералогический, петрографический и геохимический, построить для них здания — инструменты исследовательской работы. Но пока талантливые люди ютятся в случайно приспособленных помещениях и дают минимум эффекта вместо максимума.
Речь идет о проблемах геологии Союза, петрографии Союза, минералогии Союза, геохимии Союза, указывает он. «Эта работа должна идти научные поколения, не может никогда прекратиться, так как научное знание непрерывно меняется — находится не в статическом, а в подвижном, динамическом, состоянии. Непрерывно идет здесь вековой опытный и наблюдательный пересмотр всего научно добытого»11.
Террор и бестолочь ставят всю такую работу под угрозу.
В Дурновский переулок идут в основном геологи, натуралисты. Им нужен совет, нужна организация экспедиций, институтов. Благодаря квалификации работа поддерживается, несмотря на урон. Трудом и знаниями оберегается хрупкая сфера ума над шестой частью суши. Идет спасение и устройство специалистов. Работа катакомбная, истинный путь и тайные тропы знали только посвященные.
То он устраивает без всяких документов бывшего ссыльного Михаила Ивановича Сумгина в Комиссию по вечной мерзлоте, и тот становится ведущим мерзлотоведом страны. То нужно устраивать специалистов, не подходящих по анкетным данным, в нужные места, а сыновей врагов народа — в учебные заведения. То нужно обращаться в высокие инстанции, чтобы облегчить участь заключенных-ученых в далеком Магадане, таких как А. К. Болдырев и А. М. Симорин. Приехала вдова Грушевского с Украины: нужно выхлопотать ей пенсию. И так десятки, сотни дел. Создается подлинная сеть сопротивления.
* * *
Дневники Вернадского — отраженная и точная картина жизни страны. Он пишет без всяких скидок на обстоятельства, открытым текстом. Как же он оценивает происходящее? Его анализ обстановки зависит от понимания человеческой истории вообще. Он исходил из своего представления о том, что является сутью сутей исторической жизни.
«Что было, то и будет: что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем». Кто не знает чеканных строк Екклесиаста. «Бывает нечто, о чем говорят: смотри, вот это новое, но это было уже в веках, бывших прежде нас».
«Смотри, вот это новое!» — вскричали все при виде революции. «Начало новой эры в истории человечества», — провозгласили официальные идеологи.
Но новыми оказались только жертвы очередного безумия человеческого. С неизменной последовательностью — и чем дальше вглубь истории, тем чаще, — вспыхивали социальные движения, основанные на темных социальных инстинктах, именуемых «Равенство!», «Справедливость!», «Интересы народа!». Пытаться на основе «зоологических инстинктов» или мифов решить сложнейшие проблемы бытия — все равно что пытаться организовать воздушное сообщение при помощи ковров-самолетов. Почему-то начинают всегда с устранения всех, кто не верит в возможность таких полетов.
Что же в человеческой истории движется? Знания об окружающем мире и о самом человечестве. В недрах темных, неизвестных веков уже горел огонек науки, и свет ее никогда не затухал. Все остальные виды сознания способны только поддерживать огонь, но не увеличивать.
Несчастный русский народ «стал решать сложные мировые вопросы с миропониманием XVII века, — писал Вернадский в 1919 году, и как будто зная о предстоящем 1937-м. — Результаты такого решения мы сейчас видим». У него сохранялись некоторые надежды: а может быть, жизнью подтвердятся хоть какие-нибудь части социалистической идеи? Может быть, зародится социальный или экономический опыт на основе идеи синдикализма, которая кажется ему привлекательной? Он с интересом присматривался к машинно-тракторным станциям после коллективизации. Но, увы! — ничего. Действия властей подтверждают самые худшие ожидания. Они оседлали страну и занимаются саморазрушением. Остаются только островки культуры, сеть культуры, которую создают в условиях страшного гнета, зачастую ссыльные и поселенцы — интеллигенты.
В дневниках среди множества фактов возникают и обобщения. 1 марта 1938 года открывается знаменитый процесс. Вернадский записывает: «Сегодня в газетах известие о новом процессе. Безумцы. Уничтожают сами то большое, что начали создавать и что в своей основе не исчезнет. Но силу государства, в котором интересы народных масс во всем их реальном значении (кроме свободы мысли и свободы религиозной) стоят действительно в основе государства — сейчас сами подрывают.
Огромное впечатление тревоги — разных мотивов — но не чувства силы правящей группы — у всех. Глупые мотивировки в газетах (передовые статьи) — а затем разношерстность людей: четыре врача и в том числе Дм. Дм. Плетнев! Кто поверит? И если часть толпы поверит — но это часть такая, которая поверит всему и на которую не опереться. Тревога в том, в здравом ли уме сейчас власть, беспечность властей, делающих нужное и большое дело, и теперь его разрушающих. Может иметь пагубное значение для всего будущего. Чувство непрочности и огорчения, что разрушение идет не извне, а производит сама власть»12.
Что такое «нужное и большое дело»? Конечно, не построение коммунизма. Он имеет в виду ведущий процесс истории, а не интересы народных масс. Подлинная революция началась в России в 1915 году — научная революция: создание КЕПС, СХУК, сети научно-исследовательских институтов, новых университетов и массы техникумов, технических и специальных школ. Научно-техническая революция в одной, отдельно взятой стране.
Особенность ее, в отличие от других, тоже проходивших в свое время, что наука в России всегда, с самого начала носила государственный характер. Академия, высшие учебные заведения создавались царем. С основанием в начале XIX века Министерства просвещения и начальное, и среднее образование стало делом государственным тоже. И вот империя рухнула. Большевики думали только о мировой революции, отведя России роль первоначального капитала для нее. За последующее десятилетие государство восстановилось и восприняло не только основное дело интеллигенции — образование и культуру, но и провозгласило своим долгом национальное развитие. Сделано немало, хотя и варварскими методами. Большевики восстановили самые худшие черты империи. А с ее интересами всегда совпадали интересы развития науки, и этими последними государство как бы могло оправдать свое существование. Вся азиатская и вся закавказская части страны преобразованы. Разве можно сравнить Азербайджан советский и иранский?
Среди интеллигенции и части эмиграции, пишет он, распространяется убеждение, что политика Сталина и Молотова — русская политика. То есть восстанавливается национальное государство, однако под новыми лозунгами. Но научному движению только по виду по пути с основными устремлениями нового императора. Знание не может не взорвать советскую империю. Распространением образования вожди роют себе могилу. Даже развитие пусть и одной философии, в определенных рамках, не безобидно для официальной идеологии. Человеческий ум сильнее, он разорвет отживающие формы жизни. Именно научную организацию разрушала теперь власть, именно провозглашенную во всех документах научность она ставила под угрозу. Да и у кого власть? Кого назвать? Сталин, Молотов и все. Остальное безнадежно серо. Ни одной личности. Идет уничтожение всего, что более или менее выделяется даже в их среде. Террор приводит к резкому разрыву в умственных способностях между власть имущими и остальным народом.
Правители даже не подозревают о тех задачах, которые перед ними стоят. Страна держится на самом деле не ими. Дневник 5 марта 1938 года: «Процесс странный и странное впечатление. Ежов повторяет Ягоду. Боязнь крестьянства. Партия прогнила. Но держится страна сознанием — при неведении масс»13. Подлинная работа осуществляется тысячами интеллигентов — учителей, врачей, агрономов, инженеров, натуралистов. Их хватают за руки, затыкают им рот, ссылают и не дают пропитания, элементарного обеспечения. Но только они, а не грубая сила коммунистов, обеспечивают целостность страны.
Дневник 14 марта 1938 года: «Очевидно, верхи отрезаны от жизни. Две власти — если не три — ЦК партии, правительство Союза и НКВД. Неизвестно, кто сильнее фактически.
“Цель оправдывает средства” — применялось вне партии, а тут выясняется, что и внутри.
Это рассказано было все на суде.
Но та прочность, которую я себе представлял, и видел силу будущего, — очевидно, не существует. Разбитого не склеишь. Подбор людей (и молодежи) в партии ниже среднего уровня страны — и морально, и умственно, и по силе воли.
Процесс заставляет смотреть в будущее с большей тревогой, чем мне это раньше казалось надо было»14.
В Академии наук на каждом шагу он сталкивался с какими-то щедринскими и гоголевскими типами. Уйдя весной 1938 года наконец-то от директорства Радиевым институтом и передав его Хлопину, он пытается вместе с Виталием Григорьевичем перевести институт в академию. Парторги запротестовали, потом хотели принять условно (бог весть, что сие обозначало?). Сопротивление объясняется просто: «Они боятся, что утвердят какого-нибудь “вредителя” — и им достанется. И потому найдена форма, снимающая с них ответственность. Утверждено. <…> Но может, это просто глупое самодурство, приводящее к разрушению работы — басня Крылова о Медведе и Мухе»15.
Бестолочь распространяется как эпидемия: закрываются, сливаются научные институты, кафедры, их перепрофилируют. Возникла вообще неслыханная форма организованного невежества — намеренное искажение географических и иных карт и засекречивание подлинных, которые все равно требуется создавать.
Время от времени он получает английскую «Nature» с вырезанными или замаранными статьями — кто-то определяет, что ему можно читать, а что нельзя, вредно. Ни один такой случай он не оставляет и пишет прямо Молотову.
Дневник 30 июня 1938 года: «Окружающая жизнь — неясно, какой процесс — невольно врывается и отражается. Глубокий развал и в то же время огромная положительная работа. Идея плана сказывается главным образом своими плохими сторонами. Цель, а не план, выдвигается вперед. Впервые и кругом чувствуется беспокойство за прочность совершающегося. За этот промежуток [времени] все углубляется грозное разъедание государственного механизма. Продолжается само-поедание комунистов и выдвижение новых людей без традиций, желающих власти и земных для себя благ — среди них не видно прочных людей. Серо. Выдвинутая молодежь в Академии ниже среднего. Постоянные аресты разрушают жизнь. Серьезно говорят и думают, что жизнь государственная разрушена НКВД, например, Магнитогорск. А все же жизнь идет, и стихийный процесс, мне кажется, (или хочется думать?) — положительный. Главная работа в среде тех, которые в положении рабов, это чувствующих — спецссыльных, интеллигенции под кнутом и страхом и недоумением»16.
К власти продолжают лезть невежественные темные люди, желающие благ и не желающие ответственности. Их уничтожают сотнями, но на их место лезут еще более невежественные. Кровавая вакханалия, да и только. И среди ученых коммунисты, как правило, бездарные. Лесть и подхалимство таких людей верхушка принимает за поддержку.
* * *
Но чашу бедствий ему еще предстояло испить до дна. На лабораторию продолжают сыпаться удары. Арестован талантливый инженер-радиолог Бруно Карлович Бруновский. Вернадский думает, просто за немецкую фамилию. Исключительно скромный, тихий, жил вдвоем с матерью. Следом за ним по возвращении из экспедиции пропал замечательный химик Вениамин Аркадьевич Зильберминц. Оба не вернулись никогда.
Устройство Анны Дмитриевны тянулось несколько месяцев. Пришлось самому обращаться в зловещие и всесильные теперь кадры. Выяснилось, что возражает партком: мало того что дворянка, еще и княжна. Вернадский разъясняет какому-то Митричу, что Шаховской получил титул не за особые заслуги от царя, а по рождению. Но оказалось, означенный Митрич знал Шаховского по дореволюционному Ярославлю. Прямо булгаковский Могарыч и, видимо, сыгравший ту же роль.
Страх владел кадрами. Дело тянулось бесконечно. Наконец, по просьбе Вернадского, после личного вмешательства президента В. Л. Комарова сдвинулось. Причем в кадрах Анна Дмитриевна, неопытная в советских коридорах власти, говорила лишнее, заметил он.
Предчувствие серьезной опасности сквозит в дневниковых записях тех дней. Вернадский испытывает безотчетную тревогу, глядя на трогательного в своей увлеченности и беззащитного друга.
И наступил проклятый день, точнее, ночь на 27 июня 1938 года. К Вернадскому в Узкое в панике приехала Аня. Ночью Дмитрия Ивановича арестовали. Изъяли какие-то письма, некоторые книги. Комнату его опечатали.
Что тут сыграло роковую роль?
Дневник: «Думаю, что в связи с его комунистическими знакомствами — по Чаадаеву. Недавно — защита одной диссертации, где председательствовала комунистка же историк Нечкина. Дм. Ив. выступал и его хвалили.
Выдержит ли здоровье? Это яркий пример — если его еще нужно — ареста невинного человека — разрушение культуры. Разрушают свое собственное дело.
Для меня такой тяжелый день — Личков, Дм. Ив., Супрунова. Что-то впереди? Как раз перед изданием Чаадаева и блестящей, глубокой работой Дм. Ив. над всей эпохой.
Читал в “Красном Архиве” дневник Л. Тихомирова — 1905 год — переживал прошлое. Как раз не помнил, где был земский съезд 1904 [г.]. Хотел спросить Дм. Ив. Теперь некого»17. (Были они с Шаховским на знаменитом неразрешенном и незапрещенном съезде в Петербурге.)
По передачам и деньгам, которые носит отцу Анна Дмитриевна, он может только издали следить за скорбным крестным путем друга: внутренняя тюрьма на Лубянке, Бутырки, Лефортово.
Но тут исчез Ежов. Вернадский начинает действовать. И если в случае с Личковым и Супруновой наобум писал в правительство, то теперь думает пойти другим путем. Пишет одному из главных палачей — Вышинскому, объясняет суть дела и абсурдность каких бы то ни было обвинений в адрес 78-летнего человека, деятеля культуры и внука декабриста (не забыл подчеркнуть) и просит его принять.
Семнадцатого декабря отправляет письмо, 20-го его приглашают в приемную генерального прокурора СССР.
Дневник 21 декабря: «Вчера был у Вышинского о Мите.
Ждал (с извинениями, что так пришлось). Подчеркнуто любезно. Кроме меня, после моего ухода — какая-то не очень старая женщина с какой-то телеграммой.
Большая комната. Секретарь, по-видимому, тот прокурор (забыл его фамилию), с которым я разговаривал по телефону. В комнате портреты: при входе направо Ленин, Сталин, Молотов, налево — Каганович, Ворошилов, Ежов (sic!). Дело Дм. Ив. при нем. У него только начало. Основания для ареста были — конечно, надо проверить, но серьезные показания ряда лиц, м. б. неверные. Дм. Ив. привлекался к “Национальному фронту”, но к делу привлечен не был (московский процесс Национального центра, 1920 года. — Г. А.). Но вот Котляревский (Сергей Андреевич) тоже был приговорен к смертной казни и был помилован. (О Котляревском подчеркнул с нажимом — его показания?) Я говорю: “Кажется, Котляревский арестован?” “Да, арестован”. Дм. Ив. тоже был министром — по министерству призрения и политической роли не играл. Да, он политической роли не играл. Обещал следить за этим делом и смягчить, если будет осужден (сам это заявил).
Боюсь, что будет дело об остатках Национального центра»18.
Вернадский недаром встрепенулся при имени Котляревского. Видимо, он знал по эмигрантским сведениям или читал изданные там мемуары С. Мельгунова о деле Национального центра, первом показательном процессе большевиков над интеллигенцией. Автор писал, что все было построено на показаниях наседки H. Н. Виноградского и бывшего кадета профессора Котляревского, который сразу после процесса стал делать успешную карьеру.
Уже в наши дни подозрения Владимира Ивановича подтвердились. На показаниях Котляревского чекисты собирались устроить очередной процесс против академиков-вредите-лей. В деле фигурировали: Вернадский как руководитель обширного заговора, Шаховской, Зелинский, Курнаков, Левинсон-Лессинг, другие академики, в том числе Н. И. Вавилов. Но все попытки следователей заставить Шаховского дать нужные показания оказались тщетны.
Последнее свидетельство о нем поступило, вероятно, уже после смерти Вернадского. Анна Дмитриевна вложила в «Хронологию» выдержку из письма племянника Наталии Егоровны Георгия Георгиевича Старицкого: «Еще раз отвечаю на твой вопрос о Дмитрии Ивановиче. Мой знакомый сидел с ним на Лубянке во внутренней тюрьме НКВД, после этого Дм. Ив. куда-то перевели и он его больше не встречал. Он мне говорил, что Дм. Ив. заставляли назвать имена его знакомых, но он отказался. Дм. Ив. долго держали на следствии, заставляли стоять сутками без сна и у него пухли ноги, но он был тверд и не терял бодрости духа»19. До конца он не признавал себя виновным. 7 февраля 1939 года на допросе написал: «Указанного центра никогда не существовало или, по крайней мере, о существовании его я ничего не знал»; от допроса 20 февраля в деле осталась простая заключительная фраза: «Виновным себя не признаю»20.
Трагедия, о которой Вернадский никогда не узнал, завершилась 14 апреля 1939 года. И вплоть до этой даты он продолжал забрасывать все инстанции, вплоть до Берии, обращениями о Шаховском, а после суда, не понимая и не принимая приговора — «10 лет без права переписки», — апелляциями о его пересмотре.
Шестого июля 1939 года в письме Вышинскому он шел уже ва-банк: «То, что случилось с ним, — и так же просто и легко могло случиться с каждым из нас — с Вами и со мной, — вполне вытекает из того положения, которое было создано в нашей стране»21.
В «Хронологии» за 1939 год записано: «“Суд” военной коллегии Верховного суда над Дм. Ив. — на 10 лет без права переписки. В этот же день [осуждены] академик Надсон, Котляревский.
Подавал записку и имел разговор откровенный и по советским [меркам] резкий с А. Я. Вышинским о Д. И. Шаховском за несколько недель до суда. С тех пор для нас всех Д. И. исчез. Говорят, он держал себя на суде “дерзко”»22.
Теперь из документов известно, что не признавшего себя виновным на суде Шаховского приговорили к расстрелу. Приговор был приведен в исполнение 15 апреля 1939 года. (Тогда же расстрелян Котляревский.)
Мысль и боль не отпускают Вернадского. В мае 1940 года, презрев запрет, послал на имя нового наркома НКВД J1. П. Берии письмо, приложив к нему две свои брошюры и записку на имя Шаховского: «Мой дорогой, бесконечно любимый друг Митя! Надеюсь, что и эта записка и эти две брошюры дойдут до тебя. Ни на минуту мы, твои друзья, не забываем тебя. Твои живы и здоровы. Твой внук Сережа — геолог, хорошо работает. Надеюсь, что тебе разрешат написать мне по поводу прилагаемых брошюр, касающихся дела моей жизни. О многом мы с тобой не раз вели разговор…»23 Текст черновика на этом обрывается. Такое впечатление, что у писавшего от волнения перехватило горло и он отложил перо, не в силах продолжать.
И только теперь — 10 мая 1940 года — посыльный принес Вернадскому извещение, что Шаховской умер от «паралича сердца 25 января в дальних лагерях». Вдове Анне Николаевне сообщили о том же в октябре 1940 года.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.