Глава тринадцатая «И ЛЮБОВЬ К УКРАИНЕ НАС СВЯЗЫВАЛА»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава тринадцатая

«И ЛЮБОВЬ К УКРАИНЕ НАС СВЯЗЫВАЛА»

Полтава как убежище. — Истинный переворот — в нас. — Где искать опоры? — Президент. — Спасение книг. — Лаборатория сахарозаводчиков. — Счастливые недели. — Четвертый апостол. — «Зоологические инстинкты». — Лавина все еще летит

В только что покоренной Москве Владимир Иванович остановился на Зубовском бульваре, 15, у Любощинских и весь день просидел с Анной Егоровной и Марком Марковичем. Эта спрятавшаяся за фасадом улицы настоящая деревенская усадьба (сохранившаяся до сих пор) с деревянным домом постройки 1818 года и большим парком теперь на весь второй петербургский период будет надежной пристанью во время его приездов в Москву. Любощинские всегда ждут его к себе, сохраняя в неприкосновенности «дядиволодин кабинет», большую светлую комнату с камином и окнами в парк. В двух шагах живет Шаховской, занимая квартиру в построенном Любощинскими на своей земле доходном многоэтажном доме, что отгораживает усадьбу от Зубовского бульвара.

Конечно, все разговоры вокруг происходящей на их глазах катастрофы. Магистральной ошибкой считает Вернадский идеализацию и незнание народа, сказавшиеся в политике кадетской демократии.

Дневник 20 ноября: «Разговор с Набоковым (тоже на время исчезнувшим из Питера. — Г. А.). И он переживает душевный кризис. Признает фетиш — всеобщее избирательное право. Фетиш демократии. По характеру образования и недостаточной государственности русского народа считает, что для него лучшим выходом был бы просвещенный абсолютизм. Но это невозможно. Смотрит вперед очень мрачно — развал России и вновь ее воссоздание. Думает, что благодаря политике Ленина — Бронштейна мир может быть заключен, т. к. союзники не выдержат одни немцев; считает, что для нас будет еще хуже, если будет тянуться теперешнее положение. <…>

К сожалению, одновременно с торжеством социальных низов и демоса идет моральное разложение основ его идеологии. Стоило ли бороться для достижения того низменного результата, который показала миру русская демократия?

У всех желание высшего; его нет в этой, как сказал Набоков, языческой революции»1. Действительно, впечатление такое, что и не было тысячелетнего христианства. Над чем же работала все эти века Церковь? «Неизбежное отсюда идейное и моральное крушение социализма. Что поставить на его место? Идеал единой космической организации человечества через государство? Космической цели овладения природой путем развития организации научной работы, научной мысли? Достижение идеала красоты в жизни? Углубление религиозного искания для познания божества и достижения настоящего братства? Усиление духовных стремлений человеческой личности в ущерб тем материальным, какие выставлялись социализмом?»2

Вернадский записывал эти взыскующие вопросы в вагоне поезда, который уносил его на юг. И как раз в тесном контакте с тем народом, который и был предметом хлопот и демократов, и революционеров. Пожалуй, даже слишком тесном.

Остается наблюдать и записывать. Дневник 21 ноября 1917 года: «Еду с солдатами, захватившими первый класс. Мне кажется, кроме меня, не сел никто, и я сел за 20 руб. на запасном пути с целым рядом похождений. В купе набилось около 8 человек, в коридорах сплошная толпа, едут на буферах. Все солдаты почти сплошь. И так едут поезда сплошь. В следующем за нами (через ? часа) поезде уже драка, сломаны стекла… Кондуктора скрылись. Я еду на верхней полке относительно спокойно. Впечатление от разговоров чрезвычайно тяжелое. Темная Русь и Русь гибнущая — при стремлении к свободе Русь рабская. В разговорах сплошь без нужды всякие срамные выражения. Некоторые (солдат еврей) за каждым словом любимое ужасное русское ругательство матерщиной. И в общем эта привычка — ничего скверного помимо этих аксессуаров не говорили. <…> Разговоры очень интересные, но в общем безотрадные: о наживе — дешево купить, дорого продать. <…> Но наряду с этим, несомненно сознание общерусского несчастья. <…> Один умный солдат, читавший, но не очень грамотный, сделавший еще японскую войну, столяр и токарь из Славянска, ставил вопрос ясно. Сейчас солдатское житье — счастье — это не надолго. Солдат обнаглел, среди него выдвинулись плохие элементы и кончится все благодаря анархии возвратом к прежнему. Виноват Николай II и министры. Должны были уступить первой Думе, которая по составу была недурная. А теперь грозит безработица, будут грабить, а потом резаться из-за награбленного. “Рок ужасный” нам приходится переживать. Другой солдат говорил, что Россия стала, как Сербия, слабая. <…> Очень тяжелая атмосфера самосудов: все за них, хотя все рассказывают многочисленные случаи убийств невинных. Но другого средства против воровства и разбоев не знают. Очень характерно, что о социализме и т. п. не говорят. <…> О религии и о чем-то высоком нет разговоров, и после церквей произносят сейчас же обычные похабные присказки»3.

Как натуралист он не стоит «страшно далеко от народа», скорее даже ближе многих, вращаясь в среде горных инженеров, техников, мастеровых, в самой гуще практических людей. Да и крестьянство — народ в традиционном понимании — для него не terra incognita. Расстояние от университетской аудитории до деревенской избы в тысячу раз короче, чем обратное. Вопрос о знании жизни решается тем, кто кого изучает: ученые мужика или мужики ученого. Попав в научное собрание, мужик вообще ничего не поймет. Для него все эти непонятно разговаривающие люди, как и для Льва Толстого, занимаются баловством и сидят на шее у народа. А вот ученый всегда способен понять не только широкие социальные процессы, но он изучает и то, что происходит в душе отдельного представителя народа.

Лучший ученик Бекетова Краснов — инициатор отечествоведения и родиноведения в студенческом научно-литературном обществе — тоже не спешил возводить любовь к народу в лозунг, как многие из ближайшего политического окружения Вернадского. «Я порядком поездил по России, я больше твоего вращался в народной массе, как русской, так инородческой и европейской, — писал он Владимиру Ивановичу. — Я слишком твердо убежден, что только при известном культурном, а главное, индивидуальном развитии и самосознании возможно достижение тех идеалов, о которых мечтают социалисты. А слепая варварская орда, как ни пересаживай, как ни перетасовывай ее условия жизни и представителей, останется все тем же самым дилювиальным (времен потопа. — Г. А.) или еще более примитивным царством невежества, эксплуатации и грубости, в которых погрязли наши соотечественники. <…> [Надо], чтобы стихия эта управлялась теми, которые ее любят и которые знают ее и понимают, что ей хорошо. <…> Любовь без знания любимого предмета есть лишь зло»4. Стоит эту стихию предоставить самой себе, как ее сразу оседлают те, кто будет играть на слабостях и страстях народа как массы.

Метко, но, может быть, излишне резко судил друг молодости Вернадского. Начиная с поезда на Нижний Новгород, где он по дороге в докучаевскую экспедицию прилежно расспрашивал попутчиков о ценах и условиях найма на работу, Вернадский порядочно общался с низами и не считал, что жизнь их целиком определяется невежеством и непосредственными интересами. Самые приземленные инстинкты прикрыты и исходят из фантастических представлений, из иллюзий, мифов и идейных оправданий, которые складываются в народной среде, и чтобы их преодолеть, надо начинать с изменения сознания.

И вот он вновь видит дымящих самокрутками солдат-дезертиров, бросивших фронт и спешащих к себе в деревню в надежде принять участие в грабеже и развале «буржуазно-помещичьего» порядка. Он смотрит на «народ» новыми глазами и спрашивает себя: что означает новый взрыв варварства, не остановится ли рост науки и образования, который он наблюдал и в котором участвовал 30 лет? Где остановится лавина? Да, многое нужно осмыслить. А времени теперь для размышлений хватает. Из Москвы он направляется в Полтаву, оттуда — в Шишаки.

Как булгаковский Лариосик, сначала приехал он, а через пять дней пришла телеграмма с предупреждением о приезде, которую послал из Полтавы. Со станции Ереськи ему пришлось самому добираться до «Ковыль-горы». Его никто не встретил.

Вскоре, правда, обнаружилось, что жить на даче стало неуютно, опасно. И не только из-за холода, но и из-за островного положения во враждебном народном море. Он «буржуй», дачник, чужак. Выражение глаз крестьян изменилось, и ничего хорошего от них ждать теперь не приходилось. И действительно, вскоре после отъезда Вернадских Приютино-над-Пслом постигла тогдашняя всеобщая участь культурных гнезд. Дом на «Ковыль-горе» был буквально растащен по бревнышку. Сегодня здесь пустое место, как будто и не было дачного поселка.

Итак, пришлось перебираться в Полтаву, под гостеприимный кров Георгия Егоровича Старицкого. Дом, собственно, представлял собой большой флигель в усадьбе с садом. Ввиду военных и революционных трудностей хозяева завели корову. Жилось несравненно сытнее, чем в столицах. Накануне неведомого 1918 года в доме готовили елку. И прямо в сочельник появилась Наталия Егоровна. Ее вывезла из революционного Питера дочь Короленко Софья Владимировна. Та приехала по делам полтавского детского приюта и, располагая целым купе и разрешающими документами, смогла взять с собой Наталию Егоровну, которая к тому времени уже целый месяц жила одна.

Обстановка в самой Полтаве еще не такая напряженная. В городе сильно традиционное губернское земство, взявшее в свои руки власть. О таком самоуправлении и мечтали кадетские земцы, но теперь есть еще несколько властей: Киевская рада возникшей Украинской республики и Донецкая рабочая республика. В городе все чаще постреливают, что скорее говорит о грабежах, чем о войне. Вокруг же — полная неизвестность. Газет почти нет. Наступило время слухов.

Несмотря на все происходящее, Вернадский знает что делать. Собственно, праздность и уныние ему незнакомы. Некогда ждать, если есть его дело. Вот что он пишет дорогому Аде в Кисловодск 31 декабря 1917 года: «Я сижу здесь, отдыхаю и стараюсь прийти в норму. Положение в Полтаве неопределенное, идет глухая борьба между украинцами и большевиками. Одно время победили украинцы, но не смогли удержать порядка.

Я здесь очень много и хорошо работаю над большим трудом — Живое вещество в его геохимическом значении — и каждый день несколько часов над ним сижу. Конечно, очень трудно без книг и выписок — но думаю, что вчерне закончу схему всей книги, а затем уже буду отделывать и писать позже. Работы — хорошей — года на два, — но мне кажется, это будет завершение всей моей научной работы, так как то, что я могу здесь сказать, в смысле обещает во многом, — и даже очень многом — новое и мне кажется, очень нужное для развития науки. Иногда у меня являются сомнения, но они рассеиваются, когда подхожу с холодным рассудком. Работа, конечно, очень много дает мне.

Не знаю, когда удастся уехать, но думаю, что едва ли долго продержатся большевики в Петрограде. Очень, конечно, страшны осложнения с немцами. Ну, обо всем этом как-нибудь напишу.

Пиши Ниночке и Наташе сюда о себе и обо всем. Нежно целую. Твой Владимир»5.

Но ни от Корнилова из Кисловодска, ни из Москвы и Питера сообщений нет. Только через месяц Ольденбург, воспользовавшись оказией, сумел передать ему академическое содержание. В записке предупредил: «Родной мой Владимир! Сюда тебе нельзя приезжать, здесь голодно и для тебя специально не годится». Ясно, что означало это «специально»: антикадетский приказ действовал.

* * *

Времени для осмысления теперь стало больше. Собственно говоря, предстояло осмыслить весь четвертьвековой период своей жизни, когда он пытался претворить в жизнь свои юношеские идеалы общественного устройства и примкнул, стал создателем самой либеральной политической партии, записавшей в своей программе научные выводы. И вот все рухнуло под напором внутренней стихии. Результаты своих размышлений над происшедшим Вернадский изложил вскоре в маленьком меморандуме:

«Где искать опору? Искать в бесконечном, в творческом акте, в бесконечной силе духа.

Надо, чтобы в народе имелись значительные группы людей, которые не ломаются бурей, но творят и создают.

Необходимо прямо смотреть в глаза происшедшему, пересмотреть все устои своего общественного верования, подвергнуть все критике, ни перед чем не останавливаясь. Продумать все искренно, до конца искренно»6.

Слова относились к самому себе. Спрашивает за происшедшее с себя, ощущает свою часть ответственности за крушение. Все наши беды от незнания, от неумелого делания добра. Знали ли они народ, когда стремились к «четыреххвостке»? Равные ли должны быть выборы? Всем ли доступны начатки демократии? Кажется все же, что свобода — вещь, которую нельзя дать. Ее можно только взять. Кто дорастет до понимания ее крайней необходимости для себя, тот и возьмет.

«Различие между народом и нацией.

Народ был фетишем для интеллигенции. Между народом и интеллигенцией, в широком смысле этого слова, огромная рознь. Народ все время стремился не к тому, к чему стремилось государство. Сейчас народ потерял, и думаю, навсегда, великую свою многовековую веру: землицу. Он не понял — и не поняли его руководители, что они могут ему ее дать только тогда, когда и народ свободен, и когда его воля не ограничена внешним игом. <…>

Русская интеллигенция заражена маразмом социализма. Народ невежественный. Идеалы чисто материалистические. Стал решать как слепой сложные мировые вопросы с миропониманием XVII века. Результаты такого решения мы сейчас видим»7.

Что и говорить, результаты неожиданные. Они прямо противоположны тому, что провозглашалось: вместо мира получили войну, вместо земли — ее разграбление и разбазаривание, вместо изобилия — голод, вместо социалистического братства — дикое варварство, грабежи и болезни. Что нас ожидает?

«Любовь к человечеству — маленький идеал, когда живешь в космосе. Он охватывает слишком узкую базу жизни. Им нельзя охранить то, что является самой основой жизни, то, из-за чего стоит жить. Социализм основан на известном состоянии техники. Ученый стремится зайти за ее пределы. Обладать источниками энергии, сделать их доступными всем людям, избавить их от элементарного голода и холода можно иным путем.

Нельзя отложить заботу о вечном и великом на то время, когда будет достигнута для всех возможность удовлетворения своих элементарных нужд. Иначе будет поздно. Мы дадим материальные блага в руки людей, идеалом которых будет — “хлеба и зрелищ”. Есть, пить, ничего не делать, наслаждаться любовью. <…>

Невежество русского народа — одна причина, другая — аморализм. Если [преодоления] первого не дало государство, — монархи, то [преодоления] второго не дали духовные и умственные вожди. В этом грех русской интеллигенции. Представители нации — редко “из народа”. Шевченко — и тот доказывал “шляхетство”. Ломоносов — наполовину духовный, наполовину “буржуй” — судовладелец и судостроитель»8.

Он уже писал о смешении понятий народа и нации, или когда в политэкономических понятиях пропущен главный элемент — творящие единицы, личности, создающие форму всякого производства, которые нельзя свести к терминам «пролетариат» и «буржуазия». А ведь нация как раз и создается из творящих единиц, она, а не народ, определяет лицо страны. Именно ей должно принадлежать лидерство, что не получилось в 1905 году и что поздно получилось в 1917-м.

Общественные силы, участвовавшие в борьбе, слабо вооружены научным знанием. В дневнике 1918 года, исключительно богатом на мысли и тематическое изобилие, Вернадский сравнивает свою научную и общественную роли и обнаруживает между ними опасный разрыв. В научном творчестве он хозяин положения, потому что его идеи определяются только стремлением к истине и полноте источников, выводов, правильным описанием фактов и обобщений. Немного не так в общественных построениях, отраженных в документах и в направлениях деятельности. Здесь нет такой силы убедительности и доказательности, как в научной области. «В общественной и политической жизни примешивались чуждые истине привычки, боязнь углубления, огорчения близких, выводов, которые были бы мне самому тяжелы своим противоречием с тем, с чем я сжился. Здесь я не был свободен в своих исканиях. И в своих выводах. Иногда мне казалось это правильным, т. к. здесь добиться истины в сложном клубке событий иногда трудно до неимоверности. Атеперь? Когда жизнь разбивает старые убеждения и выявляет ошибочность жизненной деятельности! Не должен ли я смело, беспощадно и откровенно [идти] по пути полной переоценки своих убеждений и убеждений близких?»9

Как-то должны правильно сочетаться требования гражданской и политической свободы и равенства с требованиями изначального, природного неравенства? Онтологическое неравенство — именно то, чем всегда боятся огорчить своих соратников и близких.

«Равенство людей — фикция и, как теперь вижу, фикция вредная. В каждом государстве и народе есть раса высшая, творящая творческую созидательную работу, и раса низшая — раса разрушителей или рабов. Несчастие, если в их руки попадает власть и судьба народа и государства. Будет то, что с Россией. Нация в народе или государстве состоит из людей высшей расы. Демократия хороша, когда обеспечено господство нации. А если нет?

Равенства нет, и надо сделать из этого выводы. Очевидно, в государственной, общественной и экономической жизни при построении прав необходимо добиваться таких условий, при которых обеспечивалась бы нации возможность широкого и полного проявления и при которых наименее была бы опасной деятельность отрицателей и рабов. Мне кажется, при таком построении значительная часть демократических учреждений должна получить свое основание, ибо нация не совпадет ни с сословием, ни с классом. Но не больше ли элементов нации в русском дворянстве, чем в русском народе? Кто производит творческую работу в промышленности? Чей труд должен главным образом оплачиваться? Мне кажется, как правило, это не рабочий и не капиталист. Это организатор и изобретатель. Рабочий и капиталист — оба эксплуататоры, в том случае, если рабочий получает вознаграждение по социалистическому рецепту. Организатор совпадает с капиталистом, но далеко не всегда. Промышленность и техника вообще не может свободно развиваться в социалистическом строе, т. к. он весь не приспособлен к личной воле, неизбежной и необходимой для правильного функционирования организаторов и изобретателей. Мне давно хочется развить эти мысли. Можно построить любопытные социальные системы. Никогда нельзя заменить личность организатора и изобретателя коллегиями, хотя иногда и удобно пользоваться этой формой деятельности»10.

И если капитализм пользуется трудами изобретателя и организатора сознательно и открыто, создает системы, которые поддаются научному анализу, то социализм, по его мнению, начнет сворачивать технический прогресс и пользоваться трудами изобретателей скрытно и безжалостно, намеренно не выделяя их из группы трудящихся. Наступает время принципиальной, установленной господствующими документами технической рутины, как писал Вернадский еще в 1916 году, поскольку провозглашается господство класса, контролирующего и одновременно эксплуатирующего умственную деятельность.

Он имеет полную возможность наблюдать социализм. Зимой в Полтаве возобладали большевики, они снова догнали ученого и он видит их бездарное руководство. Никаких нововведений, кроме элементарного грабежа, пока не наблюдается. Нет, есть одно. Побывал в книжном магазине и был поражен, каким количеством пропагандистской литературы наводнен город. «Заваливают народ этой литературой. Истратили миллионы. Как злой гений»11.

Но господство большевиков было недолгим. В конце марта после Брестского мира в город прибывают немцы. Такое окончание войны вызывает шок у Вернадского и его кадетских полтавских друзей, а населением воспринимается смешанно: как унижение, но и как избавление от большевиков. Все надеются, что немцы наведут порядок. Большевики уходят не пустыми. Вывезли все деньги из банка, по городу ездит Красная гвардия, загружая все транспортные средства разным добром. Для Вернадского вся эта тоскливая реальность означает конец всякой социалистической идеи.

«Ужасно, что город ждет немцев как избавителей. Нет суда, полный произвол, не обеспечена честь близких, жизнь. Живешь как илот. Ведь “советская власть” означает неравенство для несоциалистов. Ненависть растет. А тут позорный мир, гибель России и ужасы убийства из-за угла — там, где это безопасно, и позорное бегство и отступление перед немцами. Некоторые даже считают, что и сейчас борьба с немцами в Украине — сговор большевиков, т. к. немцам выгодно прийти — иначе по договору они бы здесь не были. И измученные люди здесь с ужасом видят, что они ждут немцев без того негодования, как думали раньше, даже как людей, которые дадут возможность передохнуть. <…>

Масса замученных и избитых, истерзанных людей… Какой ужас и какое преступление. И какая без героев, и каторжная русская революция.

Сразу погибла не только вековая историческая задача русского государства — конституционность, еще недавно казавшаяся близкой. Но погибла и народная вековая задача — земля. Сейчас ясно, что это немыслимо»12.

Для него тяжело переживать презрение к народу, к его низменным интересам, к его стихийному анархизму. В эти мартовские дни он читает Достоевского и видит, как неправильна и далека от истины его вера в православный народ (где она теперь, эта вера?) и в то же время точна оценка писателем исторических перспектив в свете нигилизма. Это пренебрежение общества государственным идеалом и государственными устоями привело к социализму в его большевистской разновидности. Поэтому он отказывается считать Чернышевского и все так называемое прогрессивное движение 1860-х годов — прогрессивным. По последствиям видны исходные посылки, как по результатам химической реакции можно узнать, какие вещества в нее вступили.

Особенно удручает падение религиозных идеалов в народе даже в тех его элементах, которые более или менее сознательно принимали религию. Сам он вырос в либеральной среде, где вера давно испарилась как реакция на принудительно-государственное ее насаждение. Но рост образования в народе, появление массы интеллигенции, рост земства и городского самоуправления привели на рубеже веков к чему-то похожему на религиозное возрождение. Изменилась приходская жизнь, появились религиозные мыслители, хотя бы его друг Сергей Трубецкой. Удивительным образом в этой свободной атмосфере сын Георгий стал сознательно религиозным юношей. В университете его друзьями стали будущие священники Павел Флоренский, Михаил Шик.

В эти дни Владимир Иванович получил от сына письмо из Перми, где Георгий читал курс русской истории в местном университете. Георгий писал о подъеме религиозных чувств.

Вернадский прочитал это письмо Короленко, с которым немало встречался в эти весенние дни 1918 года. Писатель верит в силу религии, записывает Владимир Иванович, но полагает, что Церковь сама должна измениться, пересоздаться, обновиться. Короленко ценит религию только за моральное воспитание, за проповедь любви и братства. Но Вернадский смотрит глубже: «В церкви же одни формы и попытка оживить их может привести только к реставрации. Они (Короленко и его дочь Софья Владимировна. — Г. А.) совершенно не сознают иррациональной стороны религии.

Для меня эти вопросы сейчас стоят очень остро. Если бы я был безразличен в религиозном настроении или принимал основы христианства, я вошел бы в свободную православную церковь. Но для меня основы ее неприемлемы. А вместе с тем я считаю православие (свободную церковь) и христианство меньшим врагом культуры, чем заменяющий религию социализм в той форме, в какой он охватывает массы»13.

Найти нравственную опору в вере — для него недостаточно. Вера во что? В некие вне человека находящиеся духовные сущности — для него это немыслимо. Никогда было немыслимо, а теперь, в период крушения всей жизни, на краю всех бездн, — и подавно. Только в себе самом можно найти тот источник, к которому можно припасть. Только творческая жизнь устанавливает мир вокруг, утверждает его среди хаоса страстей и разрушений. Только творчество дает надежду. «Работаю много над живым веществом. И здесь нахожу опору. Сильно презрение к народу моему и тяжело переживать. Надо найти, и нахожу опору в себе, в стремлении к вечному, которое выше всякого народа и всякого государства. И я нахожу эту опору в свободной мысли, в научной работе, в научном творчестве»14.

В эти дни читает Достоевского, том за томом. Раньше никогда его не любил и не ценил. Теперь в годину перемен и переосмыслений начинает понимать его мятежную душу. «Чтение Достоевского открывает передо мной много нового — нового мне великого писателя-гуманиста. И такие вещи, как “Белые ночи”, “Маленький герой”. В них сквозит та мысль, которая дорога мне. В жизни человека иногда настоящей жизнью является один миг. Но из-за этого мига, какую бы разнообразную форму он ни принял (а он может принять самую бесконечно разнообразную форму), вся жизнь человека приобретает иной смысл. Этот миг, иногда, будет ли это глубокий порыв Эроса в разных формах, религиозного переживания и углубления, подвига самозабвения и любви к другим, художественного проникновения или научного творчества или чего-либо другого — философского понимания или действенного проявления личности — безразлично — есть часть того вечного, что строит сущность живого вещества, одним из проявлений которого мы являемся…»15

Так в эти осенне-зимние полтавские дни в нем зреет переворот огромного значения. Приближается миг, момент истины. Он еще не знает, что до этого мига осталось ровно два года. Незаметно даже для такого чуткого самоаналитика меняется индивидуальный внутренний строй, вырастают иные ценности. То, что казалось помехой для общественной и политической деятельности, выходит на первый план и оттесняет злобу дня. Недаром летом прошлого года в Шишаках ему вдруг как с космических высот вечности предстало жалкое мельтешение людей на планете. С другой стороны, вчитывание в биологическую литературу дает неожиданный эффект: связь общественной жизни с жизнью космической, природной. И в общественной жизни необходима та же искренняя и глубокая перестройка, какая требуется в науках о Земле. Выходит, что, идя вглубь себя, сосредоточиваясь на своей мысли, он и не отвлекается вовсе. В глубине все связано со всем.

Переворот все яснее: «У меня сейчас такое чувство, что надо отдавать силы жизни всей не только организационной [работе] или планам, но творческой в самом подлинном смысле, в создание духовных ценностей, исходящих от человеческой личности, а не от тех или иных форм государственной или общественной жизни. В отличие от моего обычного настроения, мне хочется раскрыть свою личность, свои мысли, свои знания, все духовное содержание моей природы до конца, в полной силе, а не сдерживать и ограничивать ее проявления, как это было раньше»16.

* * *

Но что делать в свете горьких истин? Пока — спасать что можно. Нет ничего хуже апатии, нет ничего вреднее и ужаснее безразличия и серой будничной жизни в такой момент. И он разыскивает, скликает знакомых и просто специалистов, старается хотя бы держать в уме, помнить, где кто находится, куда людей забросило лавиной. Создавать элементарные связи людей науки между собой.

Разве в прошлом наука чувствовала себя спокойной? Нет, всегда как на вулкане. Года не проходило в старой Европе без войн, моровых поветрий, нашествий варваров. Тем не менее в кельях августинцев теплилась гуманитарная мысль. В своих лабораториях алхимики узнавали свойства веществ. Хирурги, презрев смертельный запрет, резали трупы, чтобы выяснить строение организма. Знание в борьбе с темными народными инстинктами никогда не замирало.

В марте Вернадский сообщает Ферсману: «Положение очень тяжелое и превышающее по ужасу и последствиям все, что мы предполагали. Немцы — хозяева. Жизнь здесь восстанавливается, но неизвестно, прочно ли. Возможны безумные вспышки…»17 Но все же геологи, пишет он, образуют в Киеве Геологический комитет, подобный российскому, Украинское горно-геологическое общество, Гидрогеологический отдел Министерства земледелия. «Все эти организации находятся в руках русских, и вообще русская культура и ее широчайший рост — единственное наше спасение»18.

Расспрашивает о знакомых и сообщает в свою очередь о знакомых. «Отчего Вы и никто не пишите даже по оказии? — Тоже Ферсману через две недели, уже собираясь в Киев. — Неужели ни одно из моих писем по оказии не дошло? Ужасно беспокоюсь об Елизавете Дмитриевне (Ревуцкой. — Г. А.). Все ждал ее сюда и совершенно не знаю, где она и что она. Так все это ужасно и жутко»19.

В условиях немецкой оккупации в Полтаве он использует любую возможность для организации людей. Интеллектуальный градус в городе с его приездом значительно повысился.

В Полтаве сильное земство. Недаром именно полтавские земцы заказали Докучаеву исследования природы края, построили прекрасный естественно-исторический музей. Налажена великолепная земская статистика. В конце XIX века земским статистическим бюро заведовал Юлий Алексеевич Бунин, брат писателя, и сам Иван Алексеевич в юном периоде толстовства занимался тут делами «Посредника». К земско-кадетской среде принадлежал и Георгий Егорович.

Годы спустя, в августе 1937 года, месяцы оккупации виделись уже так: «Жизнь была так внешне спокойна, что можно было сделать далекие поездки и экскурсии. Я вновь тесно связался с полтавским музеем. В Полтаве, кроме среды музея и энтомологов, я вращался в среде Короленко, друзей Георгия (шурина. — Г. А.), кадетов и др. В городе еще не чувствовалось растерянности, жизнь шла своим чередом»20.

Музей славился хорошими коллекциями, особенно энтомологической, библиотекой естественно-исторической литературы. Можно было наладить кое-какие научные занятия.

С наступлением весны и замирения края под немцами Вернадский смог даже с сотрудниками музея сделать геологические экскурсии для пополнения музейных коллекций. Экскурсировал в Лубны, где нашел важные моренные отложения, в Гонцы, где побывал на палеонтологических раскопках. 18 и 30 апреля ездил в Кулики, где встретился интересный в геологическом отношении овраг. Посетил опытное поле с прекрасной коллекцией растений. Здесь велась хорошая агрономическая работа.

Седьмого апреля образовал Общество любителей природы при музее. 28 мая прошло первое и, как выяснилось вскоре, последнее его заседание, где Вернадский впервые в своей жизни сделал доклад на тему о живом веществе.

И конечно, смог целиком сосредоточиться на том, к чему лежит душа. Третья постоянная тема дневников этих месяцев — самозабвенная ежедневная практически работа по живому веществу. И читая книги, что берет в здешней библиотеке, несмотря на их случайный подбор, и проводя полевые наблюдения (собирает плесень и зелень с заборов, рассматривает под микроскопом) — он все стремится к одной цели: выяснению роли живого в строении природы.

Почти каждая дневниковая запись начинается с какого-либо варианта слов: «Работаю над живым веществом». Относятся они и к чтению, и к работе с микроскопом, и просто к обдумыванию новых идей во время прогулки.

Двадцать восьмого марта: «Всего как-то захватила работа над живым веществом, которую я обдумываю, передумываю и перерабатываю, и мысль об окружающем. Но писать могу только о живом веществе, так как едва заканчиваю к вечеру, и уже нет охоты и энергии писать о связи с текущим моментом. А надо бы! Не успеваю делать записи в дневнике и едва иногда набрасываю мысли в связи с переживаемым моментом. Чувствую иногда, что надо это делать и надо смело выступить в борьбу за дорогие идеалы — а между тем все поглощает мысль о живом веществе. Здесь все новое и новое открывается передо мной, иногда мне кажется, что я не совладаю с темой, но общий скелет работы все двигается дальше, рукопись уже достигла более 430 страниц, и хотя книги, нужные мне, имею только случайные — работа все упорно и определенно идет. Мне ясно, что я захватываю много в совершенно новом свете, и если мне удастся разработать так, как хотел бы, то получится работа, имеющая значение, ибо она дает новые вопросы для научной работы. Странно, как по мере углубления работы вновь возрождаются старые воспоминания о мыслях, чтении и мечтаниях как раз в этой области еще далекой молодости. И теперь это все синтезируется»21. Иначе говоря, завершается громадная подспудная работа мысли над детскими вопросами, с одной стороны, а с другой — она не закрывает тему, а открывает новую неизвестную область исследования.

Новая тема, таким образом, выпрастывается из узких пеленок геохимии, геологии, биологии и касается уже всего естествознания. Распахивающаяся безграничность поражает и озадачивает. Как будто высадился на новую землю. Вокруг все неизведанное и неназванное, имени не имеющее. Через три дня, как раз в день вступления в Полтаву немцев, отмечает, что вчерне весь остов книги закончен, но обработка наброска потребует огромного труда: «Я знаю, что я даю здесь много новых концепций и нового понимания природы, — но сумею ли это сделать понятным современникам? И ужасно ярко чувствую недостаточность собственного знания даже в области, уже доступной человечеству»22.

Что касается сомнений, он всегда искал и ищет не подтверждения своих открытий, а опровержений. От сомнений знание должно крепнуть.

* * *

Тем временем в Киеве произошли некоторые события. Власть на Украине переменилась во второй раз. Переворот совершил Союз земельных собственников. Это была украинская часть созданной в 1917 году сотоварищем Вернадского по партии H. Н. Львовым организации, в которую входили как помещики, так и крестьяне, выделившиеся из сельских обществ по Столыпинской реформе — антибольшевистская и антисоветская сила. И, разумеется, захватившие власть большевики в деревне первым делом затравили союз комитетами бедноты, объединившими большую часть деревни, ненавидевшей новшества в виде столыпинских отрубов и хуторов, голосовавшую за опчую жисть и собственность против жизни по личной ответственности. Летом 1918 года земля в России была социализирована. Однако в отделившейся Украине собственники и их союз еще держались. В марте 1918 года Союз земельных собственников на своем съезде провозгласил гетманом Украины русского генерала Скоропадского. Собственно, выбор совершили немцы, отправив Раду в отставку и призвав диктатора. Правда, диктатура образовалась довольно либеральная. Петр Петрович Скоропадский, по свидетельствам очевидцев, человек мягкий и добрый, мало подходил на эту роль.

Наполнившие Киев либеральные деятели, наконец, консолидировались и созвали съезд. Вернадский был делегирован полтавскими кадетами, и 7 мая он уже в поезде, снова заполненном солдатами, но на этот раз по какому-то мрачному юмору — немецкими. Ехал целые сутки, в результате опоздал к открытию съезда. Но его как отца-основателя сразу усадили в президиум и попросили председательствовать на вечернем заседании 8 мая. При всем обилии мнений господствующее настроение на съезде — использовать украинскую государственность для восстановления России. Даже был принят пункт о русском языке как государственном. Надежды на русскую культуру сквозят и у него самого после разговора с новыми людьми, с местной кадетской молодежью: «Огромно значение сознательного стремления русского общества к воссоединению и возрождению России. Если оно охватит широкие круги, творящие жизнь, оно не может быть остановлено»23.

На время съезда Вернадский устроился в маленьком домике на Тарасовской улице у профессора Василенко, хорошо известного ему по петербургскому министерству и по партии. Широко был известен Николай Прокофьевич и на Украине и теперь стал министром просвещения и одновременно — иностранных дел — в правительстве Скоропадского. Василенко обрисовал ему положение дел после переворота. Немцы распоряжаются и вывозят все что можно, в основном продовольствие, захватывая склады. Правительственная украинизация нестрогая, можно даже сказать, необременительная. Немцы пишут свои приказы по-русски. Провозглашалось равноправие граждан. Город переполнен беженцами с севера. Жизнь бьет ключом. Поскольку создавалась полноценная украинская государственность, Василенко поставил вопрос перед гетманом о создании на Украине своей Академии наук. Оба профессора знали, что такой план существовал еще в их петербургском Министерстве народного просвещения после Февральской революции. И Николай Прокофьевич предложил Владимиру Ивановичу взяться за это дело.

За пять месяцев полтавской жизни Вернадский понял, что Украина отделилась и независимо от того, останется ли русский язык государственным или нет, ее самостоятельность уже есть факт. Соглашаясь возглавить работу по организации академии, он понимал, что гораздо больше, чем все вооруженные люди вместе взятые, способствует окончательному отпадению Украины или, в лучшем случае, превращению ее в федеральную часть России. Научный центр, который изучает язык и историю народа, означает, что из народа выделилась нация, осознающая свою общность и историческую судьбу. Без такого изучения национальной самостоятельности быть не может, какие бы политические лозунги ни провозглашались. Ее нельзя внедрить силой.

Нужно считаться с реальностью. Если он не согласится создавать академию, завтра прибудут деловые эксперты из Берлина или Вены и, без сомнения, наладят такую работу, которая, кстати сказать, шла тогда по всей Восточной Европе. Уж лучше академия сохранит традиционные связи с русской культурой. Наука вообще не имеет национальности. И потому, будет ли Украина отдельным государством, во что пока мало кто верит, или войдет на правах федеративной части в Россию, научный центр останется навсегда, он будет не разъединять, а связывать русёкий и украинский народы в высших сферах истины. Правда, в разговоре с Василенко Вернадский поставил условие: он не станет принимать украинского гражданства. Будет работать как свободный эксперт, приглашенный правительством.

Дело заманчивое, и он, как всегда, подпадает под власть грандиозной цели — создать полноценную Академию наук. «Все больше вдумываюсь в создание большого центра в Киеве, воспользовавшись благоприятной политической конъюнктурой, — записывает в дневнике 12 мая. — Даже если не удастся провести — надо проводить. Обычно из всего этого всегда что-нибудь выходило и никогда нельзя знать результата. Не надо знать результат, а надо знать, что хочешь получить. Написать записку об Украинской Академии наук. 1. Национальная библиотека при Академии. Государство должно дать несколько миллионов на приобретение книг. 2. Научно-исследовательские институты: Геологический комитет, Географическая карта, земледельческие и почвенные [станции]. Необходимо немедленно выработать план»24.

Принципиально в этих словах план уже изложен и по возвращении в Полтаву мысленно оттачивается. А 1 июня он прибывает в Киев[10]. 4-го удалось снять квартиру, что по тем временам считалось огромной удачей из-за наплыва переселенцев с севера (13-го к нему приехала Наталия Егоровна). И, как всегда, с головой, с огромной энергией мысли окунулся в работу. Вряд ли кто на Украине так знал и всеобщую историю науки, и родословную науки российской. Судьба предоставила заманчивый шанс использовать на практике сугубо исторические сведения и знания, вывести из них лучшие принципы построения научных учреждений. Недаром он рылся в архивах и музеях России и Европы.

Прежде всего, более четко сформулировал многообразные и не совсем ясные желания и устремления правительства. 9 июня Вернадский был на приеме у гетмана. В дневнике: «Генерал свитский, не вполне разобравшийся в положении и недостаточно образованный, но, очевидно, очень неглупый и с характером, по крайней мере, в смысле желания»25. Скоропадский надеялся при создании Академии наук обойтись малыми средствами, на что Вернадский указывал, что и «малые — будут “относительно малыми”». В результате гетман все же обещал всякое содействие.

В эти же дни Владимира Ивановича пригласил к себе один из лидеров свергнутой Рады историк Михаил Грушевский, который, оказывается, полулегально жил в Киеве и был весьма обеспокоен стремительным образованием Академии наук. Он надеялся, что в этот ранг будет возведено его львовское «Науково товариство», и уговаривал Вернадского не брать деньги у «такого правительства», вообще не спешить, ведь положение непрочно. Именно по этой причине и надо спешить, говорил Вернадский. Он подробно описал их встречу и свою генеральную линию: не сбиваться на политику; наука — дело мирового уровня, не зависит от правительств и движений народов, и только она поможет выйти из военного истощения. Грушевский отказался и работать по организации академии, и войти в нее. Вернадский обещал донести до коллег его заявление.

А работа между тем разворачивалась, как он и наметил, широко и сразу в трех направлениях: создание Академии наук, национальной библиотеки и ряда необходимых учебных и научных учреждений. Вернадский формировал сразу три комиссии, подыскивал ученых секретарей в каждую. Секретарем по уставу Академии наук стал знаток истории и семей Украины архивист В. Л. Модзалевский, секретарем по высшей школе — молодой геолог Б. Л. Личков, по библиотеке — А. З. Носков и Е. Ю. Перфецкий.

Теперь нужны люди, ученые, и он их собирает. Среди многочисленных знакомых на пост вероятного непременного секретаря лучше всех подошел бы его московский знакомый, профессор Лазаревского института восточных языков Агафангел Ефимович Крымский. Он знаком с ним с 1905 года по Академическому союзу и даже несколько раз был у него в институтской квартире в Армянском переулке, заваленной от пола до потолка книгами. Крымский — эрудит, не только специалист по семитологии, арабистике, истории ислама, но и большой знаток грамматики и истории украинского языка. Крымский в 1908 году издал книжечку украинских стихов и подарил ему, подписав так: «Самому дорогому моему приятелю и лучшему человеку, которого я когда-либо знал, академику В. И. Вернадскому».

Крымский откликнулся с радостью. Согласился переехать навсегда, только нужно перевезти всю собранную им огромную библиотеку восточной литературы, которую в дальнейшем мог бы передать в академию (что потом он и сделал). Вернадский занялся добыванием вагона для Крымского, и вскоре тот прибыл в Киев с книгами и включился в работу.

Из Харьковского университета Владимир Иванович пригласил своего сочлена по Государственному совету, профессора истории и знатока Слободской Украины Дмитрия Ивановича Багалея, предназначая ему роль своего заместителя.

За первыми хлопотами пролетел месяц, и 9 июля академическая комиссия собралась. Вернадский прочел доклад «К созданию Украинской Академии наук», в котором развернул перед коллегами широкую историческую панораму и обрисовал задачи.

Академии первоначально возникли из ученых кружков Италии. Ученые общались научно, помогали друг другу. Их стали брать под опеку государи. Первые национальные — Французская академия наук и Королевское общество в Англии. Некоторые из европейских академий сохранили старинный статус чисто ученых обществ, другие, как Королевское общество или Российская академия наук, приобрели практическое, соприкасающееся с задачами государства, направление. Они обрастали институтами, обсерваториями, научными станциями, лабораториями, музеями.

Лучше всего взять за образец Российскую академию, говорил Вернадский. Приблизить ее к запросам жизни. Академия лучше должна способствовать быстрому развитию производительных сил, материальной и духовной культуры украинского народа.

Планировалось, что академия будет состоять из трех отделов: историко-филологического, физико-математического и социально-экономического. В дополнение создаются КЕПС, комиссии по изучению экономически-статистической жизни и ресурсов Украины, по изучению памятников украинской словесности и языка. Предусматривалось создание первых институтов: прикладной механики, геодезического, физического и садов Ботанического и Акклиматизационного. На остальное у правительства пока нет средств, но в планах еще числились Демографический институт и Институт экономики.

Комиссия немедленно приступила к выработке устава академии, составила первоначальный список членов, а также законопроект о своем учреждении. Занятия шли интенсивно. За два месяца проведено 23 заседания, 15 из которых вел сам Вернадский.

Дневники этих месяцев заполнены сетованиями: «все время на людях», «масса народу», «толпы людей», «целый день посетители». Дневник 21 июля 1918 года: «Так все не записывал. Жизнь не дает возможности вести строгий дневник, тем более, что переплетаются два стремления — внутренние переживания и внешние события — как наблюдатель и как переживающий даже не события, а развертывания внутреннего процесса своей личности»26. Никак не остаться одному, никак не сосредоточиться. В Киев стягиваются кадеты, идут непрерывные партийные встречи и консультации. Полулегально появился Милюков и с ним почти ежедневные встречи и беседы о мировом и российском положении. Кто победит в войне — еще неясно, на кого ориентироваться? Все мешает, отвлекает от главного. И для него выкраивает каждую минуту свободного времени. В течение всего лета и осени 1918 года рукопись растет. Вот типичная запись:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.