Глава третья ГЕЙДЕЛЬБЕРГСКИЙ ВАГАНТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

ГЕЙДЕЛЬБЕРГСКИЙ ВАГАНТ

Вагантами средневековая Европа окрестила бродяг, которые зарабатывали на хлеб насущный сочинительством и пением. Значительный процент этого веселого и крамольного потока составляли студенты, шатавшиеся во время вакаций по дорогам и потешавшие горожан и селян эпикурейскими виршами. Именно они сложили знаменитый гимн «Гаудеамус», право на который уверенно оспаривает Гейдельбергский университет, основанный в XIV веке и бывший тогда четвёртым по старшинству после Болонского, Пражского и Венского университетов на территории Священной Римской империи[25]. Около года Саша Черный, прибывший сюда весной 1906 года, будет чувствовать себя вагантом.

Знакомство с новой страной началось для поэта с центрального вокзала Берлина, где нужно было ожидать поезда до Гейдельберга. В германской столице, которая ничего интересного ему с женой не подарила, мы могли бы и не задерживаться, если бы не одно обстоятельство: именно этот город спустя 14 лет приютит их, беженцев из революционной России. Поэтому посмотрим, какое впечатление произвел Берлин на героя Сашиных стихотворений.

Берлин у русских путешественников тех лет вызывал на редкость одинаковые отрицательные эмоции: серость, скука, кич, какая-то тяжеловесность жизни, проявляющаяся в том числе и в пище. Саша Черный не стал исключением. Ему были смешны «нелепые монументы из чванного железа», большей частью изображающие «квадратных Вильгельмов на наглых лошадях», пошлые магазины, заваленные барахлом, и живущий в этом городе «толстый шаблон» одинаковых лиц.

Поэт не мог не спуститься в метро, потому что до сих пор ничего подобного не видел. Спустился — и тут же почувствовал себя ненужной песчинкой в аду:

Над крышами мчатся вагоны, скрежещут машины,

Под крышами мчатся вагоны, автобусы гнусно пыхтят.

О, скоро людей будут наливать по горло бензином,

И люди, шипя, по серым камням заскользят!

Летал по подземной дороге, летал по надземной,

Ругал берлинцев и пиво тянул без конца.

(«В Берлине», 1911)

В Берлине было страшно и неуютно, всё гремело и лязгало… Спокойствие пришло в Гейдельберге, куда цивилизация, казалось, недоставала. Один из путешественников тех лет, прибывший туда учиться в университете, так передавал свои первые впечатления от городка: «…приветливый утренний Гейдельберг показался мне прелестною, сказочною идиллией… Направо от меня возвышались подернутые легким туманом Оденвальдские горы. Среди них живописно гнездился знаменитый Гейдельбергский замок со своею древнею круглою башней. Налево быстро нес свои глинистые воды широкий от долгих дождей Неккар, перехваченный старинным горбатым мостом. По параллельной Неккару главной улице неторопливо катился маленький открытый трамвайчик. Через мост у вокзала пыхтел совершенно игрушечный паровозик с двумя такими же игрушечными вагончиками. Среди красных черепичных крыш тесного города возносилась в перламутровое небо готическая башня собора» (Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. T. I. Нью-Йорк: Издательство имени Чехова, 1956. С. 99). Известный философ Федор Августович Степун учился в Гейдельберге с перерывами в 1902–1910 годах и, вполне вероятно, в какой-то момент «совпал» с Сашей Черным и его женой, хотя в мемуарах их не вспоминал.

У Степуна и Марии Ивановны были общие интересы: оба увлекались философией. В Гейдельберге в то время преподавали крупнейшие представители Баденской неокантианской школы — Вильгельм Виндельбанд и Генрих Риккерт. Стены аудиторий еще помнили лекции Гегеля, проработавшего здесь два года (1816–1818). Желающие посещать лекции и семинары по философии, согласно принятой процедуре, после подачи документов должны были нанести личный визит Виндельбанду. Степун, прошедший тот же путь, вспоминал, что профессор жил буржуазно: студентов принимал в дорого обставленном кабинете, переполненном книгами и украшенном портретами великих философов в рамах.

Попробуем представить себе знакомство Саши Черного с городком по приметам в его стихах. Мария Ивановна могла отправиться к профессору Виндельбанду и одна, дабы записать себя и мужа на посещение определенных курсов. Где мог быть в это время муж? Возможно, что он еще и не вставал с постели, а если все же встал, то проклинал звуки фисгармонии, под которую хозяева пансиона заводили псалмы, нарушая сон постояльцев «сквернопением в стихах».

Место, где они с женой поселились и жили «благородно и легко», остается не до конца разгаданным. Судя по стихам поэта, это был горный пансион «высоко над Гейдельбергом», и в город ему приходилось спускаться. Он жаловался, что в столовой пансиона по стенам были развешаны изображения почек, печени и сердец, пораженных алкогольным недугом. Хозяева поддерживали церковную организацию «Голубой крест» (Blaue Kreuz), сражавшуюся с алкоголизмом. Благочестие хозяев, впрочем, сочеталось с фантастической жестокостью. Каждый день после пения псалмов хозяин умильно кормил кроликов, а по пятницам деловито их резал под навесом у стены.

Отталкиваясь в своем поиске от организации «Голубой крест», мы и обнаружили нужное место. Вполне возможно, что Саша Черный жил в отеле «Вартбург», стоявшем в горах, неподалеку от главной достопримечательности Гейдельберга — средневекового замка курфюрстов Пфальца. Собственно, отель занимал третий этаж, второй был отведен для лечения хроников (хоспис), а на первом располагалась та самая столовая со страшными картинками. Кормили здесь, по мнению поэта, отвратительно:

Суп с крыжовником ужасен,

Вермишель с сиропом — тоже,

Но чернила с рыбьим жиром

Всех напитков их вкусней.

Здесь поят сырой водою,

Молочком, цикорным кофе

И кощунственным отваром

Из овса и ячменя.

О, когда на райских клумбах подают такую гадость,

Лучше жидкое железо пить с блудницами в аду.

(«KINDERBALSAM», 1910)

Сбежим отсюда вместе с Сашей в город, где он, по собственному признанию, «часами… сонно слоняться готов» (стихотворение «В полдень тенью и миром полны переулки…», 1922), и отправимся завтракать по-настоящему — супом с крыжовником сыт не будешь — и, разумеется, пить пиво.

Спустившись по склону холма, Саша оказывается на Гауптштрассе, главной улице Гейдельберга, и вливается в людской поток. Жара… Призывно распахнуты окна пивных и трактирчиков. Идти трудно: народу много, а тротуар очень узкий. Взгляд праздного поэта задерживается на странных для русского глаза студентах: физиономии их изранены, в руках палки, на головах одинаковые шапочки с вышитыми эмблемами, некоторые украшены перьями, которые Саша сравнивает с оперением цветных попугаев («Улица в южно-германском городе», 1910). Студенты громко хохочут и явно навеселе, почти возле каждого вьется кривоногий бульдог. Поэт уже знает, кто это такие, — местная экзотика, корпоранты, с которыми не стоит связываться. В витринах магазинов, куда он переводит взгляд, чего только нет: булки, трубки, гипсовые фигурки Иисуса, книги… Пока Черный глазеет на витрины, расскажем о корпорантах, с которыми он вскоре окажется в одной пивной.

Нельзя сказать, чтобы русские студенты, приезжавшие в Гейдельберг, были совсем незнакомы с понятием корпорации. В России подобные формы студенческого самоуправления (например, землячества) существовали с начала XIX века и создавались в подражание тем же немецким корпорациям, имевшим интересную историю и традиции. Первые объединения студентов по национальному признаку, так называемые «nationes» («нации»), возникли в XIII веке в Болонском университете, старейшем в Европе. Идея стала популярной и со временем оформилась в корпоративные образования по различным признакам: национальному, географическому, по принадлежности к факультету. Каждая корпорация имела свой девиз, атрибутику (знамена, гербы, гимны), систему ритуалов, связанных с принятием новичков, переходом из младших категорий в старшие, с выборами и т. д. Новички носили титулы «пеналера» или «фукса» и мечтали стать «буршами», для чего нужно было проучиться какое-то время, сдать вступительный экзамен на знание дуэльного кодекса и на умение пить пиво, принять участие в нескольких поединках, заработать побольше шрамов. Чем больше шрамов, тем солиднее корпорант. Обладатель шрама от уха до рта считался непререкаемым авторитетом.

Дуэль являлась обязательным элементом кодекса чести корпорантов и в начале XX века, потому Саша Черный, оказавшийся вместе с ними в гостеприимном трактире «Перкео», едва ли не самом популярном в то время, был осторожен.

У входа поэт с улыбкой рассмотрел вывеску: смешной карлик в нарядном камзольчике, с маленькой шпажкой в ручонке. Это гейдельбергский шут Перкео, ставший символом города. Он жил в XVIII веке при дворе Карла Филиппа, славился безудержным пьянством и, по преданию, прозвище получил так: на вопрос, хочет ли он выпить еще, шут всегда отвечал: «Perche no?» («Почему нет?») Смерть его была не менее шутовской, нежели жизнь: якобы однажды он выпил вместо вина стакан воды и с непривычки испустил дух. Войдем в трактир, присядем у окна и вместе с поэтом выглянем на улочку, с которой только что пришли:

Жара. У «Perkeo» открылись окошки.

Отрадно сидеть в холодке и смотреть:

Вон цуг корпорантов. За дрожками дрожки…

Поют и хохочут. Как пьяным не петь!

(«Улица в южно-германском городе»)

Буянят корпоранты за соседним столом. Похоже, что нашему герою довелось наблюдать настоящую «саламандру» (один из их обрядов): презус, старшина корпорантов, выкрикивает длиннейший тост, делая в нужных местах паузу, заполняемую оглушительным ревом всей компании, затем корпоранты по его команде поднимают кружки, по команде их осушают и одновременно, одним ударом, ставят их на стол:

Качаясь, председатель с кружкой

Встает и бьет себя в жилет:

«Собравшись… грозно… за пирушкой,

Мы шлем… отечеству… привет…»

Блестит на рожах черный пластырь.

Клубится дым, ревут ослы,

И ресторатор, добрый пастырь,

Обходит, кланяясь, столы.

(«Корпоранты», 1911)

Свои впечатления поэт запечатлел и в прозе: «Несколько длинных буршей, качаясь перед самой эстрадой, подымали кружки, бормотали что-то, чокались с герр директором и изо всех сил старались показать остальному обществу, что они ужасно пьяны и готовы на всё. Бульдоги выглядывали из-под стульев своих хозяев, ловили на лету подачки и опять равнодушно укладывались, — домой еще не скоро. Какой-то корпорант-фукс в малиновом кепи, улыбаясь, как рыжий в цирке, полез на эстраду, пробрался к турецкому барабану и под поощрительный хохот своей корпорации бахнул кулаком в тугую кожу. Потом смутился и, не зная, что ему дальше делать, глупо раскланялся и сошел к своим» («Мирцль», 1914).

Судя по всему, Сашу мало воодушевляла эта алкогольная истерия. То ли дело местные «валькирии с кружкой» — кельнерши!

Улыбнулась корпорантам,

Псу под столиком — и мне.

Прикоснуться б только к бантам,

К черным бантам на спине!

(«Кельнерша», 1922)

Опасно поэта оставлять один на один с местными Валькириями, к тому же напоминавшими своими формами житомирских чаровниц. Пользуясь правом повествователя, перенесем к поэту в трактир Марию Ивановну, что совсем не противоречит возможной реальности, и побродим вместе с ними по городу, посетив те места, без которых представление о Гейдельберге будет неполным.

По мосту через реку Неккар попадаем на другой берег и подымаемся к знаменитой Философской тропе. Мария Ивановна, должно быть, испытывает здесь особое чувство: по этой тропе некогда прогуливались Гегель, Фейербах. Сашу, возможно, более волнует то, что здесь же ходили Гёте, Гюго, Марк Твен, Тургенев… Может быть, им приходит на память финал «Отцов и детей»: девица-эмансипе Кукшина изучает архитектуру в Гейдельбергском университете. С Философской тропы они смотрят на противоположный крутой берег реки, стараясь разглядеть свой пансион. Руины замка видны отчетливо, значит, какой-то из аккуратных домиков под цветными крышами — их.

Спускается вечер. Наши герои бродят среди руин Гейдельбергского замка. Он тоже символ города. Построенный то ли в XIII, то ли в XIV столетии и некогда величественный замок пережил немало нападений, десятилетиями растаскивался жителями и все равно являет собой романтическое зрелище. Задрав голову, Саша Черный рассматривает самую высокую башню, объект паломничества праздных гуляк и любителей пикников. «Возле башни палатка с открытками: / Бюст со спицами спит над салфеткой…» — вспоминал поэт, увековечив безвестный «бюст», как видно, вкусно поевший и вздремнувший в тот момент, когда насмешливый Саша обратил на него внимание («Немецкий лес», 1910). Увековечил он и другой сюжет: к «горной башне „с видом“», пыхтя, ползут «немецкие быки», при них «почтенные комоды» в подоткнутых юбках. Маршируя, их обгоняют члены ферейна[26] «Любителей прогулок»: «Десятков семь орущих, красных булок, / Значки, мешки и посредине флаг» («Как францы гуляют», 1910).

Ферейн распространяется по поляне, а Саша и Мария Ивановна с трепетом подходят к «дереву Гёте» — так здесь называют огромное дерево гинкго билоба, растущее в саду замка. Девяносто один год назад рядом с ним стояли седовласый Гёте и его последняя любовь Марианна фон Виллемер. Гёте читал любимой женщине стихи:

Существо ли здесь живое

Разделилось пополам,

Иль, напротив, сразу двое

Предстают в единстве нам?

(«Гинкго билоба», 1815)

От поэзии — к прозе, и вот уже Саша Черный с женой рассматривают удивительный экспонат внутри замка — самую большую в мире винную бочку. Царь-бочкой назвали ее русские путешественники по аналогии с кремлевскими Царь-колоколом и Царь-пушкой. Рядом с бочкой — деревянная раскрашенная фигура уже знакомого нам шута Перкео. По легенде, именно он некогда посоветовал владельцу замка создать эту бочку, дабы собирать налог с виноделов натуральной оплатой. Бочка такая огромная, что поверх нее соорудили танцплощадку.

Возвращались домой, когда на Гейдельберг уже спустилась ночь:

На замковой террасе ночь и тьма.

Гуляют бюргеры, студенты и бульдоги.

Внизу мигают тихие дома,

Искрятся улицы и теплются дороги.

(«На замковой террасе», 1911)

Кому-то подмигивали дома, а Саше в пансионе «печенки грешных пьяниц» дружно «моргают со стены» («Карнавал в Гейдельберге», 1909). И вместе с тем:

Так, над тихим Гейдельбергом

В тихом горном пансионе,

Я живу, как римский папа,

Свято, праздно и легко.

Вот сейчас я влез в перину

И смотрю в карниз, как ангел:

В чреве томно стонет солод

И бульбулькает вода.

Чу, внизу опять гнусавят.

Всем друзьям и незнакомым,

Мошкам, птичкам и собачкам

Отпускаю все грехи…

(«KINDERBALSAM»)

Дни летели и были наполнены не только праздным шатанием. Поговорим об академической стороне пребывания Саши Черного в Гейдельберге.

Анатолий Иванов, вероятно, видевший какие-то документы, утверждал, что поэт в качестве вольнослушателя посещал лекции философского факультета в течение двух семестров: летнего (с 15 апреля по 15 августа 1906 года) и зимнего (с 15 октября 1906 года по 15 марта 1907 года). Какие это были лекции, попробуем предположить, исходя из задач Марии Ивановны. В то время каждый желающий получить докторскую степень должен был пройти такую же процедуру, что и сегодня в российских вузах при защите кандидатской диссертации. Помимо представления в срок рукописи (на немецком языке), требовалось сдать три экзамена: по философии, государственному праву и немецкой литературе.

Существует как минимум два указания на то, что Мария Ивановна научную степень получила. Корней Чуковский вспоминал, что она была доктор философии (Чуковский К. Саша Черный // Чуковский К. Современники: Портреты и этюды. М.: Молодая гвардия, 1967. С. 367). Максим Горький после того, как чета Гликберг гостила у него на Капри, писал жене: «…она (Мария Ивановна. — В. М.) читает логику и психологию на Бестужевских курсах — профессорша» (цит. по: Мемуары М. И. Гликберг. С. 238). Нам не удалось найти имени Васильевой среди преподавателей Бестужевских курсов, однако по возвращении из Германии она будет допущена к работе на Высших женских курсах Раева, о чем мы расскажем в свое время. Диссертации Марии Ивановны в библиотеке Гейдельбергского университета тоже нет, зато там есть ее перевод работы французского философа Фредерика Полана «Воля», изданный в Петербурге в 1907 году[27]. Тема работы полностью совпадает с направленностью философских семинаров Виндельбанда, автора работы «О свободе воли» (1904).

Вне всяких сомнений, Саша Черный на семинарах бывал, хотя его Гейдельбергский цикл, достаточно объемный, содержит единственное стихотворение, подтверждающее его присутствие в университетской аудитории. Оно посвящено именно Виндельбанду, который на многих производил странное впечатление. Федор Степун, бесконечно уважавший этого профессора и писавший под его руководством диссертацию, тем не менее про себя дразнил его «пивоваром» и описывал так: «Грузный человек с очень большим животом и маленькой головкой, вместо шеи — красная складка над очень низким воротником» (Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. С. 100). Другой русский студент, Николай Николаевич Алексеев, признавался, что в Москве его поражало изящество стиля Виндельбанда, а когда в Гейдельберге «на кафедру вошел полный, с бородой клочьями и визжащим, фальцетным голосом философ, то в его устной речи пропало все изящество и блеск мысли» (цит. по: Дмитриева Н. А. Русское неокантианство: «Марбург» в России. Историко-философские очерки. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2007. С. 59–60). Это противоречие сразу же заметил и Саша Черный: все хотят учиться у Виндельбанда, но слушать его тяжело. Поэт описал одну из лекций. Студенты внимательно слушают профессора, «не упуская слова», и вдруг, оборвав рассказ, тот сообщает, что следующей лекции не будет, так как ему нужно «в ученое собранье»:

Вмиг крики поднялись

И топот ног и ржанье —

Философы как с цепи сорвались:

«Hoch! Hoch![28] Благодарим! Отлично! Браво!»

     Профессор посмотрел налево и направо,

                   Недоуменно поднял плечи

      И, улыбаясь, перешел к дальнейшей речи.

(«Философы», 1911)

Поясним: дружное топанье ногами — это знак высочайшего одобрения, то есть студенты университета вели себя не взрослее школяров, кричащих «ура!» при известии, что учитель заболел. Возможно и другое объяснение: слушать Виндельбанда и называться его учеником было престижно, однако далеко не все студенты хорошо знали немецкий язык. «Ты — маленький немец, а я — иноземец», — писал Саша в стихотворении «С приятелем» (1910), обращенном к маленькому немецкому мальчику Фрицу, который что-то пытается объяснить русскому дяде, а тот ничего не понимает, и приходится им гулять молча. Эту же тему Саша Черный довел до фантасмагории, если не до трагизма в рассказе «Как студент съел свой ключ и что из этого вышло» (1908). Герой его, русский студент, в некоем германском университете записался слушать лекции по химии и бактериологии, но при этом ни слова не понимал. Как-то, перепив с друзьями, он потерял ключ и не мог попасть домой. Пытаясь объяснить полицейскому, в чем дело, он перепутал все немецкие слова и вместо «потерял ключ» сообщил, что проглотил ключ величиной в десять сантиметров. Его прооперировали, но ничего не нашли, кроме пива. Студенту это уже было все равно, потому что он умер на операционном столе. Возвращаясь к автору этого мрачного рассказа, зададимся вопросом: что он мог понимать на лекциях Виндельбанда, даже если бы тот читал их по-русски? Философия — сложнейшая наука, и нужна специальная подготовка.

Другое дело литература. Можно кое-как усваивать теоретические аспекты лекций, но при этом слушать оригинальные тексты на немецком языке, улавливать мелодию, ритм, экспрессию. Саше Черному повезло: он оказался сопричастен самой истории литературы, ведь Гейдельбергский университет — это целая эпоха в становлении немецкого романтизма. Здесь в 1805–1809 годах сложилась школа, участники которой («вторые романтики», после йенских) проявляли повышенный интерес к национальной культурно-исторической традиции и заложили основы мифологического подхода к изучению фольклора. Исследования гейдельбергских романтиков (Ахима фон Арнима, Клеменса Бретано, братьев Гримм и др.) носили в известной степени националистический характер, что в то время объяснялось оккупацией страны Наполеоном[29].

Разумеется, какие-то знания у Гликберга были и до Гейдельберга, и с творчеством корифеев немецкой литературы он наверняка был знаком по переводам Жуковского, Пушкина, Лермонтова, Фета, Тютчева. Возможно, он читал и ранее «Германию. Зимнюю сказку» Генриха Гейне. Однако подлинное открытие этого поэта произошло в Гейдельберге, где Саша пережил важнейший для художника момент узнавания себя в другом. О таком моменте вспоминала Марина Влади, жена Владимира Высоцкого. Однажды Высоцкий ворвался к ней, потрясая какой-то книгой. Негодуя, он кричал: «Это слишком! Ты представляешь, этот тип, этот француз — он все у меня тащит! Он пишет, как я, это чистый плагиат! Нет, ты посмотри: эти слова, этот ритм тебе ничего не напоминают? Он хорошо изучил мои песни, а? Негодяй! И переводчик, мерзавец, не постеснялся!» Увидев имя автора, Влади долго хохотала: «Задыхаясь, я наконец говорю, что от скромности ты, по-видимому, не умрешь и что тот, кто приводит тебя в такое бешенство, не кто иной, как наш великий поэт, родившийся почти на целый век раньше тебя, — Артюр Рембо. Ты открываешь титульный лист и краснеешь от такого промаха. И, оставив обиды, ты всю ночь с восторгом читаешь мне стихи знаменитого поэта» (Влади М. Владимир, или Прерванный полет. М.: Прогресс, 1989. С. 99). То же случилось с Сашей Черным, который вдруг ощутил духовное и творческое родство с Гейне, а возможно, и уловил переклички своей и его биографий. Гейне, сын купца-еврея, тоже не оправдал надежд своих родителей, мечтавших видеть его экономистом или бухгалтером, а имя свое прославил как поэт в дни французской Июльской революции 1830 года.

«Германия. Зимняя сказка» стала для Саши Черного путеводителем по стране в прямом и переносном смысле. Одно дело читать эту поэму в Житомире или даже Петербурге, и совершенно другое — вслушиваться в диалог лирического героя и великой реки Рейн, стоя на берегу этого самого Рейна. Поэт открывал для себя Германию через Гейне, сверяя с ним собственные впечатления. И рождались сходные интонации. В сатире Саши Черного «На Рейне» (1911) герой совершает речную экскурсию, восхищаясь природой и возненавидев пассажиров, из-за которых пароходик кажется ему «плавучей конюшней». А за бортом и по берегам — чудеса: «Зелено-желтая вода поет и тает, /И в пене волн танцуют жемчуга»; «Сереет замок-коршун вдалеке». Он наводит на замок бинокль в предвкушении тайны, но видит все то же: пунцовые перины и длинного немца с моноклем. А вокруг объевшиеся и облившиеся рейнвейном мещане, «облизываясь», по-хозяйски хвалят Рейн. Торжество филистеров, полвека назад выводивших из себя Гейне и возмутивших теперь Сашу Черного:

Нет, Рейн не ваш! И вы лишь тли на розе —

Сосут и говорят: «Ах, это наш цветок!»

От ваших плоских слов, от вашей гадкой прозы

Исчез мой дикий лес, поблек цветной поток…

………………………………………………

Гримасы и мечты, сплетаясь, бились в Рейне,

Таинственный туман свил влажную дугу.

Я думал о весне, о женщине, о Гейне

И замок выбирал на берегу.

(«На Рейне», 1911)

Саша открывал для себя немецкий XIX век, особенно прикипая душой к бунтарям. Он влюбился в австрийского юмориста Морица Готлиба Сафира, в биографии которого также обнаружил что-то знакомое. Уроженец еврейского венгерского местечка, Мориц (Моисей) рассорился с родителями, видевшими его исключительно раввином, в 11 лет сбежал из дома и самостоятельно добрался до Праги, после чего был лишен отцом материальной поддержки, много путешествовал. Во время австрийской революции 1848 года Сафир возглавлял Ассоциацию революционных писателей, но вскоре отказался от председательства и уехал в Баден, где пересиживал волнения.

Вполне вероятно, что Саша Черный тоже ощущал себя поэтом в изгнании. Нельзя сказать, что, уехав из России, он успокоился. Скорее, взял тайм-аут, усиленно восполнял пробелы в образовании, общался с умными людьми и продолжал жить в атмосфере бурных политических диспутов, ведь он оказался на родине социал-демократии. В Гейдельберге, на Мерцгассе, работала русская читальня, открытая хирургом Николаем Ивановичем Пироговым, курировавшим в 1862–1866 годах обучение и работу молодых русских ученых в университете. Теперь, по словам Федора Степуна, читальня жила политикой и революцией, настроения здесь задавала среда «западно-русского социалистического еврейства», стены были украшены портретами русских писателей и борцов за свободу. В читальне организовывались публичные лекции, на которые нелегально привозились докладчики, представлявшие различные революционные партии. Русские ни на минуту не переставали следить за тем, что происходит дома, а попутно приобщались к местной жизни и участвовали во всех городских мероприятиях.

Одиннадцатого ноября 1906 года Саша Черный оказался в праздничной толпе и ровно в 11 часов 11 минут вместе со всеми приветствовал начало Гейдельбергского карнавала. Ему уже объяснили, что «11» считается числом дураков и каждый в этот день и час обязан быть дураком. Поэт был ничуть не против:

Город спятил. Людям надоели

Платья серых будней — пиджаки,

Люди тряпки пестрые надели,

Люди все сегодня — дураки.

Умничать никто не хочет больше,

Так приятно быть самим собой…

(«Карнавал в Гейдельберге», 1909)

В карнавальном шествии Саша узнавал «происхождение» огромных паяцев и ряженых шутов: вот некто в костюме «кичливой старой Польши», вот «глупый Михель с пышною супругой», за ними белый клоун «надрывается белугой». Шум, крик невероятный. Сам он весь осыпан конфетти, карманы полны пойманных конфет. С безудержным детским восторгом Саша любовался картинами человеческого единения, равенства, уничтожения всех сословных границ, пусть и временного, праздничного, вместе со всеми отдавался стихии смеха: «Смех людей соединил, / Каждый пел и каждый пил, / Каждый делался ребенком». Поэт прекрасно понимал, что все это ненадолго, что через пару дней бюргеры снова станут бюргерами и наглухо запрутся в своих домах. Но так хотелось детства! Так хотелось петь вместе со студенческим хором, пищать, танцевать джигу на столе, лить на столы пиво, ходить по улице, шутя и ругаясь, смеясь и толкаясь!

Карнавал позволил Саше приобщиться к европейскому смеху в его максимально свободном выражении. Немаловажно и то, что в Германии он смог хорошо познакомиться с немецкой сатирико-юмористической печатью, считавшейся в России образцом для подражания, в частности с журналом «Симплициссимус» («Simplicissimus» — «Простодушнейший»), Основанный десять лет назад, он славился великолепной сатирической графикой, смелыми выпадами в адрес императора Вильгельма, за что его издатель Альберт Ланген то и дело платил штрафы и скрывался от ареста. Журнал выходил огромным тиражом и своей быстрой популярностью был обязан, среди прочего, и тому, что носил название знаменитого немецкого плутовского романа Гриммельсгаузена «Симплициссимус» (1669). Саша Черный даже побывал на родине журнала — в Мюнхене, столице Баварии.

Образовательные поездки по стране были обязательным требованием к обучающимся в Гейдельбергском университете, поэтому поэт проехал Германию вдоль и поперек. Наиболее сильные для сатирического ума впечатления он описал довольно выразительно. Так, в Мюнхене он с ухмылкой застыл перед огромной бронзовой дамой, символом Баварии. Появилась она по прихоти баварского короля Людвига I, не пожалевшего средств на возведение этого монстра высотой около 19 метров. Саша возопил:

Мюнхен, Мюнхен, как не стыдно!

Что за грубое безвкусье —

Эта баба из металла

Ростом в дюжину слонов!

Между немками немало

Волооких монументов

(Смесь Валькирии с коровой), —

Но зачем же с них лепить?

У ног «бабы из металла» герой стихотворения купил билет и полез в ее чрево, где была спиральная лестница, ведущая в голову, на смотровую площадку. Чертыхаясь в темноте, добрался до головы, взглянул на чудный Мюнхен сверху и уже хотел спуститься на землю, как вдруг дорогу ему перекрыл тучный баварец. Перекрыл наглухо — он застрял.

Гром железа… Град советов…

Хохот сверху. Хохот снизу…

Залп проклятий — и баварец,

Пятясь задом, отступил.

Кое-как выкатившись на волю, толстяк потребовал вернуть деньги за билет, ведь он не долез до головы. Саша хохотал:

О, наивный мой баварец!

О, тщеславный рыцарь жира!

Не узнать тебе вовеки,

Что в «Баварской» голове!

(«Бавария», 1911)

Севернее Баварии лежит Тюрингия, где находится Веймар — центр германского Просвещения, город, священный для любого литератора. Здесь прошли последние годы Гёте и Шиллера, здесь они и похоронены. Постоим вместе с Сашей Черным и Марией Ивановной на старинной Театральной площади, перед памятником этим двум поэтам. Изваянные рука об руку, они несколько корректируют реальность. В жизни Шиллер ростом был выше Гёте, но скульптор намеренно нарушил пропорции, сделав выше Гёте в знак его неоценимых заслуг перед немецкой и мировой литературой.

Саша Черный посетил дом, где скончался Шиллер, великий поэт-бунтарь. Вспоминал, что похоронили Шиллера в общей могиле, а на следующий день после похорон здесь, именно здесь, где сейчас он стоит, исполнялся «Реквием» Моцарта. Дом сохранился как мемориальный по счастливой случайности: семья поэта очень нуждалась, и долг за этот дом выплатили покровительствовавшие ему герцоги Веймарские. Какой трагизм! Публика в музее меж тем совершенно праздная, служители налево и направо торгуют памятью революционного поэта. Обрюзгшие немцы в очках, лежа на витринах, глазеют, сверяясь с каталогом, на перчатки Шиллера и другие личные вещи. Им это гораздо интереснее, нежели его «Разбойники» и «Вильгельм Телль». А вот и кабинет Шиллера, святая святых — перо поэта, пустая чернильница, клавикорды.

Здесь писал и умер Фридрих Шиллер…

Я купил открытку и спустился вниз.

У входных дверей какой-то толстый Миллер

В книгу заносил свой титул и девиз…

(«В немецкой мекке», 1910)

Возмутили его также посетители и служители дома Гёте. Та же неприятно поразившая Сашу страсть к интимным мелочам, та же жажда выставить на всеобщее обозрение то, что вовсе для этого не предназначено: «Всё открыто для праздных входящих коровниц / До последней интимно-пугливой черты» («В немецкой мекке»). «Целый лабаз» пафосных экспонатов: придворные ордена и бюсты сильных мира сего, портреты, акварели, гипсы, гравюры…

Под липой сидел я вдали

И думал, как к брату,

К столу прислонившись:

Зачем мне вещи его?

Как щедрое солнце,

Иное богатство мне, скифу чужому,

Он в царстве своем показал.

И, помню, чело обнаживши,

Я памяти мастера старого

Тихо промолвил: «Спасибо».

(«Гёте», 1932)

Однако верхом пошлости показалось Саше Черному кладбище, где упокоились великие поэты. Улица, ведущая к нему, сплошь была усеяна сувенирными лавочками — вперемежку с мылом, пряжками, бутылочными пробками, сигаретными коробками с изображениями Шиллера и Гете, их родственников, покровителей. Старинный склеп, и тот — источник заработка. Какой-то немец в дворцовой фуражке продал поэту билет на могилы…

Быть может, было нелепо

Бежать из склепа,

Но я, не дослушав лакея, сбежал, —

Там в склепе открылись дверцы

Немецкого сердца:

Там был народной славы торговый подвал!

(«В немецкой мекке»)

От увиденного хотелось бежать, уехать немедленно.

И наконец берлинские картинки. 12 января 1907 года в стране прошли выборы в рейхстаг. Саша Черный оказался в толпе, жадно ожидавшей объявления их результатов. Вильгельм II выступал с балкона рейхстага — «Объясненье в нежных чувствах / Императора с народом»:

О победе и знаменах

Император на балконе

Им прочел стихи из Клейста

В театрально-пышном тоне.

(Не цитировал лишь Канта,

Как на свадьбе дочки Круппа[30], —

Потому что Кант народом

Понимался очень тупо.)

Но в тираде о победе

Над врагом-социалистом

Император оказался

Выдающимся стилистом.

(«Исторический день», 1910)

Определенный политический вызов в этих строках есть: выборы 1907 года дали плачевный результат для социал-демократии, которой герой стихотворения, очевидно, сочувствует. В рейхстаг прошло всего 29 ее кандидатов, в то время как на прошлых выборах 1903 года их было пятьдесят шесть. Сашу огорчило, что немцы кричали «Hoch!» Вильгельму, зная о таких результатах.

В России ему пришлось огорчиться еще больше.

Поэт с женой пробыли в Гейдельберге до середины марта 1907 года, как говорилось выше. Что с ними происходило дальше и когда они вернулись в Петербург — неизвестно. Нам остается лишь предположить, что к сентябрю, к началу учебного года, поскольку Марии Ивановне предстояло устраиваться на работу.

Столица была уже не та, что в «дни свободы».

Уезжая весной 1906 года, Саша Черный еще жил разговорами о грядущем первом созыве Думы, теперь же он читал отчеты о работе Третьей думы и хмыкал: «Благодарю тебя, Единый, / Что в Третью Думу я не взят»[31] («Молитва», 1908). Подобно многим тогда, поэт следил за темпераментными выступлениями Владимира Митрофановича Пуришкевича, национал-монархиста, одного из создателей Союза русского народа, саркастически заметив: «Пуришкевич был уже пределом, / За который трудно перейти» («Герой нашего времени», 1909).

Во многих российских губерниях было введено положение чрезвычайной охраны, а кое-где и военное. Губернаторы, генерал-губернаторы и градоначальники, облеченные огромными полномочиями, имели право высылать лиц, казавшихся им подозрительными, приостанавливать выпуск периодических изданий. Положение о чрезвычайной охране распространилось и на прессу, узаконивая систему штрафов и фактически возрождая предварительную цензуру. На Россию обрушилась негласно поощряемая новая безыдейная литература. Из рук в руки передавались порнографический роман Михаила Арцыбашева «Санин» (1907) и приключения сыщика Ната Пинкертона. «Маркса сбросили в обрыв / Санин с Пинкертоном», — мрачно резюмировал Саша Черный («Чепуха», 1908).

Поэт воскрес для российской публики в самом начале 1908 года вместе с восставшим из пепла журналом «Зритель», который некогда сделал его известным. 11 января, в первом номере, читатели снова увидели имя, не встречавшееся им несколько лет. В малоостроумном стихотворении «О tempora…» Саша Черный обругал общество за страсть к порнографии и параллельно пнул главу партии октябристов[32], депутата Третьей Государственной думы Александра Ивановича Гучкова. Пнул как-то лениво, без злости… В пореволюционной, вновь цензурной России наступил кризис тем, и уже во втором номере «Зрителя» Саша ломал «в горести перо» и, как некогда в Житомире, восклицал: «Ах, дайте тему для сатиры / Цензурной, новой и живой!..» («Безвременье», 1908).

В эти же январские дни 1908 года на Невском проспекте происходили события, которые вскоре совершенно изменят жизнь Саши Черного.

В Петербург из Харькова уже приехал Аркадий Аверченко.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.