Глава первая СЫН ПРОВИЗОРА ИЗ ОДЕССЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая

СЫН ПРОВИЗОРА ИЗ ОДЕССЫ

1

«Все хотели бы родиться в Одессе, но не всем это удалось», — любил шутить Леонид Утесов, превознося свой родной город. Александру Михайловичу Гликбергу, Саше Черному, «это удалось». Страсть к морю и морякам, незамысловатому провинциальному быту, югу и солнцу он сохранит до конца своей бурной жизни, которая и завершится на берегу моря. Правда, чужого, Средиземного, за тысячи миль от Одессы.

Поэт немного написал о своей малой родине, гораздо меньше, чем о Петербурге, который так и не смог полюбить, или о древнем Пскове, который, напротив, полюбил страстно. Пара стихотворений и единственный детский рассказ «Голубиные башмаки» (1933)[1] — вот и весь «одесский текст» в творчестве Саши Черного. Объяснение этому совершенно простое: он почти не помнил Одессу. Судя по всему, Саша жил в этом городе лет до восьми-девяти. Это возраст, от которого остаются в памяти лишь отдельные всполохи: запахи, звуки, цветовые пятна, ассоциации вроде тех, что нахлынули на него внезапно в эмиграции, в Париже, когда он вдыхал запах акации:

И вот в душе распахнулась завеса:

Над морем город встал облаком тонким,

И вдруг я вспомнил, Одесса, Одесса,

Как эту акацию ел я ребенком.

(«Семь чудес», 1931)

Или привкус воспоминаний: политая топленым маслом бессарабская кукуруза, фаршированные кабачки, «желтый перец в маринаде», икра из баклажанов (стихотворение «Кукуруза», 1931), а заодно запахи арбузной корки, корицы, гари от дыма пароходов.

И еще неизменные городские приметы:

Вперед по лестнице гигантской!

……………………………

Дополз до памятника «Дюку»

День добрый, герцог Ришелье!

………………………………

Сквозь Николаевский бульвар

Плывет змея беспечных пар.

(«В старой Одессе», 1923)

В ту пору, когда были написаны эти строки, Николаевский бульвар уже носил имя большевика Александра Фельдмана, а «гигантская лестница» называлась лестницей бульвара Фельдмана, но такую Одессу Саша Черный знать не хотел. Он сохранил в памяти со всей детской непосредственностью другой ее образ. «В ребре средь памятника бомба»[2]. Спрашивается, почему? «Рядом с Дюком» мороженое продавали… И еще: сколько внизу «гигантов-пароходов», нужно выбрать себе «свой» пароход.

Трогательный детский поэт и писатель, Саша Черный нет-нет да и вспоминал о собственном детстве, хотя эту тему веселой не назовешь. Его жена Мария Ивановна рассказывала, что ребенком Саша не знал ласки, подарков и игрушек, но слишком хорошо знал, что такое розги и затрещины. Он неохотно признавался, что мать его была истеричная, больная женщина (вполне вероятно, что неврастению поэт унаследовал от нее), а отца он видел редко, потому что тот работал коммивояжером и пребывал в постоянных разъездах. Дома отец появлялся едва ли не для того, чтобы нещадно драть своих отпрысков (Александрова В. Памяти Саши Черного // Новое русское слово. 1950. 1 октября). Что-то произошло тогда, в далеких 1880-х годах, в одесской семье провизора Менделя Гликберга, уготовившей Саше судьбу ребенка, которого «…взрослые люди дразнили и злили, / А жизнь за чьи-то чужие грехи / Лишила третьего блюда» («Под сурдинку», 1909).

Поэт всегда негодовал, когда видел большие семьи, где дети предоставлены самим себе. Он считал, что «нет страшнее ничего» и свою горечь изливал в стихах, порой доходя до цинизма. Например, в стихотворении о прескучнейшей обывательской чете Ба?нковых:

Проползло четыре года.

Три у Ба?нковых урода

Родилось за это время

Неизвестно для чего.

Недоношенный четвертый

Стал добычею аборта,

Так как муж прибавки новой

К Рождеству не получил.

(«Страшная история», 1911)

Подобными пассажами, режущими слух своей грубостью, Саша Черный славился.

Сложилась одесская семья Гликбергов за три года до рождения Саши.

Восьмого июля 1877 года в городовом раввинате был зарегистрирован брак между «провизором Менделем Гликбергом и дочерью Александр, купца Меера Гликберга, девицею Марьям. Невесте было 20 лет, а жениху 25» (Бельский М. Р. По следам потаенной биографии Саши Черного // Мория. 2004. № 2).

Странно: брачующиеся — однофамильцы или родственники? Одесский краевед Мирон Бельский был немало поражен, обнаружив процитированную запись, и утверждал, что они могли быть только однофамильцами, так как Тора запрещает брак между родственниками. Мы обратились за консультацией к Михаилу Борисовичу Кизилову, иудаисту, доктору философских наук. Он уточнил, что евреи-раввинисты в описываемое время уже руководствовались не столько Торой, сколько Талмудом и работами позднейших раввинистических законоучителей, по которым разрешались браки между родственниками (двоюродными братьями и сестрами или, к примеру, тетей и племянником). Так что родители Саши вполне могли быть родственниками.

Вызывает вопрос указание в регистрационной записи о том, что отец Марьям был «Александр, купец». Название какого города в далеком 1877 году сократил неведомый нам служка раввината? Александровска (ныне Запорожье)? Александрии (ныне райцентр в Кировоградской области)?

Судя по возрасту брачующегося Менделя и уточнению «провизор», отец Саши уже получил диплом о базовом высшем образовании, в противном случае «Александр, купец» вряд ли отдал бы за него свою дочь. Вспомним шуточное стихотворение Саши Черного «Любовь не картошка» (1910), где Арон Фарфурник не допускает к своей дочери ухажера-студента, приговаривая: «Кончайте ваш курс, положите диплом на столе / и венчайтесь. <…> Но раньше диплома, пусть гром вас убьет, / не встречайтесь». Провизор в то время — это промежуточная ступень между аптекарским помощником и магистром фармацеи. Отец будущего поэта, прежде чем получить эту степень, должен был проработать три года аптекарским помощником, потом прослушать полный вузовский курс и экзаменоваться по минералогии, ботанике, зоологии, физике, химии, фармакологии, а также продемонстрировать практические навыки, в частности приготовление снадобий. Биографы Черного сетуют на то, что не обнаружили имени Менделя Гликберга в списках студентов одесского Новороссийского университета, однако почему он должен был учиться именно там?

В семье Гликбергов было пятеро детей. Через два года после свадьбы, 26 июня 1879 года, Марьям родила первенца, дочь Лидию, а год спустя, 1 октября 1880 года, появился на свет сын, названный Александром. Именно ему будет суждено прославиться и вписать свое имя в историю литературы Серебряного века. Удивительным был 1880 год! Он подарил России не только Сашу Черного, но и Аркадия Аверченко, Александра Грина, Александра Блока, Андрея Белого.

Через три года, 28 апреля, у Саши появился брат Владимир, которого, целую жизнь спустя, он вспомнит в «Голубиных башмаках»: «Младший брат мой, Володя… был необычайно серьезный мальчик. По целым дням он все что-то такое мастерил, изобретал, придумывал». Четвертый ребенок, дочь Ольга родилась 10 октября 1886 года. Она прожила семь лет и скончалась в 1893 году, когда в семье родился последний, пятый ребенок — сын Георгий (31 декабря).

Перечислим еще раз имена детей: Лидия, Александр, Владимир, Ольга, Георгий. Все имена христианские. Сашу и вовсе назвали по святцам: 1 октября — день поминовения мученика Александра Каталитского (Калитского). Совершенно очевидно, что семья Гликберг была ассимилированной, и Мендель с Марьям заботились о том, чтобы их дети в будущем успешно существовали в русском христианском окружении. Это было веяние времени: в начале 1880-х годов Одесса вступала в пору экономического расцвета, глобальных реформ, направленных на преодоление этнической замкнутости различных групп населения, расширение и взаимопроникновение культурных традиций. Так совпало, что в этот период городом руководил Григорий Григорьевич Маразли, меценат, подвижник, инициатор благоустройства Одессы и придания ей европейских черт. Именно Григорию Маразли «в середине 1880-х годов», как пишет одесский краевед Ростислав Александров, Мендель Гликберг подал прошение о разрешении открыть собственное дело (Александров Р. Саша Черный родился в доме у самого Александровского участка // Одесский альманах. 2011. № 45). Неизвестно, чем увенчалось это начинание. Для нас гораздо важнее то, что в документе указан адрес, по которому проживала семья: Ришельевская улица, дом Семашко, квартира 18. Тем самым появляется возможность совершить путешествие не только во времени, но и в пространстве.

Мы в историческом центре Одессы, на Ришельевской улице, берущей начало у Оперного театра и заканчивающейся возле рынка под названием Привоз. Дом Семашко (сегодня дом 74) стоит в конце улицы, в окружении одесских достопримечательностей. Маленький Саша, выбегая из подворотни, видел перед собой Афонское Пантелеймоновское подворье, а проще говоря — сборный пункт паломников на Афон. Загадочные обносившиеся люди добирались сюда пешком из разных уголков России и жили месяцами, ожидая отправки морем дальше. Малыш ловил обрывки фраз: странники говорили о Константинополе, о далеком Иерусалиме. Мелькали названия судов Российского общества пароходства и торговли, возивших туда паломников: «Владимир», «Константин», «Паллада», «Таврида», «Цесаревич».

В минуте ходьбы — Александровский полицейский участок с пожарной каланчой. Что может быть интереснее для мальчишки, чем зрелище пожарных, несущихся по вызову? Стоит каланча на улице Новорыбной, пахнущей соответственно. Рыбу здесь продают свежую, вареную, жареную, вяленую, соленую, фаршированную, рубленую специально на форшмак. Вся улица — сплошь магазины, лавки, склады, посреднические конторы. Налево вниз — недавно построенный железнодорожный вокзал, направо — Привоз. Тут разговоры о ценах, накладных, куртажных расписках, ругань биндюжников.

Биндюжники, ломовые извозчики, для Саши находка. Улучишь момент, когда дюжий молодец отвлекся, подлетишь пулей к его кобыле, вырвешь из хвоста пук волос — и бежать! Не дай Бог заметит — сам без волос останешься. Дома смастеришь из волос леску, на ней петли, вправо и влево поочередно, вот и готов силок для ловли голубей. Прикрепишь к колышку, положишь на крыше, зерном засыплешь и ждешь… «Голубь ходит, урчит, разгребает лапками зерна, пока ножку в петле не завязит» («Голубиные башмаки»). Именно на страсти к голубям погорел герой рассказа Саши Черного «Голубиные башмаки» Володя, младший брат рассказчика. Кто-то сказал мальчику, что больше всего птиц в порту, потому что они слетаются клевать лошадиный корм, пока биндюжники «грузятся». Там-то в порту, у угольной пристани, Володьку и обманул какой-то босяк: приглянулись ему Володькины желтые ботинки. Сказал, что голуби лучше всего на желтый цвет идут, велел снять башмаки и спрятаться, пока он будет голубей приманивать. Надул, конечно, сбежал с башмаками. Бедный мальчишка босиком и в слезах мчался из порта «домой на Греческую улицу».

Ловим автора на слове: улица Греческая. Именно здесь, у бабушки с дедушкой, живут по рассказу Володя и его брат, то есть сам Саша. Почему же не на Ришельевской? Разумеется, рассматривать «Голубиные башмаки» в качестве документа нельзя, однако биографу поэта Анатолию Иванову удалось найти сведения, совпадающие с этим указанием. В «Одесском альманахе» за 1894 год он обнаружил рекламу «Греческая, 31. Железная скобяная торговля. Я. Гликберг» и предположил, что этот «Я.» (Яков, Янкель) и был Сашиным дедом по отцу. Мы же, просмотрев адресные справочники Петербурга за 1907–1911 годы, когда отец Саши работал в столице, нашли там провизора Менделя Давидовича Гликберга и поэтому утверждаем, что у отца поэта было другое отчество, однако отмахиваться от привязки к Греческой улице не торопимся. Одесский купец Янкель Меерович Гликберг, владелец скобяной лавки, мог быть родным братом Сашиной матери (отчества одинаковые). В этом случае живущие здесь же бабушка с дедушкой, упомянутые в «Голубиных башмаках», вполне возможны, как и временно живущие с ними внуки. Более того, у Янкеля Мееровича, как установил Мирон Бельский, был сын Александр — вероятный персонаж одного из биографических мифов Саши Черного. Позже на вопрос о том, как возник его псевдоним, поэт отшучивался: «Нас было двое в семье с именем Александр. Один брюнет, другой блондин. Когда я еще не думал, что из моей „литературы“ что-нибудь выйдет, я начал подписываться этим семейным прозвищем» (Измайлов А. Нестареющая легенда (Поэма А. Черного «Ной») // Русское слово. 1914. 30 мая, 12 июня). Оставляя в стороне такое примитивное объяснение, скажем лишь, что «белый» брат Саша вполне мог быть, но не родной, а двоюродный.

Дом 31 на Греческой улице сохранился в перестроенном виде. Его прошлую жизнь можно восстановить по рассказу: столовая, спальня, детская, прихожая, кухня. В комнатах стены оклеены обоями — признак определенного достатка. Атмосфера кухни складывается из отдельных колоритных деталей: здесь лепили вареники с вишнями и делали квас, в углах прятались мышеловки, и повсюду была разложена клейкая бумага для ловли мух. Упоминаются также «наш дворик» и большой чердак, который мальчики мечтают заселить голубями. Рассказчик, за которым, по замыслу, скрывается сам Саша, не хочет выходить из дома, потому что «в первый раз сказки Андерсена» читает. Значит, дома были книги. Мария Ивановна, вдова Саши Черного, тем не менее утверждала, что семья была «зажиточная, но малокультурная». Возможно, с точки зрения Марии Ивановны, дамы весьма образованной, это было и так, но для местечковой еврейской семьи наличие хороших детских книг — показатель. Версия о «малокультурности» уязвима и в связи с другим моментом, о котором — ниже.

Бабушка Саши, судя по рассказу, занималась домашним хозяйством, за провинности щелкала внуков медным наперстком по голове и обзывала «шмаровозами», а дед имел собственную контору за эстакадой и угольный склад в порту. Одно упоминание этой эстакады ставит Сашу Черного в ряд маститых литераторов: ее вспоминали Исаак Бабель, Александр Грин, Юрий Олеша, Валентин Катаев. Это было необыкновенное сооружение: железнодорожный путепровод длиной в четыре километра был поднят на шесть метров над уровнем причалов, и вагоны, перегоняемые по нему, ссыпали грузы сверху прямо в трюмы пароходов. Леониду Утесову запомнилось, что здесь «творились развеселые дела — во всю ее <эстакады>длину в маленьких домиках ютились харчевни, которые назывались „обжоркой“. Здесь одесская портовая босячня жила» (Утесов Л. Спасибо, сердце! М.: Вагриус, 1999). Кто-то из этой «босячни» и обманул Сашиного брата Володю, а может быть, и самого Сашу Гликберга, кто знает.

Если принимать на веру автобиографичность «Голубиных башмаков», то Саше в то время должно было исполниться девять лет, раз он пишет, что Володе было шесть. Саша подошел к первому в своей жизни важному рубежу: ему пора было поступать в приготовительный класс гимназии. Для того чтобы гордо красоваться в фуражке с гербом и с ранцем на спине, недостаточно было желания, знаний и папиных или дедушкиных денег. Он из еврейской семьи, поэтому поступить будет непросто.

Детство Саши Гликберга пришлось на первые годы царствования Александра III, сопровождавшиеся пересмотром реформ его отца Александра II, убитого народовольцами. Коснулся этот пересмотр и сферы образования, куда доступ евреев вновь стал строго регламентированным. В 1887 году, когда Саше было еще семь лет, Министерство просвещения определило следующую норму численности евреев в средних и высших учебных заведениях: не более десяти процентов от общего контингента учащихся в черте оседлости, пяти процентов — вне ее и трех процентов — в Петербурге и Москве. Некоторые учебные заведения, в частности лицеи и военные школы, были вообще закрыты для евреев, в другие требовалось получить высочайший проходной балл.

Теперь вернемся к вопросу о «малокультурности» Менделя Гликберга, что вызывает сомнение. Каким бы деспотом он ни был, он задумывался об образовании своих детей. Сашу, в частности, он не отправил учиться ремеслам и не отдал в еврейское училище, а крестил, дабы тот мог избежать унижения «процентной нормой». Случилось это в 1890 году.

Семья Гликберг, судя по всему, не была религиозной, поэтому вряд ли крещение (то есть принятие другой веры) стало для маленького Саши стрессом. По крайней мере, подобных нот в его произведениях мы не нашли. А вот упоительное счастье от того, что он стал гимназистом-«приготовишкой» — нашли. Это веселое для него время было связано уже не с Одессой, а с городком Белая Церковь на Киевщине. Именно там началась многолетняя дружба нашего героя с глубокой провинцией, мирок и анекдоты которой он полюбит всей душой.

2

«Был я тогда „приготовишкой“, маленьким стриженым человеком, — вспоминал поэт в рассказе „Самое страшное“ (1928). — До сих пор карточка в столе цела: глаза черносливками, лицо серьезное, словно у обиженной девочки, мундирчик, как на карлике, морщится… Учился в белоцерковской гимназии. Кто же Белую Церковь не помнит»:

Луна спокойно с высоты

Над Белой Церковью сияет…

Воспетая некогда Пушкиным, Белая Церковь гордилась своим возрастом: ее предшественник, городок Юрьев, был основан Ярославом Мудрым еще в XI веке. За прошедшие с тех пор восемь столетий хозяева здесь то и дело менялись: литовцы, Речь Посполитая, русские. В 1774 году польский король подарил городок графу Франциску Ксаверию Браницкому, который впоследствии женился на Александре Васильевне Энгельгардт, племяннице светлейшего князя Потемкина. Зиму Браницкие проводили в Петербурге, а летом чаще всего жили в Белой Церкви. Стараниями Александры Васильевны здесь был заложен восхитительный парк «Александрия», а ее сын Владислав оказался причастен к появлению в городе гимназии, где учился Саша Гликберг. Она считалась в то время крупнейшей в Малороссии и появилась в Белой Церкви так.

В начале 1840-х годов Министерство образования решало вопрос о переводе куда-нибудь гимназии из Винницы, потому что ее здание пришло в полную негодность. Граф Браницкий предложил свое содействие в постройке специального помещения на Соборной площади Белой Церкви, и в 1847 году в заштатном городке родилось учебное заведение с солидной базой. Сначала это было реальное училище, но к 1890 году его реорганизовали в гимназию с мужским и женским отделениями.

Вполне вероятно, что Саша Гликберг был в первом наборе. Поступление в гимназию стало для него таким значительным событием, что едва ли не с этого момента он начал отсчет своей жизни, а герой-«приготовишка» впоследствии пройдет через многие его рассказы и стихотворения. В 1924 году, в Риме, будучи уже убеленным сединой мужчиной, поэт надпишет одному мальчику свою книжку так: «Юрке милому мальчишке от Саши Черного приготовишки»[3]. Ну, можно ли нам обойти молчанием этого трогательного «приготовишку»? Этого маленького черноглазого школяра, у которого пока еще «нос… едва доставал до ручки двери» («Факирский подарок», 1924).

Вот он выскакивает на белоцерковскую Соборную площадь, где стоит гимназия, и летит не по тротуару, как все люди, а какими-то зигзагами, словно норвежский конькобежец. Полы светло-мышиной шинели, подбитые стеганой ватой, отворачиваются на ходу, как свиные уши. Шапка темно-синяя с белыми кантами заломлена по бокам пирожком, а герб в подражание старшеклассникам согнут в трубочку. На ногах «броненосцы» — огромные резиновые ботинки. Все встречные собаки лают на них. За спиной ранец из волосатой и пегой коровьей шкуры. В нем пенал, горсть грецких орехов, литой черный мяч, два учебника — арифметика и Закон Божий.

А что в карманах?

А в карманах — целый склад:

Мох, пирог с грибами,

Перья, ножик, мармелад,

Баночка с клопами.

(«Приготовишка», 1919)

Литературный двойник автора, «приготовишка» из рассказа «Самое страшное», сидит в классе «сычом», жует уныло резинку. Никак не дается ему арифметика, не может ответить на вопрос, какая разница между множимым и множителем, но зазубрил, сколько будет трижды восемь. Гораздо лучше он успевает по гуманитарным предметам и уж, во всяком случае, знает, где находится гора Казбек. Однако с Законом Божиим — беда! Сколько раз, прислонившись к спасительной стене, «приготовишка» Гликберг наблюдал на гимназических молебнах такую картину:

Инспектор в центре, левый глаз устал —

Косится правым, некогда молиться!

Заметить надо тех, кто слишком вял,

И тех, кто не успел еще явиться.

На цыпочках к нему спешит с мольбой

Взволнованный малыш-приготовишка

(ужели Смайлс[4] не властен над тобой?!):

«Позвольте выйти!» Бедная мартышка…

Лишь за порог — все громче и скорей

До коридора добежал вприпрыжку.

И злится надзиратель у дверей,

Его фамилию записывая в книжку.

(«Из гимназических воспоминаний», 1910)

Описанная сцена происходила в гимназическом православном храме святых апостолов Архипа и Филимона, размещавшемся на третьем этаже главного корпуса. Надзиратель в стихотворении — возможно, некий «Созонт Яковлевич», награжденный в рассказе «Самое страшное» убийственным сравнением: длиннющий, «вроде складной лестницы». Созонт вырастал над головами мальчишек, проявляя особую бдительность во время большой перемены, которую наш «приготовишка» ждет с нетерпением. Выйдем за ним во двор: «Рядом с мужской гимназией помещалась женская. У мальчиков двор был для игр и прогулок, у девочек — сад. А между ними китайская стена, чтобы друг другу не мешали». Около этой стены, разделяющей два мира и два образа жизни, и построен сюжет рассказа. Главный герой, «приготовишка» Саша, играет со старшеклассниками в мяч, и вдруг тот перелетает через стену, к девчонкам, то есть к врагам, с которыми мужчине общаться не пристало. Что делать? Отважный малыш вызывается достать мяч и при помощи старших товарищей скатывается по другую сторону стены. Что тут началось! Презренные девчонки кольцом его окружили: «Тысяча губ раскрываются, перешептываются: шу-шу, шу-шу… Язычки, как жала, высовываются. <…> А я посередине — один, как мученик на костре. Стянули они круг теснее. Еще теснее… Когда к дикарям в плен попадешь, всегда ведь так бывает: прежде чем пленника поджарить, отдают его женщинам — помучить… Господи, до чего мне страшно было! Может быть, они меня подбрасывать станут? Или защекочут, как русалки?»

Вовремя подоспевшая классная дама девочек пристыдила, старшеклассникам попеняла, что малыша заставили через забор лазить. Было это под Рождество, и девочки пригласили опозорившегося гимназистика на елку. Однако, как ни уговаривала его няня, он не пошел:

«…Поздно-поздно старшая сестра-гимназистка с елки вернулась, целый ворох игрушек мне на постель вывалила.

И сказала таинственно:

— Они очень раскаиваются. Очень жалели, что ты, козявка, не пришел, и прислали тебе с елки подарки.

А я головой в подушку зарылся и в ответ только голой пяткой брыкнул» («Самое страшное»).

Если счесть рассказ автобиографическим, то и няня у Саши Гликберга была, и старшая сестра Лида училась в той же белоцерковской гимназии. В остальном же — одни вопросы. Почему мальчик оказался в Белой Церкви? Сколько он там прожил? С кем? В маленькой зарисовке «Факирский подарок» поэт вспоминал, что был в Белой Церкви «как-то осенью с дядей в цирке». Дядя так и остался для нас загадкой, о цирке же необходимо сказать несколько слов.

Приехавшее в городок шапито и выступавший там факир Рачки-Чекалды (конечно, его могли звать как угодно иначе) поразили воображение маленького Саши. Малопонятные бормотания «волшебника» отложились где-то в глубинах памяти и ждали своего часа. На них наслаивались впечатления, на которые белоцерковская жизнь была щедра. Недалеко от гимназии шумел Еврейский город, выросший вокруг Торговой площади. Нечто подобное Саша видел и на одесском Привозе, однако арго и фольклор здесь были несколько иными, заметнее украинское влияние, сильнее малороссийский дух и по-гоголевски многолюдны Николаевская и Преображенская ярмарки. Репертуар балаганов — представления Петрушки, скороговорки и прибаутки карусельных дедов — Саша изучил досконально и впоследствии фольклорные стилизации удавались ему блестяще. Что же касается местного остроумия (в котором была изрядная примесь хасидского смеха), то эта самая белоцерковская Торговая площадь сформировала стиль Шолома Алейхема, знаменитого еврейского писателя и драматурга рубежа XIX–XX веков. В годы Сашиного детства здесь все помнили Шолома еще Соломоном Рабиновичем, прожившим несколько лет на Клубной улице и собиравшим у себя «Литературные субботы».

И искрометная Одесса, где началась Сашина жизнь, и Белая Церковь, где она продолжилась, для появления его особого мироощущения сделали немало. Однако для формирования подлинного чувства юмора, как известно, нужна трагедия. И она случилась.

Что именно произошло, понять трудно. Каждый имеет право на тайну, и Александр Михайлович Гликберг скрывал свою юношескую драму; даже жене рассказывал о ней путано. Мария Ивановна сообщила лишь о том, что в 15 лет у Саши начались ссоры с родителями и он сбежал из дома, последовав примеру старшего брата. Непонятно, откуда, из какого города сбежал, о каком брате идет речь, если Саша был старшим в семье? Дальше больше: какая-то его тетя помогла ему добраться в Петербург, где он продолжил учиться в гимназии.

Мы просмотрели справочник «Весь Петербург» начиная с 1895 года, когда Саше Гликбергу исполнилось 15 лет, и до 1898 года, когда он точно переехал в Житомир, в поисках человека, к которому мог бы сбежать мальчишка, ведь ехать в столицу, не имея там знакомых, слишком смело. И нашли: в 1895–1897 годах в Кузнечном переулке, 5/2 был зарегистрирован купец Алексей Николаевич Гликберг, который вполне мог быть Сашиным родственником.

Дальнейшие события, исходя из фактов, о которых речь ниже, беремся воссоздать так: отец беглеца, Мендель Давидович, смирился с тем, что тот живет в другом городе, устроил его перевод в петербургскую гимназию, платил за обучение и высылал сыну деньги на карманные расходы и оплату квартиры. Так продолжалось в течение года, а затем разразился скандал, о котором известно из статьи журналиста Александра Яблоновского «Срезался по алгебре», напечатанной в петербургской газете «Сын отечества» 8 сентября 1898 года. Приводим ее полностью:

«Хотя я привык ничему не удивляться, но история, которую я узнал на днях, поразила меня несказанно… В одной из местных гимназий минувшей весной „срезался на алгебре“ 16-летний гимназист. Он должен был остаться на второй год в пятом классе, но родители его на это не согласились и… отказались от мальчика совершенно. Двойка по алгебре имела роковые последствия, и, с тех пор как об этом узнали родители, мальчик остался без всяких средств к существованию.

Родители его живут в Одессе и с апреля месяца до нынешнего дня не присылают ему ни копейки на содержание. Всё, что они прислали, это странное письмо, в котором назвали сына за его „проступок“ подлецом. Между тем отец юноши в качестве представителя одной крупной фирмы получает, как говорят, огромное жалованье. Оставшись в чужом городе, у квартирной хозяйки, которой перестали платить, несчастный юноша пробовал писать родителям и просить о пощаде, но совершенно напрасно: письма его возвращались нераспечатанными, квартирная же хозяйка получила напоминание, что отныне ей не будут платить за ее пансионера ни гроша и что с пансионером этим она может поступать, как ей угодно. Мальчик рисковал таким образом остаться на панели, но хозяйка сжалилась над ним и не нашла в себе присутствия духа прогнать его. Он остался у нее в надежде получить себе какое-нибудь „место“.

Но здесь опять возникло затруднение. Пока шла переписка с родителями, он успел совсем обноситься: ни сапог, ни одежды, ни белья, нечего даже надеть, чтобы идти „искать место“. Хозяйка тоже не в состоянии купить: она вдова и имеет несколько человек детей.

Неизвестно, чем бы всё кончилось и до какого отчаяния дошел бы мальчик, если бы судьба не сжалилась над ним. Выручили его из беды, однако, не отец с матерью (у него есть и мать), а совершенно чужие люди. Нашлась какая-то чиновница, которая за свой счет одела мальчика, несмотря на то, что она очень нуждается и служит в одном из учреждений за грошовое жалованье. Мальчик, таким образом, получил возможность не жить в квартире хозяйки „без сапог“, а „искать себе место“. И он действительно ищет его, робкий и сконфуженный, он ходит из канцелярии в канцелярию, из одного присутственного места в другое и просит работы. На всякий случай напоминаем его отцу (может быть, эти строки попадут ему), что поступок его нарушает и божеские, и человеческие законы. В божеском, впрочем, он едва ли что-либо разумеет, но человеческие исполнять обязан, и потому нелишне будет напомнить ему 172 статью 1 тома, ч. 1.

Вот как читается эта статья:

„Родители обязаны давать несовершеннолетним детям пропитание, одежду и воспитание, доброе и честное, по своему состоянию“.

Фамилия и служебное положение этого более чем современного отца известно нашей редакции и не печатается здесь лишь из понятного нежелания оскорблять сыновье чувство и без того несчастного юноши».

Значит, Мендель Гликберг, узнав о том, что Сашу оставляют на второй год, проплачивать еще раз 5-й класс не собирался и рассвирепел настолько, что решил жестоко проучить сына. Судя по тому, что Алексей Николаевич Гликберг, предполагаемый родственник Саши, в 1898 году в адресных книгах уже не значится, помочь ему действительно было некому.

Но случилось чудо. Статья «Срезался по алгебре», автор которой предполагал достучаться если не до родного отца мальчика, то хоть до какой-нибудь доброй души, достигла цели мгновенно.

Добрая душа нашлась.

3

Судьбе было угодно, чтобы газету «Сын отечества» со статьей Яблоновского развернул статский советник Константин Константинович Роше, обрусевший представитель достойнейшего французского рода. Узнав о плачевном положении неведомого юноши, Роше взволновался, увидев в этом Божий знак. Год назад Константин Константинович потерял приемного сына, и теперь само провидение давало ему шанс снова ощутить себя отцом.

События разворачивались стремительно: 8 сентября 1898 года в газете вышла статья, а 2 октября Гликберг уже приступил к занятиям в 5-м классе 2-й житомирской гимназии. Что происходило в промежутке, мы попробуем воссоздать, но прежде скажем несколько слов о Житомире, без которого поэта Саши Черного, возможно, и не было бы.

Живописный город на берегах реки Тетерев, центр Волынской губернии, был основан в конце IX столетия и, по одной из легенд, имя свое получил от дружинника князей Аскольда и Дира — Житомира. В описываемое время его населяли 60 тысяч жителей, отличавшихся беспримерным интернационализмом. До конца XVIII века Житомир относился к Речи Посполитой, и с тех пор ни польский язык, ни католицизм никого не удивляли. Город входил в черту оседлости, и процент еврейского населения был очень высок. Подобно Белой Церкви, сильны были и украинские традиции — сказывалась близость к Киеву.

Улица, с которой началось знакомство Саши с Житомиром, называлась Большой Бердичевской, а квартира, в которой его приютил Роше, располагалась в жилом флигеле Мариинской женской гимназии[5]. Объяснение простое: мачеха Константина Константиновича, Александра Ивановна, работала надзирательницей этой гимназии, преподавала в ней немецкий язык и жила здесь же «на казенной квартире». Вместе с ней жил и Роше, не имевший собственной семьи.

Приходится удивляться, что Саша Черный, в полном смысле слова спасенный Константином Константиновичем, никогда не написал о нем ни строчки, чем изрядно запутал будущих биографов. Если бы не упоминание о Роше в мемуарах вдовы поэта и не упорный поиск житомирских краеведов, имя этого человека могло бы никогда не прозвучать. Зато Александру Ивановну Роше много лет спустя Черный увековечил в образе безымянной «начальницы Н-ской мариинской гимназии» в рассказе «Физика Краевича» (1928). Автобиографический герой Васенька очень любит эту женщину и называет «бабушкой». Как не похожа эта бабушка на одесскую фурию из «Голубиных башмаков», бившую внуков по лбам наперстком и обзывавшую «шмаровозами»! Александра Ивановна была вот какая:

«Блеклые обои, блеклая обивка мягких уютных пуфов и диванчика — такое же блеклое, полное лицо начальницы, такая же мягкая уютная фигура, заполнявшая кресло. Кружевные, цвета слоновой кости салфеточки на стареньких столиках с витыми ножками и такая же наволочка на старенькой голове… А пушистые, взбитые седые волосы так похожи были на лежавший между двойной рамой окна пухлый валик ваты. Правда, вата была пересыпана зеленым и алым гарусом, а серебристый ободок волос ничем не был пересыпан…<…>

Мягким спокойствием, добротой, округленностью лица и какой-то общей уютностью, что ли, веяло ото всей фигуры, которая никуда не торопится, с места зря не сорвется и очень скупа на всякую жестикуляцию».

«Бабушке» Александре Ивановне было в то время шестьдесят лет. Саша вспоминал, что над ее письменным столом «в овальных, либо округленных по углам, черного дерева рамочках висела домашняя летопись-иконостас, бесконечная родня». Разумеется, очень скоро юноша был ознакомлен со всеми изображенными на «иконостасе», и понял, что попал в очень достойную семью. До сих пор его жизнь протекала в купеческой среде, теперь же он оказался в совершенно ином мире. «Иконостас» не оставлял в этом никаких сомнений.

Достаточно взглянуть на портрет покойного супруга Александры Ивановны и отца Константина Константиновича — Константина Егоровича Роше. Это был талантливый столичный военный инженер, вышедший в отставку в чине надворного советника. Именно ему семья Роше была обязана получением потомственного дворянского достоинства. Известнейшим человеком был его родной брат Павел Егорович Роше, генерал-майор, выдающийся инженер, строитель, педагог, изобретатель «цемента Роше», раствора особой марки. А вот сама Александра Ивановна, еще молоденькая, выпускница гатчинского Николаевского сиротского института. Она вышла замуж за Роше, бывшего почти на 20 лет старше, вдовца, оставшегося с тремя детьми на руках. Одним из этих детей и был Сашин опекун Константин Константинович, который не мог не занимать на «иконостасе» почетного места.

Рассмотрим фотографии. На них Костя Роше — выпускник престижной 2-й гимназии в Петербурге; а вот он уже служащий канцелярии Волынского губернатора в Житомире, куда вся семья переехала из столицы после отставки отца. Далее Константин Константинович Роше со своим первым орденом на груди — Святого Станислава III степени. А потом с полной грудью орденов: Святого Станислава III и II степени, Святой Анны III и II степени, Святого Владимира IV степени, серебряной медалью на Александровской ленте за службу в царствование Александра II (Основные даты жизни и деятельности К. К. Роше / Роше К. Поэма души. Житомир: Ни-ка, 2005. С. 149–163).

Все нынешние должности Константина Константиновича Саша Гликберг, наверное, и запомнить не мог: почетный мировой судья по Житомирскому судебно-мировому округу, член различных комиссий (по устройству завещаний, по благоустройству в пожарном отношении), член правления Волынского губернского присутствия по крестьянским делам… К самому губернатору Иосифу Яковлевичу Дунину-Барковскому Роше был вхож! Для полноты картины приведем свидетельство современника, утверждавшего, что Константин Константинович был «четвертым в губернии человеком после губернатора»: «Когда убывал губернатор, губернией обычно руководил вице-губернатор. В его отсутствие руль власти переходил до председателя казенной палаты. Если не было ни одного из них, у руля „фотелю“[6] садился… Роше» (цит. по: Старый журналист [О. Л. Д’Ор]. Литературный путь дореволюционного журналиста. М.; Л.: Госиздат, 1930. С. 25).

Константину Константиновичу в момент его знакомства с Сашей шел сорок девятый год. Казалось бы, карьера сложилась, жизнь наполнена, отчего же так грустен и подавлен этот деятельный человек? Оттого, что год назад в квартире на Большой Бердичевской случилась трагедия, о которой напоминают теперь фотографии прелестного мальчика в траурных рамках.

Роше воспитывал приемного сына Сережу Левченко с младенческих лет и любил его не только как родного, а с редким исступлением. Очень чувствительный и добрый человек, Константин Константинович писал стихи и умилялся в них тому, что у ребенка «…темные глазки, / Ямки на щечках и жемчуг в устах» («Сыну», 1891). Страдал и не спал ночами, когда тот болел. Приходил в ужас от мысли, что может сам тяжело заболеть и умереть: что тогда будет с Сережей?!

Вышло наоборот: Сережа умер первым. В конце ноября 1897 года убитый горем Константин Константинович шел за гробом мальчика по Вильской дороге, на русское кладбище Житомира. Жить было больше незачем.

С тех пор пролетел год, но время не излечивало. Достаточно прочитать стихотворение «26 ноября 1898 г.», написанное Роше на годовщину со дня смерти Сережи:

Прошел ужасный год, — год безысходной муки,

Ночей без сна, год жгучих, горьких слез…

……………………………………

Я изнемог… Как тяжко испытанье!

………………………………………

Я выплакал глаза, и, будто черным газом,

Окутан Божий мир, сливаясь с мутной мглой…

………………………………………

С тех пор я жизни цепь, — постылой и разбитой,

Как каторжник, влачу, с проклятьем и тоской.

…………………………………………

И я, безумствуя, живу… полуживой…

Посмотрим на дату создания стихотворения — Саша Гликберг уже два месяца живет в семье Роше. Полагаем, что он оказался в непростой ситуации: не очень приятно осознавать, что ты должен тут кого-то заменить, оправдать надежды, что тебя неизбежно будут с кем-то сравнивать. Приятного мало и в том, что Роше, истязая самого себя, постоянно вспоминал и заново переживал то, как врачи пытались спасти Сережу, как тот боролся за выздоровление и всё повторял, что ему всего 17 лет и он так хочет жить. Наверняка Сашу часто водили на кладбище. И тем не менее никаких трагических нот в его произведениях о Житомире мы не нашли. Напротив, все они проникнуты светлым, добрым чувством и совершенно очевидно, что мальчишка был бесконечно счастлив оттого, что его петербургские мытарства закончились.

Житомира в произведениях Саши Черного очень много. Пожалуй, столько же он написал лишь о Пскове, где жил в годы Первой мировой войны, и о Ла Фавьере в Провансе, где оказался на склоне лет. Поэтому поговорим о житомирских впечатлениях.

Одно из первых и важных — это 2-я мужская гимназия[7] на Пушкинской улице, где Гликберг снова погрузился в учебную программу 5-го класса. Каждое утро он бежал теперь по Большой Бердичевской, потом по Первому бульвару, оттуда сворачивал на Пушкинскую, а соседи разглядывали нового воспитанника Роше и сочувственно качали головами: бедненький! О том, как выглядел Саша, говорит портрет, сделанный местным фотографом Киприаном Корицким: стрижка «под ноль», легкий пух над верхней губой, впалая грудь, сутулый, очень худой и щуплый. Огромные грустные черные глаза, что в будущем станут особой приметой Саши Черного, уже обращают на себя внимание, но в них еще нет жгучей страстности. Пока они зорко всматриваются в жизнь городка и ничего не упускают; даже десять лет спустя поэт припомнит каждую мелочь в комической зарисовке «Ранним утром» (1909).

…Неназываемый провинциальный город просыпается. «В парке — песнь кукушкина. / Заперт сельтерский киоск». На бульваре, под «памятничком» Пушкину, полулежит пьяный: прислонится к ступеням постамента, не удержит равновесия — и валится. По мостовой мчится лошадь, запряженная в телегу. На телеге бочка с водой. Следом катит на тройке архиерей. Идут на базар мама с дочкой, спешит пристав с шашкой под мышкой, трусят полноправно две свиньи, спешит куда-то ветеринар. Промчалась с визгом собака — значит, живодер, «гицель», уже выехал на лов. А сейчас внимание: всем закрыть носы. Провозят бочку с нечистотами. И вдруг, откуда ни возьмись, вылетают «приготовишки», смешные, маленькие. Некоторые стараются держаться величественно. Двое нещадно лупят друг друга ранцами. Третий рассыпал книжки, и его за это обругал встречный поп. Словом,

Жизнь все ярче разгорается;

Двух старушек в часть ведут,

В парке кто-то надрывается —

Вероятно, морду бьют.

Тьма, как будто в Полинезии…

И отлично! Боже мой,

Разве мало здесь поэзии,

Самобытной и родной?!

«Памятничком» Пушкину, открытым к столетию со дня рождения поэта, Житомир гордится и сегодня. По словам местного краеведа Евгения Романовича Тимиряева, и остальные реалии в стихотворении документально точны: рядом с «памятничком» по правую сторону было губернское жандармское управление, куда могли вести старушек, а в двух кварталах от того же «памятничка» — базарная площадь. Даже упомянутый сельтерский киоск присутствует на старых фотографиях города. Понятно и то, как в текст попал архиерей — в одном квартале от памятника, напротив Мариинской гимназии, при которой во флигеле жил Саша, работало архиерейское подворье. У поэта была хорошая зрительная память.

Вскоре наступила зима, и тот же путь в гимназию приобрел новые приметы: «…крепкая зима запушила инеем все житомирские сады и бульвары. Низенькие деревянные домики под белыми метлами тополей так уютно сквозь сердечки ставень глазели через дорогу друг на друга оранжевыми огнями. По бульвару, поскрипывая по плотному снегу солидными ботинками, изредка проплывал увалень-приготовишка, за плечом коньки, на тугой бечевке салазки. <…> Вверху холодные перья облаков… внизу стылый дым ветвей, кусты в глубине садов в легких снежных париках» («Житомирская маркиза», 1926). Лиловый дуговой фонарь шипит над «кургузым памятничком Пушкина» — и тишина. Лишь изредка откуда-то из домишек доносится модный вальс «На волнах».

За неподвижной зимой грянула буйная весна, и Саша в полной мере ощутил свои 18 лет. Над городом поплыл запах сирени, от которого жителей охватила любовная лихорадка: «Снова тополи душисты, / Снова влюбчивы еврейки» («Бульвары», 1908). Пасха. На бульварах повсюду «бонтонные» гимназисты и «господа семинаристы», которые расходятся с праздничной проповеди епископа Волынского и Житомирского Антония, ректора местной Духовной семинарии. Однажды поэт вспомнит, что речь шла «…О Толстом и о Ренане / С точки зрения вселенской, / О диавольском обмане, / О войне, о чести женской…» и что сам он «…там был… дремал невольно / И зевал при этом сладко…» («Пастырь добрый», 1906). Гимназистам и семинаристам не до проповедей, у них другие интересы: водка и женщины.

Пройдет много лет, и за месяц до кончины Александр Михайлович Гликберг, удивляясь себе самому, купит на парижском базаре «сноп сирени» и черную редьку, вспоминая себя «житомирским балбесом». Была у Саши с приятелями заветная беседка в кустах сирени, где он «двум житомирским Цирцеям», чаровницам, каждой порознь, объяснялся в любви, а потом в беседке пил 57-градусную старку и закусывал редькой:

В гимназические годы

Этот плод благословенный,

Эту царственную овощь,

Запивали мы в беседке

(Я и два семинариста)

Доброй старкой — польской водкой,

Янтареющим на солнце

Горлодером огневым…

(«Меланхолическое», 1932)

Откровение поэта вызывает улыбку, поскольку именно в это время Константин Константинович Роше был назначен членом Волынского губернского комитета попечительства о народной трезвости. Ну и пусть! Его воспитанник Саша, хватив сверх меры старки, в заветной беседке пожирал глазами некую польку Христину, которая принесла им на подносе наливку, грибы, малину и сливки. Ее «преступно-прекрасные формы» упирались в поднос и заставляли сердце гимназиста биться «смущенно, и робко, и мерзко» (стихотворение «Священная собственность», 1908). Ну до учебы ли ему было?!

Между тем весной снова нужно было сдавать экзамены за пятый класс. Этот проклятый пятый класс так и остался пятым, а вот Саша Гликберг вырос и по возрасту должен был заканчивать седьмой. Наверняка он, двумя годами старше тех, с кем сидел в классе, «столичная штучка» и подопечный влиятельного Роше, был в гимназии достопримечательностью, манкировал общими правилами. Смело можно отнести к впечатлениям этого времени сюжет стихотворения «Экзамен» (1910): лирический герой, нервно скомкав в руке программу экзамена по истории, идет на берег Тетерева с учебником, где его ждет гимназистка Люба. Изображая из себя строгого экзаменатора, она вопрошает: что сделали для науки Декарт, Бэкон, Паскаль и Галилей? Какой там Галилей! Герой сначала целует рот, задающий эти ненужные вопросы, потом руки «от пальцев до локтей», потом «лучистые глаза»…

Люба не могла не существовать. Саша Гликберг, живший прямо при женской гимназии, обхаживал, видимо, не одну такую Любу. Страсти кипели нешуточные, особенно на гимназических балах. Один из них поэт вспоминал: пехотный Вологодский полк прислал на бал оркестр, и гимназистки тут же закружились в вальсе с офицерами. Несчастный влюбленный гимназист, которому его пассия, «коричневая фея» в белом переднике, предпочла «шпоры», страдает и курит в пустынном классе. А вокруг

Любовь влетает из окна

С кустов ночной сирени,

И в каждой паре глаз весна

Поет романс весенний.

(«Бал в женской гимназии», 1922)

Весна распевала романс и на берегах реки Тетерев, где герой «Экзамена» учил билеты по истории. Берега эти высоки и удивительно красивы. Настоящий скалистый каньон, поросший лесом. Заросли усеяны влюбленными парами: «В Житомире много случаев было: и хохлушки, и польки, и чистокровные русские. По всем бульварам, по всей реке „шу-шу, шу-шу“, сегодня с батальонным адъютантом, завтра с семинаристом, послезавтра с ветеринарным студентом, благо у него воротник литого серебра под драгуна. Уж такого непостоянства женского, как у нас в Житомире, и в Венеции не найдешь» («Московский случай», 1926).

Гимназисты люто завидовали военным, которым дамы отдавали предпочтение, и, не имея возможности щегольнуть формой и выправкой, брали юмором. Пару фривольных частушек тех лет Саша надолго запомнил:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.