Глава 6. ДАЛЕКОЕ ЛЕТО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 6. ДАЛЕКОЕ ЛЕТО

Зимой 1924 года умер Ленин. Но для нас, детей, это событие прошло совершенно незамеченным. Смутно помню, как наш класс таскали в Мавзолей, который сразу соорудили на Красной площади. Там были какая-то тяжелая странная атмосфера и желтое лицо под стеклом. Это показалось совершенно неинтересным и никому не нужным. Гораздо больше мне хочется вспомнить Хотьково, в котором мы жили летом в 1924 и 1925 годах, Хотьково — зеленые луга, леса — было тем, что ложится в детскую душу и остается на всю жизнь. Мама сняла новый недостроенный дом на краю леса. Это было прекрасно. Каникулы тогда были длинными, и для беготни по лесу и по лугам, для купанья в речках времени было много.

Помню, что я все лето хромала, потому что наступала то на осу, то на железную банку, а может, откуда-нибудь сваливалась. Родители относились к этому спокойно, папа мазал ранки иодом и, видя, что безнадежно запрещать мне что-либо, просто очень рано научил правильно делать перевязки, промывать раны, вытаскивать занозы, вообще уметь оказывать первую помощь и другим, и себе.

После обеда мы ходили купаться на Ворю в Абрамцево. Это было довольно далеко от Хотьково, но, Господи, какая же была Воря! Кристально чистая, ключевая, холодная, окруженная дивными деревьями…

Я немного помню Хотьковский монастырь. В Хотьково бывали по определенным дням большие ярмарки, и монахини подрабатывали тем, что шили и продавали маленьких тряпочных куколок. Мы их называли куклятами. Куколки, вероятно, были дешевые, нам их покупали сразу по несколько штук, и мы их очень любили. А кто такие эти «мы»? Да я и все, кто жил в деревне. Я была очень общительной и не то чтобы легко сходилась с детьми, это неверное выражение, просто, приезжая на дачу, на следующий, а то и в тот же день выходила на улицу, оглядывалась по сторонам и подходила ко всем девочкам, какие попадались, со словами: «Девочка, давай дружить!». И мы дружили, целыми стадами бегали купаться… С родителями мы ходили на Ворю, а с девчонками — купались в маленькой Паже. У крошечной речушки нам было весело и хорошо.

С Хотьковским монастырем у меня связано такое воспоминание. Как-то мама познакомилась с двумя монахинями. Их звали матушка Смарагда и матушка Маргарита. Они жили вместе в келье, где я бывала. С монахинями жил очень большой и пушистый белоснежный кот. Я хорошо помню эту келью и запах в ней, совершенно особый запах деревянного лампадного масла, восковых свечей, вероятно, и ладана. В келье был поразительной чистоты выскобленный белый пол, две кровати. На одной из них сидела, видимо, очень больная, старшая из монахинь. По-моему, это была матушка Маргарита. Вторая, более молодая и подвижная, за ней ухаживала. Я обычно садилась на скамеечку, поэтому, во-первых, келью помню как бы немножко снизу, а во-вторых, ясно вижу кота — значит, он ходил близко от моего лица.

Почему я так это запомнила? Вероятно, это был первый год нашей жизни в Хотькове. Меня очень волновала тогда идея греха, ада, посмертного воздаяния — все эти очень серьезные вещи. Я спросила об этом матушку Маргариту. Она мне спокойно сказала: «Ну что же тебе об этом беспокоиться? Ты хорошая девочка, слушаешься маму и папу, можешь не волноваться». Милая, милая старая монахиня даже не подозревала, что значили для меня эти слова, подо мной как бы разверзлась преисподняя, потому что я ведь никого не слушалась: ни маму, ни папу. И даже когда они не замечали этого непослушания, то я-то знала! Это было одним из очень сильных переживаний. Передо мной впервые встала проблема греха и посмертия.

И последний взгляд на Хотьково: Троица, по шоссе гуляют жители окрестных деревень. Девушки в праздничных платьях из очень яркого атласа — зеленых, розовых, алых, голубых, плавно двигаются по шоссе, как пестрые разноцветные гирлянды цветов.

У нас жила няня. Она была именно такой, какими няни должны быть. Она воспитывала мою двоюродную сестру, потом двоюродного брата — детей маминой сестры, возилась со мной, а следом растила моего брата Юру. А затем нянчила дочку той самой двоюродной сестры. И умерла она в их семье как родной человек. Няню звали Евдокия — няня Дуня Карасева. Она была из Новгородской губернии. Деревня ее называлась Березовский Рядок, это около Бологого. Когда-то у нее был жених, солдат. Его убили в первую мировую. И няня осталась старой девой. Ее «личной жизнью» были мы, дети, которых она воспитывала.

Няня в нашей семье имела полное право голоса. Например, когда я захотела стать художником, больше всех против этого восставала она: «Барышне не годится ходить с грязными руками! У нее ручки должны быть беленькие и чистенькие. А это что? Вся в краске!»

Очень трудно было отучить няню называть маму Юлию Гавриловну барыней. Для нее это было естественно.

Маме не сиделось под Москвой — наверное, сказывалась цыганская кровь. Осенью 1925 года мы втроем — папа, мама и я — поехали на юг. Брату Юре было 3 года. Папа считал, что трехлетнему ребенку нельзя менять климат, и маленького Юрика отправили с няней в ее деревню, в тот самый Березовский Рядок.

В то время поезд на юг, а мы ехали до Туапсе, шел пять суток. Я спала на верхней полке. Это сейчас с таких полок ничего не видно, а тогда окна в вагонах были более узкими и высокими, и, лежа на животе на верхней полке, можно было прекрасно смотреть в окошко.

Однажды ранним утром папа тихонько трясет меня, спавшую на верхней полке, за плечо и молча, чтобы не разбудить маму, показывает в окно. На горизонте блистала сверкающая длинная-длинная серебряная полоса. Она была похожа на блистающий рыцарский меч — море! Сколько раз и каким разным я видела море потом: синим, голубым, желтым, серым, на Севере — почти белым. А это длинное серебряное сверкание навсегда осталось для меня образом моря. И второй момент — также в окне папа показывает мне на горизонте еще одно чудо: плавную, сложную, красивую, мягко-синюю линию гор.

Мы приехали в Туапсе и сели там на пароход. Это была древняя посудина, называвшаяся «Игнатий…» — фамилию я забыла. И вот мы поплыли. Дальше были ночь, шторм, качка. Кругом черным-черно, только грохочут волны с белыми верхушками. Глубокой ночью мы прибыли в Гагру. Пристать корабль не мог, поэтому к нему подъехали турецкие фелюги, большие широкие лодки, в которые помещалось много народу. Женщин швыряли в руки турецким гребцам, мужчины по очереди спускались по трапу. В эту очередь, конечно, встала и я, поскольку, начитавшись приключенческих романов, считала, что должна спускаться вместе с мужчинами. Из моего замысла ничего не вышло. Мужчинам я доходила до пояса, и матрос, увидев меня, взял на руки и бросил через борт, где меня подхватили другие сильные руки — турка-гребца. Мама была уже в лодке.

Вероятно, мы были после революции первыми «дачниками» на весь этот прелестный маленький городок. Никого не было, на пляже мы оказались совсем одни. Я уже хорошо плавала, научилась лет в шесть-семь. Мы с папой много гуляли. Позже, читая Александра Грина, я представляла именно таким гриновский городок, может быть, Зурбаган? Мы с папой поднялись наверх в полуразрушенный дворец принца Ольденбургского. Но папа сразу меня оттуда увел, потому что все стены были изрисованы непристойностями и все загажено. Так освобождающиеся трудящиеся расправлялись с тем, что не умели хранить. Но и без этого мест для прогулок было достаточно. Напоследок я получила что-то вроде теплового удара, а чуть раньше у меня по лицу проползла сколопендра, оставив красный след на щеке. Но это все — пустяки по сравнению с морем, с горами и очарованием этого городка.

А потом был Звенигород, где мы жили, по-моему, лета три подряд. Хочу рассказать, как мы туда ехали. Теперь ведь этого никто не знает. Переезжали на дачу так: нанималась подвода с лошадью или лошадьми — это такая гладкая без краев очень большая деревянная платформа на колесах. На нее грузились все вещи, которые надо было взять с собой. Мы брали даже рояль и еще много всякой всячины. Среди всего этого хозяйства садилась няня, и подвода отправлялась с Петровки в Звенигород. А мы в это время ехали поездом. В Звенигороде от вокзала добирались на извозчике. Обычно мы приезжали первыми и встречали няню с вещами. Пока мама, иногда папа, няня и все, кого нанимали, разгружали подводу, я уже пулей летела на улицу посмотреть, где есть девочки, мгновенно завязывались самые дружеские отношения, и следующим утром я уже носилась по Звенигороду во главе небольшого табуна девчонок.

Мы пели, гуляли по лесу, собирали грибы и ягоды, играли в городки. Это чудная игра, я ее очень люблю. Причем игра-то мужская, поэтому плохо играть невозможно. Того, кто плохо играл, просто больше не брали. И я лет в 12–13 научилась одним ударом выбивать фигуру.

А еще были спектакли. Для них находился то какой-нибудь недостроенный дом, то другая площадка. Спектакли наши были плохими: мы никак не могли понять, почему, пока мы репетируем на чердаке, скажем, «Золушку» или какую-нибудь сказку Андерсена, все прекрасно, а как только попадаем на такую импровизированную сцепу, никто не может слова выговорить. А все было просто. Мы не давали себе труда учить пьесу, просто брали тему и упоенно импровизировали на чердаках. А когда попадали на сцену, то все, что мы репетировали, вылетало из головы. Но как-то мы все-таки играли, пели, танцевали, публика сидела спокойно и была к нам снисходительна. А потом нас вели пить чай с пирожками или вареньем.

Хорошо помню, как мы жили на соседнем с Городком холме, где мама сняла прекрасный дом. Городок в Звенигороде — это Звенигородский Кремль, на верху которого стоит дивный маленький белый храм XII века. Храм интересовал нас мало, больше — откосы Городка, на которых росло много так называемой русской клубники. Это очень вкусные ягоды, крупнее земляники и мельче клубники, зеленые с розовым бочком и очень душистые. Мы с мамой, Юрой и няней жили на даче постоянно, а папа приезжал в субботу на воскресенье. В доме были две комнаты и веранда, я плохо помню дом, потому что прибегала только спать, да обедать обязана была являться вовремя.

В субботу я, не умеющая медленно ходить, бросаю все свои занятия. Никто меня не заставляет, никто не спрашивает, пойду ли я встречать папу, это ясно и так. И вот я бегу, как песик, с совершенно собачьим выражением, не дорогой, где извозчики, а поперек луга, к поезду. А папа стоит на подножке в светлом пальто и уже смотрит, уже машет. В руке у него торт. Я прыгаю безостановочно, потому что просто не могу стоять на месте от восторга. Обратно мы едем на извозчике или идем по лугам. А дома мама уже приготовила что-нибудь невероятно вкусное. В воскресенье мы отправляемся гулять или купаться. Вместе с папой. Ни городков, ни приятелей, причем я даже не думаю, что чем-то поступилась.

В том же доме жила очень тихая женщина. Были такие тихие женщины, старые дворянки, потерявшие всех и вся. Они иногда доживали свой век где-то в маленькой комнатке, вот как та женщина в Звенигороде. И я помню, как однажды она сказала маме: «Знаете, Юлия Гавриловна, когда-то в Институте нам задали сочинение на тему „Как ведут себя люди в доме, когда появляется хороший человек“. Было очень трудно его писать, мы много думали. А вот сейчас я увидала то, что должна была писать в сочинении. Достаточно посмотреть на вашу семью в тот день, когда вы ждете Александра Петровича».

Свой отпуск папа, естественно, проводил в Звенигороде. И тут я уже была свободна, бегала везде, и на вечер меня тоже отпускали. Часов не было. Часами служили мне коровы. Стадо шло домой — я шла домой. Но поскольку мне было все-таки лет двенадцать тогда, меня после общего ужина отпускали еще в Солдатскую слободу, где жили мои подружки. Так называлась часть Звенигорода, ни одного солдата там давным-давно не было. Там уже я должна была узнавать время и к десяти возвращаться домой.

Мама и Юра к этому времени ложились спать, няня тоже. Папа сидел на веранде под керосиновой лампой-«молнией», работал. А меня ждал стакан молока, накрытый блюдечком от комаров и мошек.

Сначала я приходила в десять, потом в пять минут одиннадцатого, в десять минут одиннадцатого. Потом начала «заматывать». Папа на это очень спокойно сказал:

— Ровно в десять я снимаю блюдечко. Всех мошек, которые нападали в стакан, ты пьешь с молоком.

Он так и сделал. Я пришла — стакан открыт, в нем полно мошек. Папа говорит:

— Вот, пожалуйста, это то, что нападало с десяти. Еще бы опоздала, было бы больше.

Я с хохотом выпила молоко вместе с мошками.

И все следующие дни… Я никогда не забуду этого: вот я бегу, бегу, бегу — сосны, холмы, уже видно веранду, лампу, папа смотрит на часы и снимает блюдечко. Я врываюсь — мошек еще нету! И нам обоим было весело; папа никогда не ругал меня.

Там, в Звенигороде, до меня первый раз в жизни дотронулся мужчина. Его звали Гриша. Он был очень высокий, симпатичный. По-моему, молодой учитель. Почему мы с ним пошли в лес из Солдатской слободы — не помню. Просто переступили через ручей и пошли в лес. В лесу он меня обнял за плечи, и так мы шли. Иногда останавливались и слушали, как шелестят листья. Дело было к осени. Стояла особенная осенняя тишина в лесу, и в ней звук шуршащих листьев. Так вот мы походили по лесу, послушали листья и вернулись. А когда переступили через ручей, он просто снял руку с моего плеча и мы пришли обратно в Солдатскую слободу.

Зачем я рассказываю об этом случае? Больше ничего не было. Но я до сих пор с благодарностью помню мужскую руку на моем плече и шелестящие высоко в небе, начинающие желтеть деревья.