ПЛЕН В СВОЕМ ОТЕЧЕСТВЕ
ПЛЕН В СВОЕМ ОТЕЧЕСТВЕ
Никогда не забуду шока, испытанного мною, когда я в страшно-известном доме на Лубянской площади знакомился с делами всей своей семьи. Потрясение было вызвано не тем, что я узнал. Я это знал уже и раньше. Я рассматривал дела шестерых людей, из которых трое были расстреляны, а остальные попали в мясорубку, которая вошла во все словари мира под названием ГУЛАГ. Погибли не все, остался в живых я, и мне судьбой приуготовлена обязанность рассказать то, что я знаю.
А что я знаю? Отчаянье охватило меня на Лубянке от сознания, что когда – как будет, наверное, сказано «уступая требованиям общественности», – будут открыты пресловутые Архивы КГБ, то там ни родные погибших, ни исследователи не найдут ничего, кроме нескольких бумажек: арестован, признался в преступлении, приговорен к расстрелу, приговор приведен в исполнение. Или же «Особым совещанием» или «тройкой», не судом (суд знал только один приговор-расстрел), приговорен за установленные преступления к 8 или 10 годам «исправительно-трудового лагеря». И – все. 1-ю ведь история жизни и смерти любого из неизвестного до сих пор количества жертв «незаконных репрессий» (как деликатно именуют везде массовые убийства) не укладывается в десяток, а то и меньше бумажек, вложенных в тоненькую папку, – такие, какие я рассматривал в доме № 2 по Лубянской площади.
Зимой 1950 года я коротал свои арестантские дни в Георгиевской пересыльной тюрьме, ожидая, когда меня этапом отправят куда-нибудь в северные лагеря отбывать свой недавно полученный новый десятилетний срок. Камера была большая, народ в ней был хороший – уголовных содержали отдельно, – и я с неиссякающим интересом присматривался и прислушивался к своим сокамерникам. Каждый из них был интересен, о каждом можно рассказать много значительного. Но навсегда мне запомнился старик-водопроводчик, с которым я очутился рядом на нарах. Собственно, стариком он не был – просто весьма пожилой, спокойный и рассудительный человек.
– Каждого из вас мне жалко, – как-то сказал он мне. – Все вы пропадаете ни за что. Я-то хоть за дело сюда попал, мне жаловаться не на кого.
Это уже было совсем интересно. Такие признания можно было встретить очень редко.
– Так за что же вы сидите? – спросил я, нарушив тюремную этику: не спрашивать о деле.
– Совершил я, по-ихнему, преступление и попался по глупости как куренок!
И я выслушал историю моего сокамерника. Был он водопроводным мастером в Ессентуках. И не просто мастером, а отвечал за большой участок водопроводной сети курортного города. Конечно, работать было трудно, потому что бестолковщина, никаких материалов не давали, начальство плевать хотело на все, и он, не выдержав такого бардака, в сердцах взял и написал несколько открыток в Москву в самые что ни на есть «главные места»: и в ЦК, и в «Правду», и в Совет Министров. Все написал как есть. Конечно, не подписался – чего самому голову под топор подставлять?.. Ответа не получил и начал писать снова. И уже не только о водопроводных и всяких коммунальных делах, а обо всем, что творилось на его глазах: и о разорении людей, и паразитах-начальниках, и о том, что все берут за все взятки и ничего не делают.
– И вошел, понимаешь, как-то во вкус этого дела. Покупаю несколько десятков открыток и почти каждый день пишу. И уже обо всем пишу, не о Ессентуках только, а о разбое, что идет по всей стране. И про коллективизацию напомнил, и про тридцать седьмой год, и как от немцев бегали, и кто из начальства передался им… Про все писал, не мог без этого, ну как болезнь какая. Конечно, не дурак был, чтобы из своего города посылать. Ездил по делам по всем минераловодским городам, оттуда посылал, и из Ставрополя, и когда ездил родственников навещать в Тульскую губернию – и оттуда посылал.
– А в семье не догадывались про это?
– А какая у меня такая семья? Одна старуха-жена. Так она знала, она и покупала на почте открытки, да сама, бывало, отправляла, когда своих ездила навещать.
– А как погорели?
– По-глупому. Было у меня правило: ни одной написанной открытки дома не держать. А тут одну не дописал и положил в книгу, какую читал. Поставил её на полку – а книг у меня были сотни, был я большой книжник. Ну, вот – однажды ночью приходят. Предъявляют ордер: обыск с целью обнаружения оружия. Ну, какое у меня может быть оружие? А они перетряхивать каждую книжку. И нашли – недописанную… А когда меня привезли в Ставрополь, то в тамошнем энкавэдэ показали мне все мои открытки, из всех городов, и к каждой одна, а то и несколько бумажек: когда, кем получена, высылается по всесоюзному розыску – вот как меня искали! И на стене показали мне – висит карта. И там от каждого города, где была брошена открытка, тянется ниточка к Ставрополю да к Кавказским Минеральным Водам. Как ни старался, а по моим открыткам догадались они, что пишет кто-то, кто имеет дело с водопроводным делом где-то в минераловодских курортах. И начали обыски у всех, имеющих дело с водопроводом в Кисловодске, Ессентуках, Пятигорске, Железноводске, Минеральных Водах… Прямо как огромную сеть в море закинули. Ну и попалась им эта рыбешка…
Я был совершенно потрясен, слушая этот рассказ, столь мне уже знакомый по знаменитой книге.
– А среди ваших книг не было такого немецкого романа «Каждый умирает в одиночку»?
– Это какого же писателя?
– Ганса Фаллады.
– Нет, такой книги не было. Не читал, не слышал про такого.
Но водопроводчик мне рассказал – и почти во всех деталях – известный роман знаменитого немецкого писателя! Я думал не об удивительном совпадении, а о другом: то, что для писателя стало сюжетом целой, большой и значительной книги, здесь превратится в несколько бумажек в тонкой папке: арест, пара протоколов, обвинительное заключение, приговор суда. Такую папочку получат те, кто впоследствии займется реабилитацией умершего в каком-нибудь лагере моего соседа по нарам. А то, что составило дух и плоть романа Ганса Фаллады, – все исчезнет. Останется где-то в других, пока не доступных никому архивах, или же просто уничтожат за ненадобностью. Так есть ли у нас шансы когда-нибудь узнать всю истину? Не по рассказам «очевидцев», не по собственному опыту, а по документам. Они тоже могут врать – эти документы, – но все же из них можно выловить ту самую ниточку, потянув за которую можно вытянуть главное.
«Архивы уничтожены!» – мрачно говорят те, кто не верит в возможность когда-нибудь установить всю правду. Наверное, уничтожали или чистили, препарировали, изымали наиболее зловеще-компрометирующие материалы. Это делали и тогда, когда практически все архивы были накрепко закрыты; так делают и сейчас, когда намечается некая либерализация архивного дела. Но есть, как мне кажется, одна особенность у документов. Если из знаменитого романа М. Булгакова пошло утверждение: «Рукописи не горят», то в ещё большей степени это можно отнести к документам. Помню, как в мои студенческие годы, изучая историю Великой французской революции, я был потрясен, узнав, что знаменитый радикальный историк Французской революции Альберт Матьез обнаружил в архивах документы, изобличающие героя революции Дантона в том, что он брал деньги у короля… Значит, и такое может вылезти!
По старой российской традиции (намного увеличенной в нашем тоталитарном государстве) любое действие начальства сопровождается какой-нибудь бумагой. Больше того – за жизнью каждого человека от рождения и до смерти идет шлейф десятков, сотен бумаг самого разного свойства. И все они рассредоточены в разных архивах по множеству, не всегда нам понятных, признаков.
Национальность деда Ленина по материнской линии всегда была загадкой для историков. Кто был по национальности окончивший Медико-хирургическую академию в Петербурге Александр Бланк? Следов об этом не сохранилось ни в одном историческом архиве. Очевидно, были предприняты все меры, чтобы скрыть то, что могло опорочить Ленина не только в глазах обывательских и необывательских антисемитов, но и больших верхов. Но неугомонная писательница Мариэтта Шагинян, тыкаясь по архивам и ничего не находя, решила заглянуть в забытый, никому не нужный, но сохраняющийся архив петербургской консистории. И там обнаружила в соответственной книге запись о крещении иудея Израиля Бланка, получившего при крещении имя Александр…
Как тщательно уничтожалось все связанное с Катынским преступлением: расстрелом энкавэдэшниками 15 тысяч польских офицеров. Даже тогда, когда не оставалось сомнений в истинных виновниках этого преступления, невозможно было обнаружить никаких документов, подтверждающих это. Ниточка нашлась в ведомостях о продовольствии конвойных войск, сопровождающих эшелоны с пленными поляками к местам их убийства. Вся практика исторической науки убеждает: сколько бы ни уничтожались, как бы ни фальсифицировались документы, все равно – что-то остается. В свое время Салтыков-Щедрин заметил, что «русская литература возникла по недосмотру начальства». Думаю, что это можно сказать и о той исторической правде, которая с таким трудом пробивается наверх.
Наверное, не скоро исследователи получат доступ в «святая святых» зловещих архивов: там, где сохраняются доносы стукачей, подлинные протоколы допросов, очных ставок, поддельные и настоящие письма родных, словом, вся бумажная, обильная продукция десятков тысяч людей, занимавшихся истреблением людей, организацией массового террора.
Конечно, сейчас, хоть и не полностью, результаты этой деятельности раскрыты. КГБ и до сих пор не открывает точную и достоверную цифру убитых, но уже возможно получить разрешение, какое получил в свое время я: взять в руки тоненькую папку с несколькими бумажками и узнать точно день расстрела близкого человека. Несколько месяцев, из номера в номер, газета «Вечерняя Москва» публиковала фотографии и короткие справки о людях, расстрелянных где-то в подвалах зданий, расположенных в проклятом квартале, и тайно захороненных на одном-двух московских кладбищах. И все эти убийства относятся не к пику 1937– 38 годов. Это люди, убитые в самом начале тридцатых годов и ничего общего не имеющие с теми слоями партийного и советского руководства, которые уничтожались, начиная с сигнала, данного 1 декабря 1934 года. Это самые простые, беспартийные люди, работавшие кладовщиками, бухгалтерами, младшими научными сотрудниками, ещё кем-то… Поразительно, что между их арестом и расстрелом проходит очень короткое время – иногда равное нескольким неделям. Вероятно, никто из их близких не понимал, почему их схватили и убили. Мы теперь знаем.
В «Вечерней Москве» – «Расстрельные списки» людей, самых разных профессий. Но все они в большой или малой степени работали в системе, связанной с продовольствием, сельским хозяйством. Тридцатый год – организованный голод на Украине, неорганизованный голод, доходящий до Москвы. И мы вспоминаем гневную речь Сталина о необходимости «беспощадной борьбы» с «организаторами голода». Вот они, эти убитые бухгалтера, агрономы, конторщики, и должны были доказать народу, что виновники голода пойманы, изобличены и понесли заслуженное наказание. Всматриваюсь в маленькие тусклые фотографии людей, на лицах которых уже лежит отпечаток близкой гибели… И в даты расстрела. Их убивали партиями – по 15-20 человек за один прием и этими же партиями ночью отправляли на кладбище, где в каком-нибудь дальнем углу уже была вырыта большая, готовая принять трупы яма. И на кладбище кто-то – вполне доверенное лицо – принимал эти трупы и расписывался в их принятии. Вот и сохранилась та ниточка, которая затем протянулась в архив Управления КГБ по Москве, раскрывший дела этих убитых. Это уже в последующие годы, когда убивали в Москве каждый день не десятки, а много сотен людей, хоронили трупы не на кладбищах, а где-нибудь в Подмосковье, в выбранном потайном месте, окруженном забором, и занимались этим не простые, хоть и давшие подписку работники коммунального хозяйства, а кадровые палачи различных рангов и специальностей.
Но как бы ни были страшны по своему количеству «сиюминутные» убийства – выстрелом в затылок, все же основное количество тех «невернувшихся» – это погибшие в лагерях, в огромном количестве больших и малых островов архипелага ГУЛАГ. Острова эти были разные по своему устройству и назначению, они были разными, изменяясь и во времени.
Я попал в первый лагерь моей гулаговской жизни осенью 1938 года. Устьвымлаг был лесозаготовительным лагерем обычного режима и носил все черты лагерей 1937-39 годов. И хотя они и выполняли обязанность давать лес, но это была все же «гильотина на хозрасчете» – это были лагеря уничтожения. Те, которые не стали «придурками», то есть не находились на работе, требующей полной затраты физических сил, все те, которые работали только лесорубами, были обречены на уничтожение. На медленную или же быструю смерть от истощения и жизни в условиях, невыносимых даже для такого пластичного и выносливого биологического существа, как человек. Могу смело утверждать, что ни одно крупное млекопитающее – ни коровы, ни свиньи, ни козы, ни какие-либо другие – не могли выдержать таких условий жизни, в каких месяцами, а то и годами жили и даже выживали люди. Мне рассказывали – и это очень похоже на правду, что головастые вурдалаки – плановики в ГУЛАГе – рассчитали, что каждый заключенный в лагере сможет работать три месяца и этим хоть несколько оплатить расходы на процедуры, связанные с его уничтожением. Ну, а после трех месяцев его сменят другие. Ибо в эти наиболее убойные годы этапы шли один за другим, и главной заботой начальства было – как принять заключенных. Конечно, несложно было открыть новый лагерь: привозили в тайгу, окружали кусок леса колючей проволокой, ставили вышки, и начинай… Но это все же требовало расходов: строительство бараков, столовой, вольнонаемного поселка и пр. и пр.
Проще было пропускать людей через уже обустроенный и действующий лагерь. И для размещения все новых и новых этапов не обязательно было даже строить новые бараки. Первую зиму на Первом лагпункте Устьвымлага я прожил в палатке. Огромная, длинная палатка из обыкновенного брезента, в ней двухэтажные сплошные нары, даже не из досок, а из кругляка – тонких бревен; посередине палатки – печь, сделанная из обыкновенной железной бочки из-под бензина. Печь раскалена до красноты, находиться около нее невозможно, но зато в углах палатки – нетающие сугробы снега. И, конечно, никаких постельных принадлежностей. Так тесно, что все спят на боку, прижавшись друг к другу, и поворачиваться можно только всем вместе – по команде… И хотя нары из кругляка не самое удобное ложе, а подушку заменял обрубок бревна, мы засыпали мгновенно: ах, какое это блаженство – проваливающий в ничто арестантский сон! И какое это ужасное пробуждение, когда тебя разбудит удар молотком по рельсу у входа и надо первым делом отдирать от нар и брезента примерзшие за ночь волосы… Я уже писал в своей книге, что из нашего московского этапа в 517 человек, прибывших осенью тридцать восьмого года, к весне тридцать девятого осталось всего 22 человека. А остальные, вместе с сотнями других, закопаны на лагерном кладбище, которое сейчас, наверное, и обнаружить невозможно под зарослями поднявшегося молодого леса и кустарников. Умерших сменяли другие. Всякая статистика о количестве заключенных на такое-то число – неточна, неверна. Ибо она не отражает сменяемость «контингента», быструю замену погибших новыми, из непрерывно поступающих этапов.
***
Свой знаменитый труд Александр Исаевич Солженицын определил как «Опыт художественного исследования». Очень точное, делающее честь скромности писателя название. Оно и не могло быть другим, ибо основывалось только на рассказах, иногда не прямых, а пересказанных, и на своем личном, к счастью для автора не очень богатом, лагерном опыте. Я верю, что когда-нибудь будет предпринято не художническое, а научное, основанное на документах исследование того явления, которого не знала всемирная история. Уже сейчас просачиваются кой-какие подлинные документы. Объясняется это не либерализмом нынешнего КГБ, а тем, что лагеря находились не в ведении непосредственно НКВД, а ГУЛАГа, который был, собственно, почти самостоятельным ведомством. А потом, когда произошло разделение между Министерством государственной безопасности и Министерством внутренних дел, то лагеря очутились хотя и в родном по душе и назначению ведомстве, но все же другом. И лагерные дела попадали не в сейфы Госбезопасности, а в обыкновенные шкафы Министерства внутренних дел. А там и возможность заглянуть более возможная.
Но что можно узнать из этих дел? Свидетельства жизни и смерти людей в лагере? Но и они содержат такое же вранье, как и вся наша отчетность. Липовые планы и липовые отчеты об их обязательном выполнении и даже перевыполнении. Ходила в свои годы поговорка: «Без туфты и аммонала – не построили бы Беломорканала». Туфта, то есть приписка невыполненных работ, была основой всей жизни лагеря. Без отчетного вранья невозможно было бы хоть что-нибудь делать в лагере, невозможно было удержаться на месте. Впрочем, что об этом говорить! Теперь-то мы знаем, что «процветание» в годы владычества Сталина и его наследников было непроходимым враньем. Огромные, построенные каторжным трудом заводы не работали, импортное оборудование не давало и десятой части продукции, которую оно должно было давать. И вся официальная статистика была лживой от начала до конца – начиная с отчета о производстве зубных щеток и кончая результатами общегосударственной переписи населения. И взятое из воровско-лагерного лексикона слово «туфта» стала общелитературным словом и начало нормально употребляться в газетах, журналах и книгах.
Но, может быть, в этих архивах содержатся сведения о том, как погибали люди в лагере? Такие сведения были, но и они были беспредельно лживы и безнравственны. У нас на Первом лагпункте зимой 1938/39 года ежедневно умирало 20-30 человек. Естественно, что маленькая больничка, рассчитанная на десяток-полтора коек, не могла пропустить такое количество больных и умирающих. Поэтому один большой барак с двухэтажными сплошными нарами был объявлен «больницей». Туда клали – иногда прямо с вахты, после прихода из лесосеки – больных, вернее, умирающих. Иногда они умирали в тот же день, иногда лежали в этой «больнице» день или два. Редкие-редкие люди выживали в этой «больнице», чтобы из нее перейти в команду «слабосильных» и там набираться силенок, дабы снова отправиться в лес. Конечно, этих умирающих никто не лечил, даже не осматривал, ибо ставить диагноз не было никакой надобности, а лечить их было нечем. И каждое утро в санитарной и плановой части отмечалось, сколько за прошедшие сутки из списочного состава «убыло по литеру В» – так в отчетности шифровалась смерть заключенных. Да ещё в учетной части ставилась против фамилии, чей труп уже увезли на лагерное кладбище, соответствующая отметка. Вот за этим следили строго! Списочный состав должен был быть «в ажуре», ни один из заключенных не мог затеряться в этой огромной многомиллионной империи.
Летом тридцать девятого года лагерный врач, заключенный Александр Кузьмич Зотов, вызвал к себе в больничку десяток людей. Все они были или на общих работах, или же числились в «слабкоманде», у всех в формуляре, в графе «образование», значилось – «высшее». Вместе с Зотовым в санчасти находился и сам её начальник – фельдшер со знаками младшего лейтенанта государственной безопасности. А на столе лежала огромная стопа многостраничных незаполненных дел. Младший лейтенант объяснил вызванным арестантам предстоящую им работу государственного значения. Бланки эти были присланные из санитарного отдела лагеря «истории болезни». Их предстояло заполнить на все те сотни людей, которые уже гнили в безымянных могилах. Лейтенант закончил свою лаконичную, государственного значения речь и ушел. А Александр Кузьмич объяснил все проще. Вот лежат списки умерших. О них известны только имя, отчество, фамилия, год и место рождения, образование, статья, срок, начало срока и оборванный, так и не выполненный конец срока – смерть.
На каждого предстоит заполнить многостраничную «историю болезни». Надлежит тщательно описать в надлежащем разделе: чем больной болел в детстве, в более зрелые годы; когда он пришел в больницу с жалобами; на что жаловался, какие симптомы у него были обнаружены, какая у него была кожа, язык; какой был поставлен первичный диагноз с направлением на «госпитализацию». А там, на протяжении одной-двух, а то и нескольких недель описать, как он лежал в больнице, как его каждый день осматривали врачи, какие лекарства прописывали и давали. Как, невзирая на все эти хлопоты и заботы, больной ото дня ко дню становился все слабее, и, наконец, несмотря на все принятые меры, следовал «летальный исход». Как правило, «патологоанатомическое исследование» подтверждало начальный диагноз.
Должен покаяться: и я участвовал в этой подлой, в этой безнравственной фальсификации. Я уже провел большую часть зимы на общих работах, умирал от цинги, меня спас от гибели этот самый врач Зотов, я отказался от спасительной работы в санчасти, успел снова побыть на общих работах, уже чувствовал, что опять начинаю «доходить». А тут представляется возможность две-три недели «покантоваться», сидеть в зоне, быть на больничном питании… Никого, никогда не предавал, даже если ценой была собственная жизнь. Пишу об этом смело, потому что в моей дальнейшей лагерной жизни был такой трагический эпизод.
Но тогда мне и моим товарищам по набранной команде «врачей-писателей» казалось, что в нашем поступке нет ничего безнравственного, был обычный «кант»: возможность обмануть начальство и уклониться от святой обязанности заключенного «давать стране кубики». Намного позже ко мне пришло сознание, что я предавал. Не живых, а мертвых. Предавал, помогая нашим врагам, нашим убийцам. С тех пор прошло почти 55 лет, но мне становится нехорошо и стыдно, когда я вспоминаю недели моего лагерного «канта» летом тридцать девятого года. А вспоминаю я об этом всегда, потому что никогда ничего не забывал из моего лагерного прошлого.
Итак, Управление лагеря получило точное и документальное доказательство того, что заключенный не просто сдох на непосильной работе, а, заболев, пользовался всеми благами современной медицины, и было сделано все, чтобы сохранить ему жизнь. Одно делает честь Александру Кузьмичу Зотову. В том образце «больничной карты», которую он нам дал, он не выдумывал нейтральную причину смерти: язву желудка, сердечный приступ и пр., а указывал точно: «aлиментарная дистрофия». Что в переводе с медицинской латыни означает: от голодного истощения. Это и дата смерти были единственной правдой в лживом документе, который из лагеря ушел в Москву и осел на пыльных полках архива ГУЛАГа НКВД.
Так можно ли надеяться, что в этом огромном архиве, к которому ещё не прикасалась рука исследователя, может быть обнаружена правда о том, как жили и умирали люди в лагерях? Можно. Ибо в этом архиве находятся документы, в которых содержится правда. И исходили эти документы от учреждения, которого в лагере боялись больше всего. Это донесения «3-го отдела». Так коротко-невнятно назывался в Управлении оперативно-чекистский отдел. Само название определяет его место в «архипелаге». Это был отдел, который следил за заключенными, вербовал среди них стукачей, заводил дела «за контрреволюцию» на людей, именно за это и сидящих в лагере. Представитель этого отдела – оперуполномоченный, имевший лагерную кличку Кум, – был на каждом лагерном пункте. И обязательным, наравне с карцером, было в самой зоне сооружение, которое имело почти официальное название Хитрый домик. Действительно, небольшой отдельный домик, с одной-двумя комнатами, где работал Кум, маленькой клетушкой для дневального – особо доверенного арестанта, находящегося там круглосуточно, и обязательно двумя дверьми. Чтобы доносчики – стукачи, входя в одну дверь, выходили из другой и не могли встретиться с другим стукачом или же заключенным, вызванным Кумом для допроса. Впрочем, все эти ухищрения были архитектурными излишествами, потому что в белые ночи был виден каждый стукач, осторожно идущий к своему шефу. Впрочем, им не помогала и непроглядная северная ночь, все они становились известны, и предусмотрительное начальство старалось посылать их на такие работы, где на них не могла свалиться срезанная опытным лесорубом сосна…
Так вот: это страшное учреждение «НКВД в НКВД» должно было следить не только за заключенными, но и за вольным начальством. Оно обязано было доносить в Москву или более близкому начальству всю действительную правду о том, что делается в лагере. Это, конечно, кроме изложения тех липовых дел, которые они сочиняли для устрашения и подтверждения того, что они не даром едят свой неординарный паек.
Несколько таких документов я хочу прокомментировать. Они из разных лагерей, разного времени, но все дают возможность узнать о лагерях из почти самого точного источника.
Первый документ составлен осенью 1940 года и адресован «Начальнику Главного экономического управления НКВД СССР, комиссару государственной безопасности 3-го ранга КОБУЛОВУ». Да, да, – это тот самый Кобулов, который потом сделал головокружительную карьеру, был ближайшим помощником Берии, его заместителем, имел репутацию одного из самых страшных палачей этого адского ведомства и был расстрелян вместе с десятком других ближайших помощников своего сатанинского шефа.
В «Докладной записке» на имя Кобулова начальник оперативно-чекистского отдела Карагандинского исправительно-трудового лагеря дает характеристику вверенного ему объекта. Карагандинский лагерь, или – как все его называли – Карлаг, был одним из самых «мягких». Во-первых, – и это главное! – он не был ни лесоповальным, ни рудничным, ни строительным – это был большой сельскохозяйственный лагерь, в котором содержалось 252 662 головы скота: овец, коров, свиней и лошадей. Чтобы представить себе, что из себя представлял такой лагерь, лучше всего процитировать страницу «Докладной записки»:
«Карлаг занимает площадь в 1,800,000 гектаров. Протяжение территории лагеря с севера на юг – 300 километров и с востока на запад – 200 километров.
Кроме того, вне этой территории имеются два отделения: Акмолинское, расположенное в 350 километрах от центра лагеря с количеством заключенных 2323 человека, и Балхашское отделение, расположенное в 500 километрах от центра лагеря с количеством заключенных в 772 человека.
Всего в лагере содержится заключенных 34 536 человек, которые размещены по всей территории лагеря в 22 отделениях и 159 участках. Отделения и участки расположены от центра лагеря на расстоянии от 5 до 500 километров.
Дороги, связывающие все лагерные подразделения с центром, только грунтовые, которые в зимнее время, во время буранов, и весной, при распутице, на целые месяцы бывают непроезжими. Техническая связь (телефонная и телеграфная) по всей территории лагеря отсутствует».
Да, Карлаг был не самым страшным лагерем. Правда, и там зеков кормили «по норме»; и там они жили в условиях, конечно, намного худших, нежели две с половиной сотни тысяч скота. И там были работы тяжелые, иногда непосильные для истощенных тюрьмой людей, не привыкших к физическому труду. Чтобы ухаживать за большим количеством животных, надобно было иметь пастбища, сеять, убирать, закладывать силос, убирать навоз и многое, многое другое. Но там было что украсть. У лошадей украсть овес, из него можно было потом сварить подобие киселя; на пастбищах тихонько попользоваться молоком коров и овец; на поле – при севе, уборке, а то и не дожидаясь её – своровать несколько картофелин. Не то что в нашем лесоповальном лагере, где нельзя было пользоваться даже брусникой или подснежной клюквой – конвой стрелял в каждого, кто отходил за пределы отведенного ему пространства на делянке.
Ну а все же – представим себе этот «мягкий» и даже в чем-то привилегированный лагерь. Место более одинокое и страшное, нежели классические Австралия или Кайлена, куда ссылали каторжников из Англии и Франции в прошлом, либеральном веке. Караганда – огромная, пустая и глухая степь-полупустыня, с резко континентальным климатом, открытая всем ветрам. Изнуряющий зной в короткое лето, убийственный мороз зимой. «Черные бури» земли и песка, поднимаемые ураганными ветрами летом и осенью; снежные бураны, отрезающие «отделения» и «участки» от ближайшего поселка. И заключенные – мужчины и женщины, отданные в безраздельную, никем и ничем не ограниченную власть тупых и развращенных своей неограниченной властью людей. Кто они такие эти заключенные?
«Докладная записка» Кобулову дает об этом совершенно точные сведения. Поражает, что и там, в лагере, существует строгая классификация заключенных согласно совершенным ими преступлениям. И приводимые данные дают возможность поразмышлять о том, кем же числились осужденные «за контрреволюционные преступления». Итак, следующий раздел записки:
СОСТАВ ЗАКЛЮЧЕННЫХ ПО ХАРАКТЕРУ ПРЕСТУПЛЕНИЙ СЛЕДУЮЩИЙ:
1. Троцкистов, зиновьевцев и правых Ц 89 чел.
2. Изменников родины – 24 чел.
3. Террористов – 273 чел.
4. Диверсантов – 59 чел.
5. Шпионов – 694 чел.
6. Контрреволюционных вредителей – 739 чел.
7. Руководителей контрреволюционных организаций – 197 чел.
8. За антисоветскую агитацию – 4675 чел.
9. За прочие контрреволюционные преступления – 72 115 чел.
10. Бывших членов антисоветских политпартий – 49 чел.
11. Членов семей изменников родины – 5166 чел.
Итого контрреволюционеров – 19181 чел.
12. Бандитов, разбойников и перебежчиков – 1378 чел.
13. Осужденных за бытовые преступления – 13 977 чел.
Всего: 34 536 чел.
Мы уже говорили, что Карлаг был самым обычным лагерем. И по составу заключенных в нем можно вполне представить, каков он был в других лагерях. Троцкистов, зиновьевцев и правых – совсем мало – 89 человек. Вообще-то их много – помножьте эти 89 человек на количество лагерей в стране, и окажется, что их тысячи и тысячи. Но все же – мало. Большинство – расстреляно. В лагерь попали только те, кого не удалось всунуть в какую-нибудь соответствующую «организацию».
В следующей категории – «изменники родины» – всего 24 человека. А как же это увязывается с тем, что членов семей изменников родины – 5166 человек? И кто они такие – «изменники родины»? Война ещё начнется через год, и нет перебежчиков к врагу, пленных и прочих сотен тысяч, отнесенных к этой категории. «Изменники родины» в 1940 году – это уничтожаемый слой партийно-государственных руководителей. А мало их по сравнению с членами их семей потому, что почти все они – расстреляны. И больше пяти тысяч женщин, числящихся по этой категории в лагере, – жены, матери, дочери расстрелянных. Сначала их всех держали в Мордовии, в Темниковских лагерях, совершенно изолированно, без права переписки. Они жили там, не имея представления о судьбе близкого человека, о том, где находятся отнятые у них дети, в том числе и самые маленькие… Лишь через два года женщин стали рассылать по обычным лагерям, и это для них было и потрясением и благом: у них началась переписка, появилась возможность что-то узнать о судьбе близких.
Поражает в этой таблице количество «террористов» – 273 человека, а особенно «шпионов» – 694 человека. Если в одном, и не самом большом, лагере находится 700 «шпионов», то сколько же их во всех лагерях? Очевидно, шпионаж в те годы был одной из наиболее массовых профессий! Ну, «вредителей» было тоже навалом – 739 человек. Что же удивительного, если одних руководителей контрреволюционных организаций только в одном лагере было 197 человек! Чем-то им надо было руководить?! Но кем? А вот есть такая графа: «За прочие контрреволюционные преступления». За какие – сказать невозможно! Если они не были политиками, изменниками, террористами, шпионами, не занимались антисоветской агитацией, то чем же они занимались? Да ещё под руководством? Тут даже оперативно-чекистский отдел не мог придумать никакой дефиниции. А этих – «за прочие…» – было ни много ни мало более 7 тысяч – 7215 человек! Легче разобраться с «антисоветскими агитаторами» (в лагере их звали «анекдотчики») – их было также немало – 4675 человек. Совершенно очевидно, что их «агитация» не проявлялась ни в ярких выступлениях на митингах, ни в печатании прокламаций. Чаще всего в наиболее доказанном преступлении – анекдот, рассказанный в курилке или туалете своим сослуживцам, среди которых оказался неленивый стукач.
Но давайте проанализируем эту таблицу до конца. Следовательно, контрреволюционеров было в Карлаге 19 181 человек. А кто же были остальные 15 355 человек? Те, которые в отличие от «контриков» в указаниях и распоряжениях именовались «социально близкие…». Их всего две категории:
Бандиты, разбойники и перебежчики – 1378 человек.
Осужденные за бытовые преступления – 13 977 человек.
У нас нет никакой возможности расспросить авторов «Докладной записки» и её адресата, по каким признакам они разделяли «разбойников» и «бандитов». И почему к ним подключили совершенно загадочную категорию «перебежчиков»? Откуда и куда они бежали? Впрочем, мой опыт мне подсказывает возможную разгадку: было такое преступление – «незаконный переход границы». Ведь у нас были сотни километров необозначенной границы. И я уже писал о тех китайцах-огородниках, которые весной приходили из Маньчжурии на нашу сторону огородничать, а осенью уезжали домой. Они это делали много десятилетий, пока их в тридцать седьмом не забрали и отправили к нам в Устьвымлаг, где они вымерли в первую же лагерную зиму. А те, члены разделенных семей, которые на иранской, турецкой границе ходили в гости друг к другу? Они тоже понесли заслуженную кару! Очевидно, они и есть эти самые загадочные «перебежчики».
У нас остается ещё почти 14 тысяч осужденных за «бытовые преступления». Мы можем только гадать о том, какого рода преступления они совершили. Конечно, среди них были убийцы, воры, насильники, хулиганы. Но основу «бытовиков» представляли осужденные «тройкой» заочно, в массовом порядке, по статье «СВЭ» – социально вредные элементы. В эту категорию входили те, кто в свое время отбыл наказание в знаменитых лагерях Беломорканала и Дмитлага, многие из них за «ударный труд» были освобождены досрочно, даже награждены грамотами, медалями, а то и орденами. Но в тридцать седьмом Главный Вершитель Судеб счел излишней роскошью иметь на свободе людей, понюхавших лагерь, и приказал их всех арестовать и отправить туда, где они будут трудиться не на себя и свою семью, а на государство. Делаю это заключение потому, что у нас в Устьвымлаге основная масса «бытовиков» сидела именно по статье «СВЭ».
Чтобы закончить анализ этого редкостного по происхождению и доверию документа, следует привести ещё таблицу распределения контрреволюционной части Карлага по их прошлому. Итак:
1. Бывших помещиков, заводчиков и владельцев крупных торговых предприятий – 327 чел.
2. Кулаков – 2069 чел.
3. Офицеров царской армии – 41 чел.
4. Офицеров белых армий – 37 чел.
5. Агентов и чинов полиции, жандармерии и охранки – 21 чел.
6. Служителей культа – 355 чел.
Совершенно очевидно, что именно прошлое этих людей и составляло суть тех преступлений, за которые они очутились в Карлаге. Конечно, можно удивиться тому, что после погромов, арестов, ссылок, начавшихся с конца двадцатых годов, в 1940 году в одном лишь лагере осталось больше трехсот бывших помещиков и заводчиков. Правда, неизвестно, что имелось в виду под категорией «крупные торговые предприятия»? Думаю, что скорее всего это относилось к тем, кто во время короткого нэпа открыл лавочку, ожидая от нее прибыли и не предполагая, чем это закончится…
Среди всех этих «бывших» мое внимание привлекают две категории арестантов: «кулаки» и «служители культа». Откуда в 1940 году в одном лишь лагере набралось более двух тысяч кулаков? Уже прошло более десяти лет, как чугунным катком прошлась по русскому крестьянству коллективизация. И все те, которые почитались кулаками и были выселены из России в непролазные таежные места Сибири, остались там – мертвые и выжившие. А откуда же эти совсем новые «кулаки»? И мне опять нужно сравнить Карлаг с моим собственным, родным Устьвымлагом. Среди «контрреволюционеров» основную массу составляли не бывшие советские и партийные работники, не учителя и литераторы, не рабочие и инженеры, а крестьяне. Самые обыкновенные крестьяне из деревни, попавшие в гулаговскую мясорубку за неосторожное слово против колхозного или иного начальства или же попросту потому, что не понравился кому-то, кто имел возможность «упечь»… И все они у нас числились, конечно, не колхозниками, даже не крестьянами, а кулаками. Думаю, что карлаговские «кулаки» были такого же происхождения.
И ещё потрясла другая цифра: 355 священников. В одном лагере! Много это или мало? В начале 1929 года в Советской России было 50 тысяч действующих церквей, в которых служило 350 тысяч белого духовенства. Эти 350 тысяч перемалывались, начиная с «года великого перелома» – 1929 года. К сожалению, статистика репрессированных священников не опубликована не только КГБ, но и руководством современной и ставшей вполне дружественной к власти Русской православной церкви. К тому времени, когда бывший семинарист, ставший не священником, а жесточайшим диктатором, заключил конкордат с церковью, в лагерях осталось ещё довольно много священнослужителей. Все они были освобождены в 1943 году. К сожалению, их вскоре заменили – и в огромном количестве – верующие, говоря современным языком, «неформалы». Это были баптисты, евангелисты, адвентисты, иеговисты и другие верующие в Бога не по установленным правилам, а так, как они хотели. Вот про них можно было – без всякого преувеличения – сказать, что шли они в тюрьму, лагерь, а часто и на смерть только по идейным соображениям. Они были истовы и строги в своей вере. И в своем лагере, глядя, как в субботу ведут всех «субботников» в карцер, ибо их вера запрещала им работать в субботу, я видел перед собой таких, как протопоп Аввакум. В понятие «верующие» тут вкладывался не обыденный, а роковой смысл.
И чтобы закончить с поучительной статистикой одного из лагерей, скажем несколько слов ещё об одной категории: «иностранные подданные». Их было в Карлаге 364 человека. Ну, главным образом это были представители восточных государств, с которыми мы мало церемонились: иранцев – 216 человек, афганцев – 75, китайцев – 42 человека. Западные страны не были представлены ни одним зеком. Только немцев было 3 человека. И это было некоторой загадкой. В 1937-39 годах в лагерях больше всего было именно немцев. Почти все они были работниками Коминтерна, во всяком случае – коммунистами. Во время романа между Сталиным и Гитлером они были выданы гестапо и отправлены в Германию, где их, естественно, ничего хорошего не ждало… А вот как и почему трем немцам в Карлаге так повезло – не знаю.
Итак, мы произвели – пусть и поверхностный, – но анализ того, что из себя представлял один из лагерей, один из островов неохватного глазом «архипелага». Мы знаем количество зеков в нем. А вот как они жили? Каковы были условия жизни и работы в этом одном из благополучнейших лагерей, в один из самых благополучных периодов. Войны нет, в стране отсутствует голод, в магазинах такое количество продуктов, которое нынешнему поколению кажется изобилием. Как это все сказывается на заключенных? Опять узнать по рассказам, по воспоминаниям? Как бы они ни были ценны, – ведь это главные источники «архипелага ГУЛАГ», – но все они более или менее субъективны. Одному повезло больше, другому меньше, нет и не могло быть совершенно одинаковых условий в этой огромной и страшной империи. Вот документы бы! Заглянуть хоть в краешек того архива, в какую-нибудь папочку, где хранятся документы, не вызывающие сомнений! И тот самый случай, без которого не обходится ни одно благое дело, подбрасывает нам ещё один документ о Карлаге. Документ, которому нельзя не верить, ибо исходит он от тех самых людей, что держат, командуют, распоряжаются жизнью и смертью заключенных. И датирован он тем самым временем, которое называется «предвоенным».
Итак, перед нами АКТ, составленный 1941 года, февраля 3-го дня…
«Комиссия под председательством Начальника 2-го отдела Управления КАРЛАГа НКВД – тов. Успарх, членов – Зам. начальника Сельхозотдела тов. Сорокина, начальника Штаба ВОХР тов. Артемьева и инженера ДСО тов. Половикова, на основании приказа Начальника управления КАРЛАГа НКВД от 4 февраля № 45 – произвела обследование лагерных пунктов строительства Джартасской плотины на предмет выявления причин отставания по окончанию строительства…»
Документ не редкий, ибо везде и во всех лагерях строительство отстает, план не выполняется, и для его выполнения издаются приказы, назначаются комиссии, составляются акты, делаются выводы… В этом акте обследуется лагпункт – один из 22 отделений и 159 участков лагеря. Лагпункт небольшой: в нем находятся 1162 заключенных, из них 603 мужчины и 559 женщин. Работа нелегкая, ибо строительство плотины – очевидно для орошения – требует гораздо большего труда, нежели пастьба скота или работа на огородах.
Самое главное, что отмечает акт: с охраной этих мужчин и женщин – все в норме. Есть нужное количество стрелков, есть 12 караульных собак и 2 розыскные. С удовлетворением отмечается, что «казарма ВОХР – удовлетворительна, питание – бесперебойное, топливом обеспечены».
А вот что, беспристрастно и спокойно, говорится в акте о «бытовых условиях заключенных»:
«Во всех бараках, землянках – низкая температура, сыро, нет достаточного воздуха и света, имели место случаи отсутствия топлива по двое и трое суток, люди совершенно не раздеваются, спят на нарах без постельных принадлежностей и без отсутствия регулярного предоставления бани, что повлекло за собою вшивость. Мыло заключенным не выдавалось в течение января и февраля месяцев… Имеющаяся на участке сушилка не оборудована, плохо отапливается. Сдаваемое для сушки обмундирование за ночь не просушивается. Просушить обмундирование в бараке не представляется возможным из-за низкой температуры. На других участках сушилок вообще нет.
Заключенные, используемые на работах по снегозадержанию, приходят в бараки в совершенно сыром обмундировании, а наутро в таком же выходят на работу.
Питание предоставляется по пониженным нормам: пища выдается 2 раза в день с 12-часовым перерывом. Заключенные не обеспечены обмундированием приблизительно на 40-45%. Имеющееся обмундирование в ветхом состоянии – рваное, требующее ремонта. Ремонт обмундирования не производится из-за отсутствия починочного материала. Имеются случаи, когда отдельные заключенные получали освобождения врача, и в этих случаях заключенных раздевали и вещдовольствие передавалось другим».
Прервемся несколько. Я читаю и переписываю этот сухой, скучный акт, составленный лагерными вертухаями, и у меня останавливается дыхание от того, что я ЯСНО ВИЖУ – что происходило зимой, в начале сорок первого года, на одном из участков далекого от меня лагеря. Покойный писатель Сергей Ермолинский, посидевший в свое время, когда ему начали рассказывать что-то о тюрьме, отвечал: «Я это видел в натуральную величину…» Так вот: все, о чем повествуется в цитируемом документе, я ВИДЕЛ В НАТУРАЛЬНУЮ ВЕЛИЧИНУ! Зимой барахтавшийся в снегу человек приходит с работы абсолютно мокрый. У него есть только один способ хоть как-нибудь просушить одежду: спать в ней, прижавшись к соседу по нарам, и высушивать эту одежду малым остатком своего тепла. А выходить на работу в мокрой одежде – верная гибель: на морозе, сопровождаемом ветром, человек оказывается закованным в ледяной панцирь, и всепроникающему внутрь тела холоду ничто не может противостоять. Оборваны, раздеты и разуты все заключенные, на них не одежда, а рвань, тряпье. На лагпункте Карлага 559 женщин, каждая из них умеет держать в руках иголку. Но иголки, входящие в категорию «острых, режущих предметов», им иметь запрещено. И из остатков своей одежды уже невозможно выдергивать нитки, и нет ни одного кусочка материи, чтобы поставить заплату.
Да, у больных заключенных, освобожденных врачом от выхода на работу, снимают одежду и передают другим – тем, кого на работу выводят. И не надо разъяснять, что делается это добровольно, в приступе любви к ближнему и заботе о выполнении плана. Одежду с него срывают нарядчики – цепные псы начальников, набранные из уголовников. А «освобожденный от работы» остается в холодном, нетопленом бараке, в одном грязном белье, кишащем вшами, и он дрожит на голых нарах, потому что то, чем он всегда укрывался, – верхнюю одежду – у него отобрали.
Но вернемся к нашему документу. В нем есть раздел, особенно привлекающий внимание: «Питание заключенных». Оказывается, с января 1941 года нормы питания заключенных были снижены. Почему? Может быть, в этом сказалась та подготовка к будущим сражениям, в отсутствии которой сейчас историки и публицисты обвиняют Сталина и его головорезную команду? Нам остается только гадать. Во всяком случае, акт беспристрастно отмечает:
«При ранее существующих нормах имелась возможность кормить людей 3 раза, путем подвозки на трассу 2-го завтрака, а в настоящее время в связи с уменьшением норм получают пищу только 2 раза в день, т. е. в 7 утра и до 7 вечера отражается на производительности труда, как следствие этого – снижение норм выработки, а в заключение – перевод на пониженное котловое довольствие. Следует отметить, что нормы жиров также сокращены на 50%».