ГЛАВА ПЯТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ
1-го сентября, к вечеру, брат Сергей Николаевич выехал из Меньшова в Москву и прямо с поезда проехал к Николаю Васильевичу Давыдову, у которого в это время собралось несколько человек профессоров: В. И. Вернадский, П. И. Новгородцев, А. А. Мануйлов, Б. К. Млодзеевский, М. К. Спижарный, А. Б. Фохт и В. М. Хвостов.
Н. В. Давыдов рассказывает, («Голос Минувшего» 1916 г.) что С. Н. долго не приезжал, так как поезд почему-то опоздал.
«Раздался звонок у входной двери: было ясно, что это — Трубецкой; все мы примолкли и в великом волнении ждали его появления, а когда он вошел, то все, не сговариваясь, по какому-то общему неудержимому побуждению, встретили его аплодисментами».
На следующий день состоялись выборы: в результате оказалось, что С. Н. получил 56 избирательных и 20 неизбирательных шаров. В ответ на шумные, долго не смолкавшие аплодисменты и приветствия С. Н. сказал:
«Вы оказали, господа, мне великую честь и возложили на меня великую обязанность, избрав меня ректором в такой тяжелый и трудный момент. Я высоко ценю эту честь и понимаю всю возлагаемую на меня ответственность и сознаю все трудности, выпадающие на мою долю. Положение в высшей степени трудное, но не безнадежное. Мы должны верить делу, которому служим. Мы — отстоим университет, если мы сплотимся. Чего бояться нам? Университет одержал великую нравственную победу. Мы получили разом то, чего ждали: мы победили силы реакции. Неужели бояться нам общества, нашей молодежи. Ведь не останутся же они слепыми к торжеству светлого начала в Университете. Правда, все бушует вокруг… волны захлестывают: мы ждем, чтоб они успокоились. Мы можем пожелать, чтобы разумные требования русского общества получили желательное удовлетворение. Будем верить в наше дело и нашу молодежь. Та преграда, которая нам раньше мешала дать молодежи свободно организоваться и войти с ней в правильные сношения, теперь пала. Тот порядок, который нельзя было ранее осуществить, получил возможность осуществления. Мы должны осуществить его совокупными нашими усилиями. Нам надо быть солидарными и верить в себя, в молодежь, и в святое дело, которому мы служим!
Я прошу, я требую от вас деятельной мне помощи. Совет ныне есть хозяин Университета!»
Гром несмолкаемых рукоплесканий, совершенно необычных в деловых светских заседаниях, был ему ответом.
«Все были потрясены до глубины души, вспоминает П. Новгородцев, (Вопросы Философ. и Психолог. 1905 г. № 1.) и подходили к нему, чтобы поблагодарить, пожать руку и сказать, что верят, как и он, в светлые дни университета, в силу товарищеской солидарности и любви молодежи. Но то, что говорил он об университете, не говорил ли он обо всей России?.. И разве он не имел основания так говорить?..
Ни для кого не тайна, что требования университетов были удовлетворены только благодаря его нравственному влиянию. Как же мог он не верить в силу светлого начала по отношению ко всей России? И тут он верил, что общее примирение возможно, и другие верили вслед за ним. Верили в то, что он найдет и скажет такие слова, которые всех убедят, перед которыми смирится и всемогущая власть и бушующая народная стихия».
О том, что Сережа выбран ректором, я узнала в Туле, перед отъездом в Ялту, из газеты. Помню, я вскрикнула невольно, прочтя это известие, и сказала, что смотрю на это назначение, как на смертный приговор, что не по силам это Сереже, что он серьезно болен…, и все-таки, конечно, я далека была от мысли, что конец так близок.
Всё лето он страдал приливами к голове и какой-то особенной тошнотой. Лицо у него постоянно было красное и глаза красные с каким-то особенно «склерозным» блеском.
Помимо напряженной работы по университетским и общественным делам, весь последний год его сильно удручало положение его собственных дел: он не знал, как свести концы с концами. А, главное, он ясно сознавал, в какую бездну мы летели…
Помню, как однажды, вернувшись из Москвы, утомленный и измученный, он в какой-то тоске метался по комнате, кидаясь то на диван, то на кресло, с какими-то стонами. На мой вопрос: «Что с тобой?» он, с ужасной тоской во взгляде, ответил: «Я не могу отделаться от кровавого кошмара, который на нас надвигается».
Я с испугом всматривалась в его лицо, выражавшее ужас, отвращение и глубокое страдание.
Кошмары преследовали его по ночам. Помню один сон, о котором он не раз рассказывал при мне всегда с одинаковым мистическим ужасом… Он видел себя ночью на вокзале, с чемоданом, у столба платформы в ожидании поезда. Горели фонари, и при свете их он видел огромную толпу, которая спешила мимо него. Все знакомые, родные лица, и все непрерывно двигались в одном направлении к огромной, темной бездне, которая — он знал — там, в этой зале, куда все спешат и стремятся, и он не в силах им этого сказать, их остановить…
Из Ялты я выехала 15 сентября и 17 вечером вернулась в Москву и остановилась на Поварской, в квартире Ф. Д. Самарина, так как у нас в доме шел ремонт. Сережа заехал ко мне повидаться и расспросить о моей поездке.
Боже мой! Как он был жалок, как утомлен, утомлен почти до прострации!.. Лежа и прерываясь, он рассказывал мне о всех событиях, без меня бывших, и все повторял: «До чего я устал, до чего я устал!…»
Около 1 час. ночи он встал, чтобы ехать на Знаменку, где остановился у брата Пети, и мы распростились… Состояние его произвело на меня удручающее впечатление, но могла ли я предположить, что больше его не увижу в живых, что мы навеки простились?
На другой день я уехала в Меньшово. События в университете шли таким темпом, что было ясно, что дело клонится к его закрытию. Дарование автономии не отразилось на настроении студенчества в смысле успокоения. Вопросы академического характера совершенно уже не интересовали его. Революция бушевала на улице, и университет отражал в себе настроение масс.
По газетам, доходившим еще до Меньшова, ход событий в университете представлялся в следующем виде:
19 сентября с 10 час. утра юридическая аудитория стала наполняться студентами, среди которых в значительном числе находилась и посторонняя публика, преимущественно женщины. Через час не только аудитория, но и почти весь коридор были переполнены. В аудиторию, часам к 11, явился помощник ректора А. А. Мануйлов, встреченный громкими рукоплесканиями. Когда восстановилась тишина, Мануйлов обратился к присутствовавшим с речью, в которой указал на недопустимость устройства сходок в аудиториях в те часы, когда в них должны происходить лекции; участие же в сходках посторонних лиц превращает их в митинги, разрешение которых выходит из компетенции университетских властей. Считая такие действия «насилием над университетом и студенчеством», А. А. Мануйлов протестует против этого и апеллирует к чувству порядочности студенчества и к общественному мнению страны.
Речь эта вызвала шумные рукоплескания одних и резкие свистки других. Сходка, однако, продолжалась весь день до позднего вечера.
21 сентября, в 8-м часу вечера, в юридическую аудиторию снова начался наплыв массы посторонней публики. Собралось около 3-х тысяч человек, занявших несколько аудиторий и столпившихся тесной массой в коридорах, на лестнице и в швейцарской. Когда занятых помещений оказалось недостаточно, собравшиеся проникли в некоторые запертые аудитории… Тогда, в виду опасности, с которой были сопряжены такие собрания, как для университета, так и для самих участников, Совет Московского университета, под председательством С. К. признал необходимым временно закрыть университет.
На следующий день на Моховой у университетских ворот стали собираться студенты, и когда С. Н. подъехал к университету, их собралось уже несколько сот человек.
На просьбу студентов разрешить им собраться в одной из аудиторий для обсуждения создавшегося положения, С. Н. ответил согласием, но под непременным условием недопущения в университет посторонней публики. В юридическую аудиторию собралось 700–800 чел. студентов, к которым около 2-х час. дня вышли С. Н. и Мануйлов. Появление их было встречено дружными рукоплесканиями. С. Н. вошел на кафедру и обратился к студентам с речью.
Повторив сказанное раньше А. А. Мануйловым о недопустимости сходок в аудиториях в часы лекций и с участием посторонних лиц, С. Н. сообщил, что во время вчерашнего митинга в аудиториях Московские власти вызвали в манеж войска, которые должны были прибегнуть к действию оружием, если бы участниками был нарушен внешний порядок. При таких условиях, исключающих возможность правильных занятий и представляющих угрозу для безопасности самых участников сходок, Совет признал необходимым временно закрыть университет. Если же явления, подобные вчерашнему, будут продолжаться, это приведет к разгрому университета, и ответственно за это будет студенчество… Заканчивая свою речь, С. Н. сказал:
«Помните, что отныне Совет автономен. В прежнее время от нас требовалось иногда, чтобы мы читали вам лекции при всяких условиях, и вы первые протестовали против таких требований. Помните, что если вы нарушением постановлений Совета можете привести к закрытию университета, вы не можете заставить автономный Совет открыть его и читать вам лекции при таких условиях, которые он считает несовместимыми с достоинством университета, и при которых не существует никакого обеспечения внутреннего порядка и самой внешней безопасности университета.
Как общественный деятель, я подвергался многим нареканиям, и при том с противоположных сторон, но одно вы знаете, что за безусловную свободу общественных политических собраний я стоял всегда и везде: в печати, в постановлениях той партии, к которой я имею честь принадлежать, и перед лицом самого Государя, и тем не менее я скажу вам здесь, не только как ректор и профессор, но как общественный деятель, что университет не может и не должен быть народной площадью, как народная площадь не может быть университетом, и всякая попытка превратить университет в такую площадь или превратить его в место народных митингов, неизбежно, уничтожит университет, как таковой. Помните, что он принадлежит русскому обществу, и вы дадите ответ за него.»
Речь эта, сказанная с необычайным душевным подъемом, вызвала гром долго несмолкавших рукоплесканий. Вместо скандала, которого многие опасались, студенты устроили своему ректору овацию… То была большая моральная победа, которую Совет Московского университета оценил по достоинству и вечером того же дня в свою очередь сделал ему овацию…
Можно себе представить, каково было С. Н. идти на закрытие университета, но другого выхода не было. Беспорядки в Москве усиливались. С. Н. решил ехать в Петербург хлопотать о разрешении студентам собираться где-нибудь вне стен университета: он надеялся, что, открывши отдушину в другом месте, он оттянет от университета постороннюю публику.
Вдобавок к своему болезненному состоянию и крайнему переутомлению С. Н. еще простудился. В таком состоянии ему приходилось посещать студенческие сходки и бывать в Совете университета. Он уставал до изнеможения и, возвращаясь домой, кидался на диван, хватая книжку А. Дюма, «Joseph Balsamo», которую взял у меня и зачитывался ею, говоря, что это лучший отдых для головы, иначе мысли и думы еще пуще одолевают.
Последнее время им овладело особенное нервное возбуждение и в университете замечали, что он не мог говорить спокойно, без глубокого внутреннего волнения. Наконец, уступая просьбам Прасковьи Владимировны, он перед отъездом в Петербург решил объявить о своем нездоровьи. Тотчас в одной из Московских газет появилась язвительная заметка, что «ректор кстати заболел». С. Н. вознегодовал на этот несправедливый и столь недоброжелательный укор и, так как в газетах то и дело появлялись всякие непроверенные и вредные для дела слухи, он решил положить этому конец, поместив в газете «Слово» «Письмо в редакцию», которое является последним его печатным словом. В нем он обращался к органам печати с просьбой «относиться с особенной осторожностью к сообщаемым слухам о том, что происходит в стенах высших учебных заведений, которые переживают столь трудное и тревожное время».
Сережа уехал в Петербург 28, а Паша, проводив его, 29-го к обеду приехала в Меньшово.
Паша поражала своим бодрым видом и оживлением. Несмотря на беспокойство о здоровьи Сережи, она надеялась, что после Петербурга он отдохнет немного, а, главное, ее радовало общее участие и любовь в Сереже, которое, казалось, росли с каждым днем. Чувствовалось глубокое удовлетворение, что вот, наконец, оценили человека!
Мы поздно засиделись с ней, она мне рассказывала о всем, что было после моего отъезда, и что творилось в Москве последние дни. Разошлись мы спать очень поздно. Паша это лето жила внизу, чтобы Сереже не ходить по лестнице, да и внизу было прохладнее в жару и больше воздуха. На дворе бушевала буря с дождем и ветром. Я долго не могла заснуть от порывов ветра с дождем, который хлестал в окно, и только стала задремывать, как услыхала страшный стук в дверь буфета. Я с испугом вскочила. Стучали так, что, словно, дверь ногой вышибали…
Анна Васильевна тоже вскочила и уже спускалась вниз, и я с тревогой ждала ее возвращения. Она вернулась с известием, что приехал урядник, а с ним княгиня Александра Владимировна. (Сестра кн. Прасковьи Владимировны и жена брата Петра Николаевича.) Не успела она договорить, как я услыхала громкий звук голосов у подъезда и страшный, душу леденящий крик… от которого разом проснулся весь дом, и все высыпали в коридор с вопросом; «Что случилось?»
Стали стучать в дверь подъезда. Я накинула платье и опрометью бросилась вниз. В голове путалось… я думала: не арестовали ли Сережу… Почему урядник?
Роман уже отворял дверь, и в переднюю вместе с бурей ворвалась Татя с криком: «Скорее! Скорее! Собирайте Пашу! С Сережей нехорошо. Ей нужно сейчас ехать! Мы сейчас же должны ехать, чтобы поспеть к поезду! Дороги невозможные, мы не доедем до утра. Скорее, скорее!..»
Я бросилась к Паше. Она, бедная, металась, хватая все нужные предметы и бросая их в мешок. Разбуженная стуком и звуком подъехавшего к крыльцу экипажа, она высунулась в форточку, и Татя тут же ей сказала, что с Сережей плохо… в ответ на что и раздался тот ужасный вскрик!
Невозможно описать и передать ужаса этих минут. Я побежала наверх, чтобы предупредить детей и сказать, чтобы они шли вниз проститься с Пашей. Не забуду бедного Владимира (Младший сын С. Н.) в длинной белой рубашке, который стоял в проходной комнате с огромными, исполненными смертельного ужаса глазами: зубы у него буквально стучали.
Сборы Паши длились минут 10, не больше… Мы сговорились, что на другой день я с детьми и фрейлейн выеду в Москву, а там уже видно будет, ехать ли дальше. Людям поручили убрать дом и переехать в Москву как можно скорее.
Татя сообщила нам, что им на Знаменку по телефону из Петербурга дали знать, что с Сережей во время заседания у министра сделалось дурно, что его вынесли на руках в соседнюю комнату, и доктора признали, что с ним удар, и положение очень серьезное, но что его перевезли в клинику Елены Павловны. Она немедленно собралась ехать за Пашей, но так как погода и в Москве бушевала, брат Петя телефонировал в Подольск исправнику с просьбой, чтоб он озаботился насчет лошадей и встретил Татю на станции. Ночь до того была темная, что исправник отрядил урядника провожать Татю.
Известие, что Сережу перевезли в клинику очень меня встревожило. Да и с первой минуты у меня как-то иллюзий не было, и я не надеялась. До отъезда Паши мы избегали друг на друга смотреть, но, когда наступила минута прощанья, я никогда не забуду ее взгляда — он ясно мне сказал: «Ты понимаешь, что все кончено»… Я чувствовала, что и в моих глазах она прочла то же. Не знаю, как дожила я до утра.
В Москве пришлось все-таки остановиться на Знаменке у брата Пети, так как квартира наша все еще не была готова. Нас встретил В. П. Трубецкой в ужасно подавленном, растерянном состоянии. На вопросы мои он отвечал уклончиво, что он все звонит по телефону и ни от кого ничего толком узнать не может, но что положение, по-видимому, угрожающее. Я позвонила к Кристи и от сестры Мани узнала…
Дети бедные совершенно оцепенели… Меня захлестывало горе и за них и за себя и за Пашу и за всех отсутствовавших близких.
Желающих ехать в Петербург оказалась такая масса, что мы с трудом раздобыли себе билеты. Приехали утром, и я, оставив детей с Пашей, отправилась в церковь при клинике, где лежал Сережа.
Невыносимо тяжело было то, что мы как бы потеряли свои права на него. Всё время битком набитая церковь. У гроба постоянное почетное дежурство от студентов Петербургского университета: отношение молодежи, с любовию и благоговением окружавшей его гроб, было трогательное, но мы с трудом выговорили себе один час, чтобы помолиться наедине у гроба.
Паше пришлось согласиться на вскрытие тела, ибо среди молодежи упорно держался слух, что его отравили, и многие и по сие время в этом убеждены. Нам, близким, такая мысль и в голову не приходила: до такой степени ясно было, что Сережа погиб от своего собственного сгорания… Последние события в университете доканали его надорванные силы.
О последних часах жизни С. Н. нам рассказали следующее:
Приехав в Петербург утром 29 сентября, Сергей Николаевич тотчас же отправился к министру, был им принят и больше часа рассказывал о последних университетских событиях. Ему было поручено Советом Московского университета ходатайствовать о немедленном разрешении вопроса о праве собраний для всех граждан, чтобы вывести митинги из стен университета, при наличии коих занятия были немыслимы.
Глазов очень внимательно его выслушал и просил принять участие в заседании комиссии по выработке университетского устава. Вышел он от Глазова, по словам очевидцев, очень усталый и взволнованным голосом сказал: «Много дела в Москве, очень устал, да и не удается все сделать, как бы хотелось»… На этом его прервали и опять пригласили к министру. Совещание комиссии было посвящено рассмотрению тех пунктов устава, где говорилось о студенческих организациях. С. Н. пришлось много говорить, давать подробные разъяснения, оспаривать редакцию некоторых положений.
Было уже около 7 час., когда Глазов, обратив внимание на крайнее утомление С. Н. и на то, что он говорит уже упавшим голосом и не совсем внятно, предложил закончить заседание. Тут он сделал движение, чтобы вручить министру несколько прошений студентов Варшавского университета о переводе их в Московский, причем сказал: «Карман мой полон такими прошениями… Да, они будут довольны, они успокоятся»…
На этом вдруг с ним сделалось дурно, он моментально побледнел, откинулся на спинку стула и, казалось, потерял сознание…
По рассказам всех присутствовавших при этом, все страшно растерялись и, не зная что предпринять, почему-то вынесли С. Н. из кабинета и уложили на диван в соседней комнате. Первую помощь ему оказал Лукьянов (товарищ министра). Затем по телефону стали вызывать докторов, затребовали карету скорой помощи. Первое время С. Н. словно пришел в себя и понимал и говорил. Но все запомнили только одну его фразу, которую он сказал вполне ясно и отчетливо: «Позовите Княгиню. Я в кабинете брата»…
По этим словам, однако, видно, что сознание у него было затемненное, и он воображал себя в Москве, на Знаменке, у брата. После этого он стал бредить, и все думали, что он без сознания. Однако, когда Г. Кристи приехал и нагнулся над ним, он узнал его и, морща шутливо брови, произнес: «Строгий администратор!»…
В 9 час. вечера его в карете скорой помощи перевезли в Еленинскую клинику, где собрался консилиум врачей, но все усилия их были тщетны: в 11 час. ночи он, не приходя в сознание, скончался.
Смерть эта произвела на всех ошеломляющее и потрясающее впечатление и вызвала небывалое проявление всеобщего, можно сказать, всенародного горя и скорби. Не только студенчество, земские люди и общественные деятели, но и торгово-промышленные круги, рабочие, купечество, крестьянство — вся Россия делила наше горе. Кроме телеграмм со всех концов, печатавшихся целыми столбцами в газетах и полученных университетом, сотни телеграмм и писем сыпались от незнакомых нам лиц по адресу семьи и вдовы покойного.
Какой-то необычайный порыв объединил в тот миг людей самых противоположных убеждений, направлений и взглядов. Черта эта была отмечена его друзьями. Лев М. Лопатин в своем надгробном слове о нем сказал:
«Укажу еще на полное отсутствие в нем какого-нибудь тщеславия… Он одинаково прост был, одинаково сердечен и тогда, когда был увлекающимся студентом, и когда достиг славы и всеобщего признания. Даже люди совершенно другого склада, далекие ему по духу, отдавали ему должное».
«Среди общей переоценки ценностей, — писал П. Н. Милюков, — среди ломки имен и репутаций он был и остался цельным, неподкупным, незапятнанным и честным. Этот ни перед кем не искал и ни к чему не приспособлялся. Там, где светило ему убеждение, где он видел ясно свою цель и свой долг, он смело шел вперед, шел на всякое положение, даже затруднительное, даже двусмысленное, ни минуты не думая о себе, а только о деле. И он мог быть уверен, как и все другие верили вокруг него, что ни при какой житейской конъюнктуре ни одна соринка клеветы не прикоснется к его честному имени.
Кн. Трубецкому это исключительное положение досталось недаром: он заплатил за него дорогой ценой. Мягкий и почти женственный по натуре, одаренный необыкновенно деликатной и хрупкой психической организацией, он становился твердым, прямым и смелым, когда дело шло об исполнении общественного долга. Отвлеченный мыслитель, почти мистик по умственному складу, он самоотверженно нес на себе непривычные и тяжелые доспехи бойца. Чувствительный к тончайшим оттенкам личных отношений, он всей грудью обновился под удары общественной критики. Но чего стоила ему вся эта твердость и стоицизм, знают все, кто имел счастие в последнее время ближе знать покойного.
Яркой вспышкой, торжественным заключительным аккордом его смерть запечатлела особенности его личности и взятой на себя общественной роли».
А близкий друг Сергея Николаевича, знавший его с юных лет, Лев Мих. Лопатин писал:
«Это был человек необыкновенно простой, детски ясный, чистый и жизнерадостный и в то же время глубокий и чрезвычайно чуткий ко всему, что в жизни есть самого важного, строгого и серьезного. Его философия воплотила в себе эти высокие черты его характера. Он не мог видеть мечту в том, что было для него самым главным на свете. Он не мог жить, не веря в глубокий смысл жизни, от этого в его глазах Бог, нравственная правда и бессмертие не были пустыми мечтами. Такое религиозно-философское обоснование миросозерцания С. Н. сообщало твердость и устойчивость его общественно-политическим идеалам, а своей задушевной, увлекательной искренностью он умел заражать своих слушателей и зажигать их своей верой, просвещенной любовью к родине и всему высокому и прекрасному. И ему верили, как человеку, и за ним шли, как за вождем». («Русские Ведомости», 1905 г., № 260, «Памяти Кн. С. Н. Трубецкого»).
Провожать его гроб до Николаевского вокзала стеклось такое несметное множество народа, что ни до ни после мне никогда в жизни не приходилось видеть такой толпы: казалось, весь город высыпал на улицу. Но и до похорон, как только весть о кончине его разнеслась по городу, вся улица перед клиникой была запружена народом, и в церковь можно было проникнуть с трудом и только по очереди: панихиды совершались непрерывно, и пел огромный студенческий хор.
Вынос тела на Николаевский вокзал состоялся 2-го октября. Перед самым выносом гр. Гейден (флигель-адъютант) возложил венок от Государя из белых орхидей с лаврами; это произвело на всех хорошее впечатление и как бы увенчало общенациональное выражение скорби и дани уважения.
Венков нельзя было сосчитать, и были между ними с трогательными надписями: «От простолюдинов», «От крестьян Рыбацкой слободы», «От неизвестных», «Незабвенному гражданину, борцу за высокие идеалы» и т. д. От Московского университета — дивный серебряный лавровый венок с надписью: «Своему излюбленному ректору и славному гражданину С. Н. Трубецкому Московский университет». Венок привезла депутация в составе четырех профессоров: В. О. Ключевского, А. С. Алексеева, Д. Н. Зернова и Н. А. Умова. Была депутация и от московского студенчества с венком. Вообще депутаций было множество и впервые после долгих лет венки было разрешено нести на руках. Впереди гроба и по бокам шли шпалерами студенты и курсистки, они же составляли цепь вокруг гроба и депутаций, следовавших сзади. Все это представляло величественное зрелище.
Но похороны эти, которые у многих остались в памяти, как светлое проявление единодушия, сплотившего всех, без различия, в едином порыве, для нас, близких, были слишком потрясающими. Толпа угнетала, не давала возможности молитвенно сосредоточиться. К тому же, несомненно, что к искренно скорбевшим примешивались люди, которые желали использовать момент для манифестаций. Были страхи и за враждебные демонстрации со стороны черносотенцев (За последний месяц брат С. Н. получал много анонимных, угрожающих писем и предупреждений.). Нас предупреждали, чтоб мы не пугались и не поддавались панике, а старались бы не отставать от гроба, что могут быть и выстрелы и попытки произвести замешательство и беспорядки. Особенно волновался Г. И. Кристи, уговаривая свою жену не идти за гробом. Она и сестра Осоргина не решились идти и проехали кружным путем на Николаевский вокзал в приготовленный для нас вагон. Студенты просили полицию доверить им охрану порядка на похоронах, ручаясь, что все пройдет благополучно. Ответственность они на себя взвалили колоссальную и, надо признать, поразительно с ней справились.
Настроение в общем было страшно нервное и напряженное, на всех больших перекрестках, где особенно много было народа, жутко и страшно было, что цепи не сдержат масс, желавших примкнуть к процессии. Кроме толпы, которая сплошной рекой текла по улице, все дома сверху донизу были полны зрителей, толпившихся у окон; даже крыши были унизаны народом, и люди висели гроздями на фонарных столбах. Малейшая паника могла вызвать невероятную давку и катастрофу.
Пение «Вечной памяти» и «Со святыми упокой» чередовалось иногда с пением похоронного марша: «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Пение этого мрачного марша как-то накаляло атмосферу… Подошли к воротам товарного вокзала; к нам подбежал кто-то предупредить, чтобы мы подтягивались к гробу, ибо как только пройдут родственники, ворота закроют.
Мы заторопились, но, когда мы были в трех-четырех шагах от ворот, их стали запирать. Толпа ринулась вперед, и раздался ужасный крик: «Раздавили! Раздавили!» — очевидно, кто-то упал. Меня страшно стиснули. Раздались крики: «Что делаете, сумасшедшие… Народ весь передавите!»…
Ворота приотворили: они были глубокие со сводами, и мы с Мишей очутились внутри, но вуаль моей шляпы защемили и меня потащило назад. Толпа, врывавшаяся за нами, сбила меня с ног, и я упала на спину под ноги толпы… Это был миг только, но ужасный; казалось, словно темные волны надо мной смыкаются, и я опускаюсь на дно, было даже что-то притягательное в этом чувстве, но вместе с тем словно громкий голос властно сказал во мне: «Не теряй сознания, а то ты погибла».
В тот миг, как я падала, страшный, истерический крик в толпе: «Раздавили, раздавили!» — спас меня. Толпа невольно подалась назад, и этим мгновением воспользовался мой племянник М. Осоргин и какой-то еврей, очутившийся рядом: они ловким движением разом подхватили меня и выволокли из ворот.
За воротами продолжались истерические крики, смятение и раздался одинокий выстрел… Страх, что похороны Сережи подадут повод к стрельбе и кровопролитию, все время меня преследовал, к счастию, все ограничилось одним выстрелом. Но все-таки чаша переполнилась. У меня сделалась такая слабость и сердцебиение, что хотелось тут же лечь и никуда не двигаться. А вместе с тем толпа нарастала, найдя себе какой-то окольный путь к платформе, где стоял поезд. Народ начал вскакивать на крыши вагонов: власти волновались и хотели скорее отвести вагон в поле. Меня стали торопить: пришлось встать и идти. М. Осоргин побежал предупредить, чтоб без меня не уезжали. Мой добрый еврей провел меня под руку сквозь плотную массу народа, повторяя одно: «Сестра покойного князя, дайте дорогу», и эти слова прорубали нам коридор сквозь толпу. Мы благополучно добрались. Когда меня втащили на площадку вагона, и я обернулась, чтобы поблагодарить моего спасителя — он уже исчез, и я никак не могла себе простить, что не узнала его имени.
Все мы очень волновались, чтобы по отходе поезда собравшаяся толпа не учинила бы беспорядков, и Прасковья Владимировна просила П. Глебова, который оставался в Петербурге, известить ее по телеграфу о том, как окончится день. Он прислал успокоительную телеграмму. К сожаленью, беспорядки, хотя и незначительные, все-таки были, но при таком стечении народа можно было только благодарить Бога, что все так благополучно обошлось. В Москве нас встретили новые толпы народа и новые депутации с венками. На вокзале были все профессора Московского университета с Мануйловым во главе, брат Петя с депутацией от дворянства и много других депутаций.
В церкви, благодаря принятым мерам, не было особой тесноты, и все было убрано растениями. Гроб стоял между огромными пальмами, и служба была необычайно торжественная. Евангелие дня было:
«Пшеничное зерно не оживет, аще не умрет»… Слова эти так знаменательно звучали и, казалось, исполнены особого смысла по отношению к этой смерти.
Отпевание кончилось около 2-х час. дня… Гроб вынесли из церкви братья и профессора Московского университета, а на улице приняли студенты и несли его на руках до самого Донского монастыря. Когда двинулись в путь, пение «вечной памяти» и «Со святыми упокой» огромного хора студентов поминутно прерывалось и путалось с пением похоронного марша. Духовенство возмущалось, и священник заявил, что, если так будет продолжаться, он не будет провожать гроб, ибо не может допустить, чтобы похороны превращались в политическую манифестацию. Я вполне его понимала и, собрав последние силы, подошла к цепи студентов и сказала: «Я сестра покойного князя Сергея Николаевича и убедительно прошу вас всех от имени семьи, если вы действительно хотите почтить память покойного, не пойте больше похоронного марша, а пойте „Вечную память“, и передайте эту просьбу нашу по цепи вашим товарищам»…
К чести студенчества, просьба моя была уважена, но, дойдя до первого переулка, я поняла, что дальше идти не могу и свернула в него. М. Осоргин, который был опять со мной, проводил меня до дому.
А наши все вернулись с кладбища только в 10-м часу вечера. Процессия подошла к Донскому только к 6 час. В монастыре, еще до прибытия процессии, скопилась масса народу, так что за гробом пустили только членов семьи и депутации. Когда подошли к могиле, было так темно, что пришлось уже зажечь фонарь, при слабом свете которого начались надгробные речи…
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Глава пятая
Глава пятая Несколько часов спустя я вышел из самолета на берлинском аэродроме. Дул ледяной ветер, земля была покрыта тонким слоем снега. Как это непохоже на Анкару с её ярким солнцем и голубым небом!Около аэропорта меня ждал автомобиль. Прежде чем я сел в него, мне
Глава пятая
Глава пятая Будущность темна. Как осенние ночи… А. Сребрянский 1 Кольцов зашел к Кашкину попросить новые журналы.– Приходи вечерком, – таинственно сказал Кашкин. – Что покажу!..Вечером Кольцов задержался: привезли овес, отец велел принять, и Алексею пришлось долго
Глава пятая
Глава пятая 1 В холодной комнате, на руках у беллетриста, умирает Мнемозина. Я не раз замечал, что стоит мне подарить вымышленному герою живую мелочь из своего детства, и она уже начинает тускнеть и стираться в моей памяти. Благополучно перенесенные в рассказ целые дома
ГЛАВА ПЯТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ Ночью кто-то пьяно запел на канале, потом неподалеку глухо заработал мотор, плеснула запоздалая волна, и все затихло.А он, лежа на спине, прислушивался к каждому звуку, к дыханию Марии, заставляя себя не менять положения, чтобы не разбудить ее, и непрерывные
Глава пятая
Глава пятая В 1926 году международная обстановка опять обострилась, стала нарастать угроза новой войны против СССР. Застрельщиками антисоветской политики выступили английские империалисты. В тесном союзе с ними действовали американские и французские монополии,
ГЛАВА ПЯТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ Немало жестоких войн было в XIX столетии. К середине века Англия стала самой мощной индустриальной державой мира. Страх перед экономическими кризисами толкал английскую буржуазию к поискам новых рынков сбыта. Английские и французские промышленники,
ГЛАВА ПЯТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ Ненасытная жадность.С этим ощущением он просыпается. С ним засыпает, жалея, что человеку не отпущено сил по неделям не смыкать глаз, не пить, не есть, только смотреть, смотреть, смотреть, существуя счастьем увиденного.Стоит бабье лето. Солнце, напоследок
Глава пятая
Глава пятая В нескольких километрах от Москвы, в деревне, договорился с одинокой старушкой о найме комнаты. Нашел машину и поехал за семьей в Лысково. Часа через три подъезжаем к калитке, а она закрыта на замок. Старушка, высунувшись из окна, кричит:– Я передумала, извините,
Глава пятая
Глава пятая Я сижу в электричке, и она как на крыльях несет меня в Монино. Здесь городок Военно-воздушной академии, и здесь же на окраине в зеленом живописном уголке живет маршал Степан Акимович Красовский – строитель и пестун боевой авиации, первый заместитель
ГЛАВА ПЯТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ Путешествие по Италии. — Московский Литературно-Художественный кружок. — Журнал «Новый путь». – Поездка в Париж. — «Urbi et Orbi». — «Письма Пушкина» (1902-1903).Когда Брюсов задумывал какое-нибудь путешествие, то раньше всего покупал путеводители, большей частью
Глава пятая
Глава пятая Стокгольм, Швеция — 29 июня 1958 годаИтак, мы в финале, и наш соперник — сборная Швеции. Нас считали фаворитами, что, в общем-то, было естественно, учитывая нашу победу со счетом 5:2 над командой Франции. Нам отдавали должное все, кто относился к нам без предубеждения
Глава пятая
Глава пятая 16 сентября 1944 года произошло невероятное.В этот день Власов встретился с «черным Генрихом».Сохранилась фотография: генерал Власов и рейхсфюрер Гиммлер.Оба в очках. В профиле Гиммлера что-то лисье. Профиль Власова тяжелее, проще.Д’Алькен подробно описал это
Глава пятая
Глава пятая 1-я дивизия РОА подошла к Праге, когда там 4 мая вспыхнуло восстание.В отличие от интернационалистского руководства России, чешские руководители всегда ставили идею народосбережения впереди других идеологических предпочтений и гордынь.В 1938 году чехи
ГЛАВА ПЯТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ 1С каждым годом круг знакомств Александра Ульянова расширялся. Кроме земляков, с которыми он поддерживал тесные связи, он подружился со своими однокурсниками: Говорухиным, Шевыревым, Лукашевичем. Говорухин предлагал ему вступить в какой-нибудь кружок. Саша