НА МЕЛЬНИЦЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НА МЕЛЬНИЦЕ

На Дмитриевском поселке три предприимчивых константиновца, раздобыв где-то каменные жернова и старый, американского производства двигатель, открыли мельницу в здании бывшего магазина. Оккупационные власти всячески поощряли частно-предпринимательскую деятельность, она даже возводилась в ранг политического акта: вот, мол, Советская власть такую инициативу преследовала, а при «новом порядке», пожалуйста, — дерзайте и богатейте.

На мельнице всегда толпился народ, и Николай часто наведывался туда, прислушивался к разговорам, отыскивал малейшую возможность хоть чем-нибудь насолить врагам.

Однажды, обнаружив у входа в мельницу два объявления, написанных со множеством ошибок неуверенной рукой, он схожим почерком написал листовку и рано утром прикрепил ее рядом. Хозяева не обратили на нее внимания, но когда мы с Николаем в середине дня пришли туда, около объявлений стояло несколько человек. Пожилой длинноусый мужчина водил толстым и коротким пальцем по листовке и по слогам приглушенно читал:

— Красная Армия не разгромлена. Временные неудачи не подорвали ее боевого духа… фашисты это скоро… скоро ощутят на своей шкуре.

Он умолк, посмотрел по сторонам. Остановил взгляд на Николае, почему-то погрозил ему пальцем и вновь продолжал чтение, но чуть глуше. Вдруг кто-то из рядом стоящих хрипло сказал:

— Полицай на санях едет. Сорви листовку, а то нам всем влетит.

— Черт его несет, — сказал читавший, сорвал листовку, бережно сложил ее, спрятав в шапку, прибавил строго:

— Если кто скажет про листовку — головы не сносить, — и потряс кулаком, величиною с пудовую гирю.

Около мельницы остановились розвальни. Сидевший на мешках с зерном полицейский соскочил с саней. В ухарски заломленной барашковой шапке, в отороченной мехом бекеше, в обшитых кожей фетровых сапогах он выглядел вызывающе праздничным. Оглядел всех, заговорил свысока, улыбаясь:

— А ну-ка, мужички, снесите мешки, а я за это сигаретками попотчую.

Никто не шевельнулся. Длинноусый мужчина толкнул в плечо рябого соседа, сутулого, с перевязанной платком щекой. Тот приложил ладонь к опухшей щеке и отвернулся. Николай, ковыряя носком сапога снег, исподлобья посмотрел на меня.

— Чего же вы? — поторопил полицейский.

Стоявший позади всех мужик в старом дубленом полушубке вдруг рванулся к саням. Проворно схватил мешок, крикнул:

— Не смей больше никто, я сам… один! Переносив мешки, он выжидательно застыл перед полицейским. Тот достал из кармана галифе пачку сигарет. Посчитал их, одну заложил себе за ухо, вторую закурил, остальные протянул мужику.

— Благодарствую!

Полицейский всмотрелся в него.

— Тебя Сашком зовут? Ты при Советах грабарем работал?

— Точно так, — пряча в полушубок сигареты, ответил тот. — На собственной лошадке извозничал. Теперь тоже можно было бы на ней подзаработать, да красные лошадку захватили. Обезлошадел я.

— Чего врать-то, что красные взяли. Сам же сказывал, что немец отобрал, — вмешался длинноусый мужчина.

— Сашко, иди к нам, в полицию. И лошадь будет, и кое-что еще, — посулил полицейский и, куражась, продолжал. — Встал бы из могилы мой батька да поглядел на меня…. Кем я был? А кем стал! Возрадовался бы старик.

— А разве он умер? — спросил мужчина с перевязанной щекой.

Полицейский со злобой посмотрел на него:

— Его большевики сгноили на Соловках. Поди слышал, что он в председателя сельсовета стрелял?

— Слышал я такое, — вздохнул мужик.

— Жаль, не попал… Но ничего, я за него посчитаюсь. Весной в село съезжу и всех его врагов до третьего колена порешу!.. А ты что, из нашего села?

— Нет, я из Куцой Долины. Жена из вашего. Хромченко знали?

— Голодранцев Хромченковых? Батрачили у отца. Ленивые были, работали из-под палки.

Мужик потер ладонью повязку, страдальчески поморщился.

Полицейский повернулся к Сашке, сказал:

— Ты поступай в полицию, а то опоздаешь. Немцы-то скоро разобьют красных и айда к себе в Германию. Украина самостийной станет, свободной. Вот тогда править ею будем мы, ее настоящие хозяева. Евреев, поляков и русских изгоним к чертовой бабушке. Эх, времечко-то настанет, не жизнь, а малина! Торопись, Сашко, пока место есть. Я похлопотать могу за тебя. Потом спасибо скажешь. Полицейский покровительственно хлопнул его по плечу, выплюнул сигарету:

— Жить будешь на широкую ногу, приоденешься, хороший паек получишь. Я за первый месяц работы в полиции на десять кил поправился.

— Вот это да!.. — восторженно воскликнул Сашка, и его глаза загорелись от зависти.

— Я до войны свинью выкармливал, так она, проклятая, больше пяти кил за месяц не набирала, — с серьезным видом отозвался длинноусый.

— На советских харчах много не наберешь, — не уловив насмешки, сказал полицейский и пошел в помещение мельницы.

— Ну и дубина! А морда-то вон какая, не от эрзацев, понимаешь, — отечественный продукт эта безрогая скотина потребляла…

Мужчина с перевязанной щекой говорил тихо, посматривал на мельницу:

— Помню его отца. Мироед из мироедов. Жадюга, тупой был, с батраков три шкуры драл, но ни одной службы в церкви не пропускал, выказывал себя набожным. Распутничал… страх божий. Жену в гроб загнал побоями… Двое сынов у него было, этот — старший. В полиции на хорошем счету. Говорят, начальство им не нахвалится, ну а он и выслуживается, из кожи лезет.

Говоривший сочно сплюнул и растер плевок сапогом.

— Ты бы поосторожнее, донесут ему, горя не оберешься, — тихо предостерег длинноусый и кивнул на Сашку.

Тот услышал, злорадно улыбнулся:

— Брешете вы все на хорошего человека, большевистскую пропаганду разводите.

Обвел всех взглядом и пригрозил:

— Выйдет — все ему скажу…

Николай вдруг резко шагнул к нему, громко, чтобы все слышали, заверил:

— Если выдашь — утром не проснешься.

— Как это «не проснусь»? Чего мелешь-то?

— Дымоход завалится, угоришь от дыма. Ясно?

Взгляд у Николая был решительным, голос звучал грозно, и Сашка испуганно попятился.

— Такие случаи бывают, — громко проговорил длинноусый мужчина, поправляя шапку, словно проверил: на месте ли спрятанная листовка.

— Да, бывают, — подхватили остальные, одобрительно подмигивая Николаю.

— Я… я пошутил, — замахал руками Сашка и, увидев выходившего полицая, скрылся за спинами мужиков. Полицай уехал, я увлек Николая за собой. Друг все еще был вне себя от гнева: глаза сощурены, губы плотно сжаты, на щеках играли желваки.

— Так нельзя, Коля, — осуждающе сказал я, — это…

— Хватит! Сам знаю, что можно, а чего нельзя… Только и слышишь: этого не делай, того не смей… Когда это кончится?

Николай говорил раздраженно и зло. Ничего подобного по отношению ко мне он раньше не позволял. Я обиделся. Долго шли молча. Николай заговорил первым.

— Прости, Борь, погорячился… Взрослые говорят, что это от нервов.

— А мы не взрослые? — еще сердясь, спросил я.

— Конечно, взрослые, — Николай смущенно улыбнулся. — Знаешь, Борь, а мне иногда еще хочется в палочки-стукалочки поиграть. Подурить хочется, озорство из меня так и прет…

Я смотрел на друга и думал: прав он, обокрала нас война, лишила привычного уклада жизни, поставила перед нами, молодыми и неопытными, такие задачи, которые многие, даже умудренные большим жизненным опытом, не могли решить.

— Не обижайся, Борь, а? — попросил Николай, глядя мне в глаза. Такое никогда не повторится. Честное слово, ни-ког-да! — Как-то я вычитал, — продолжал он, — любить — значит, делать добро. Это, наверное, правильно. Если человек по-настоящему любит свою Родину, то он стремится делать ей добро. Так, видимо, бывает и в отношениях между людьми. Любовь должна быть… ну как тебе сказать? Активная… что-ли…

Я не видел повода к такой резкой перемене темы разговора, и Николай заметил мое удивление.

— Чего глаза таращишь? — спросил он и, не ожидая ответа, продолжал рассуждать: — Если кто-то говорит, что любит Родину-мать, то он должен доказывать эту любовь делом. А разве полицай любит Украину, желает ей добра? Он хочет от нее заполучить кусок послаще, а судьба Родины его не волнует. Шкура он последняя, если к врагам в услужение пошел. Любовь — чувство чистое, бескорыстное… Правильно я говорю?

— Согласен, — живо отозвался я.

Николай хлопнул меня по плечу и, распрощавшись, мы разошлись по домам, но я еще долго был под впечатлением разговора с другом.

Вообще Николай не любил высокопарных фраз, патетики. Характер у него был более ровный, чем, скажем, у большинства наших ребят. Помимо других причин меня с ним сближало и то, что мы писали стихи. Иногда читали друг другу свои наивные сочинения, и я еще тогда заметил, что стихи его носили характер, так сказать, философско-созерцательный, с нотками грусти, без восклицательных знаков. Хотя, конечно, иногда он увлеченно и страстно рассказывал о чем-либо, мог горячо спорить. Николай был любознательным парнем. Задавать вопросы он не стеснялся. Однажды я неосмотрительно брякнул где-то схваченную фразу, что дурак спрашивает чаще любопытного: любопытный чего-то не знает, а дурак ничего не знает. Я хотел показаться остроумным, но получилось зло и глупо. Николай обиделся, ушел, не подав руки. Меня мучила совесть. Почему-то припомнился случай, происшедший с ним в ту пору, когда мы еще учились в пятом, может, в шестом классе. Друг тогда увлекался коллекционированием почтовых открыток. Он ездил трамваем на железнодорожный вокзал и там в киоске «Союзпечать» частенько покупал открытки. Однажды в трамвае Николай нашел три рубля. Подняв с пола деньги, он громко объявил о своей находке. Никто из ехавших тогда в вагоне этих денег не терял. Какой-то высокий мужчина похвалил Николая за честность и спросил у пассажиров, не возражают ли они, чтобы деньги остались у Николая. Все согласились.

В тот день я был дежурным по классу и в школу пришел пораньше. Со мной дежурила Чижевская — симпатичная девчонка, добродушная и удивительно говорливая. Если она была о чем-либо осведомлена, то об этом непременно узнавал весь класс — «Чижик» расщебечет.

Николай пришел в школу задолго до начала занятий, рассказал мне о найденных деньгах. Наш разговор слыхала Чижевская. Ученики сели за парты, вошла учительница, началась перекличка. Вдруг Чижик подняла руку, заявила:

— Галина Демьяновна, сегодня Коля Абрамов в трамвае нашел три рубля. Его хвалили за честность, а какой-то дяденька велел оставить деньги у себя.

Галина Демьяновна, наша классная руководительница, была строгой, требовательной, но справедливой учительницей. Даже самые отчаянные ребята побаивались нашей наставницы, она пользовалась у всех непререкаемым авторитетом.

— Абрамов, встань. Это правда?

Николай вскинул на Чижевскую уничтожающий взгляд, краснея, сказал:

— Я нашел в трамвае деньги, они были кем-то потеряны. Мне сказали, чтобы я их оставил себе. Вот они.

— Ты молодец. Запомните, дети: кто жадничает к чужому, тот не будет иметь своего. Ясно? Садись, Коля. Найденными деньгами ты должен распорядиться разумно.

Во время перемены Николай подошел к Чижевской, слегка дернул за косичку, сердито сказал:

— Моли бога, что ты не парень. Отдубасил бы я тебя за болтовню. Ты не Чижик, ты — сорока.

— Подумаешь… Герой нашелся. Скажи спасибо, что правду сказала, а то могла бы и прибавить, — огрызнулась она.

— Сорока, — твердо, но уже не так сердито повторил Николай и вышел из класса.

На Чижевскую он обижался недолго, но стремился держаться подальше от нее, избегал разговора с ней. Полное примирение наступило неожиданно. Как-то парень из старшего класса с близкого расстояния ударил Чижевскую по голове мокрым увесистым снежком, она упала. Хотя обидчик был значительно старше и сильнее Николая, но тот как коршун налетел на парня, сбил с ног, забросал снегом. Чижик потом всему классу рассказала о поступке Николая, а на следующий день принесла ему две открытки. Он отказался их взять, но с тех пор между ними установились хорошие отношения. Однажды Николай сказал:

— Что ни говори, но девчонки слабее нас. Слабых можно уважать или не уважать, но обижать их нельзя. Это факт.