1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Юноша был некрасив и ряб. Однако умные черные и блестящие глаза скрадывали впечатление некрасивости. Юноша был молчалив и сдержан. Но слишком еще юн, чтобы суметь скрыть от проницательного взгляда двадцатилетней женщины свои подлинные чувства. Юноша был влюблен, и, быть может, поэтому экзальтированная, безапелляционная в своих суждениях, с ним эта женщина была мягкой и ласковой, держала себя на равной ноге и никогда не занималась поучениями.

Судьба привела его в этот дом словно нарочно, чтобы жизненную дорогу, определенную для него другими, он избрал заново, сам.

Он был сапером и служил в Киеве. Никто не называл его по имени-отчеству. Для однополчан он был прапорщиком Сеченовым. И только она впервые назвала его Иваном Михайловичем.

Он ездил к ней, на Подол, один раз в неделю, и эти дни стали для него настоящими праздниками. Ввел его в дом молодой офицер инженерной команды, ее старший брат. В семье этой молодежь чувствовала себя свободно и непринужденно. Гостей почти не бывало, только и ездили, что Сеченов да еще один офицер — поручик М. Так в маленькой теплой компании коротали они субботние вечера.

Ее отец был врачом, человеком образованным и ценившим образование. Ольга Александровна училась дома, учителями ее были одни только мужчины. Быть может, поэтому она не стала ни жеманницей, ни кокеткой и все, что изучила, знала по-настоящему крепко и глубоко. Ум у нее был аналитический, отчасти заменявший ей жизненный опыт, которого почти не было (хотя в девятнадцать лет она уже успела овдоветь, через полгода после свадьбы).

Несколько лет назад, когда она с семьей жила в Костроме, случилась беда: в городе начался большой пожар. Город был местом ссылки поляков, отец и мать Ольги Александровны тоже были обрусевшими поляками. Мракобес-губернатор объявил повинными в пожаре поляков и всех без исключения засадил в острог. Попала туда и Ольга. Выпустили ее довольно скоро и даже извинились, но с тех пор будто что-то оборвалось в ее душе. Она сразу почувствовала себя взрослой, по-иному взглянула на мир, задумалась над жизнью. Из тюрьмы она вынесла чувство глубокой обиды за себя, за свою семью, за свой народ. С тех пор ей стали присущи критические суждения и некоторый, пожалуй, чрезмерный скептицизм.

Она серьезно относилась и к книгам и к жизни и не могла смириться со своей обреченностью на вечную бездеятельность в домашнем кругу, из которого некуда вырваться.

Развитая и умная, она неизменно председательствовала в мужской компании брата и никогда не замечала, чтобы кто-нибудь из этой компании скучал в ее присутствии.

О Сеченове и говорить нечего. Влюбился он в нее сразу, с первого взгляда, как влюблялся, впрочем, и прежде: совсем еще ребенком в соседку по имению родителей Катеньку Пазухину и безусым юношей в примадонну итальянской оперы, гастролировавшей в Петербурге, певицу Френццолини. Влюбленность к Катеньке он скрывал так старательно, что о ней не подозревала даже любимая его сестра — великая насмешница Варенька, не говоря уже о самом предмете любви. Примадонна пленила его своим отличным голосом, восторги от ее пения постепенно перешли в обожание. Ей он рискнул даже назначить свидание, написав по-французски письмо и вложив в него французские же стихи.

Влюбленность в Ольгу Александровну, разумеется, не была похожа ни на одну из предыдущих — это была первая юношеская любовь, робкая и молчаливая, трепетная и… безнадежная.

Раз в неделю он заезжал по дороге за поручиком М., и вдвоем они отправлялись на Подол. Ах, если бы он знал, что ездит к ней с женихом! Впрочем, и знал бы — все бы ездил. И не только потому, что любил. В беседах с Ольгой Александровной он находил отклик своим затаенным мыслям; чтобы не быть глупее ее, тянулся за ее начитанностью и образованностью; она вольно или невольно подсказывала ему книги, которые надо бы прочесть, от нее он впервые услышал имя Грановского — кумира московского студенчества. Она первая заговорила с ним о медицине.

В Киев он приехал в конце июля 1848 года, так и не сумев закончить инженерное училище. По сути дела, он был оттуда выгнан. Это изгнание и послужило, вероятно, причиной его популярности среди киевской офицерской молодежи, благодаря чему старшие по возрасту офицеры из инженерной команды — жених и брат Ольги Александровны — проявили к нему такой интерес.

Спустя полвека, на закате своей жизни, вспоминая этот период, Сеченов писал: «Мог ли я тогда думать, что непочетное удаление из училища было для меня счастьем? Инженером я, во всяком случае, был бы никуда не годным…»

А история «непочетного удаления» была такова.

Ни к инженерному искусству, ни к военной службе душа его не стремилась. В отцовском имении Теплый Стан Иван рос в обществе двух сестер, самым младшим в семье. С детства были у него две страсти: к лошадям, которых он объезжал, и к подражательству. Последним искусством он овладел в совершенстве и не раз смешил сестер и их подружек, изображая кого-нибудь из соседей так, что не только походка, но и голос и выражение лица были на удивление схожи с оригиналом. Был он смугл и вихраст, рано переболел оспой, оставившей следы на его лице. Но живой ум и мальчишеское обаяние делали его общим любимцем, и ни в детстве, ни в зрелости он никогда не страдал от своей некрасивости. До чрезвычайности подвижной и озорной, он был большим насмешником, под стать своей сестре Варваре, и беда, если кто-нибудь из сверстников попадался им на язык, — засмеют!

Образованием детей в семье Сеченовых занимались серьезно: два старших брата, Алексей и Александр, учились в лицее, сестра Анна окончила пансион, Рафаил и Андрей — Казанскую гимназию, и только Серафима с Варварой обучались наукам дома, для чего у них постоянно жила гувернантка Вильгельмина Константиновна Штром.

Вместе с сестрами проходил курс науки и Иван, вместе занимался иностранными языками — французским и немецким — и еще в детские годы свободно овладел ими.

Как и двух средних братьев, его намеревались отдать в Казанскую гимназию; но после смерти отца отъезд в чужой город почему-то задержался, и он пробыл в Теплом Стане до четырнадцати лет. И тут внезапно все изменилось.

Из Москвы приехал брат Алексей, с увлечением рассказал о знакомой семье одного инженера, превознося выгоды инженерной службы, и жизненный путь Ивана на девяносто градусов отклонился от ранее предназначенного: было решено отдать мальчика в Главное инженерное училище в Петербурге.

Ну что ж — в Петербург так в Петербург! Какой мальчик из глухого Курмышского уезда Симбирской губернии не захотел бы побывать в столице? Тем более, что один из внуков соседа по имению Филатова — Николай Крылов вот уж с год как поступил в Петербург в кадетский корпус, а другой внук — Михаил Житков и младший сын Николай Филатов собирались вместе с Сеченовым поступать в инженерное училище.

Так из Теплого Стана попал Иван в холодный, жутковатый Михайловский замок.

С полгода перед экзаменами Иван жил в семье военного инженера Костомарова, который за соответствующую мзду взялся подготовить его к поступлению в училище. Это были самые унылые полгода за всю его недолгую жизнь. «Учителя» никогда не бывало дома, Иван оставался на целые дни в обществе его жены и денщика, сидел в полутемной комнате и учил, учил до отупения. На улицу он выходил один раз в неделю — в соседнюю баню. Дважды в неделю приходил молодой подпоручик обучать его французскому и русскому языкам, — обучение заключалось в том, что подпоручик диктовал из книги стихи и велел заучивать их наизусть. Остальными предметами Иван занимался сам, и никто не интересовался, в чем заключались эти занятия.

После безвыходного полугодового сидения в обществе скучных людей он был счастлив попасть в веселую и шумную компанию будущих товарищей. Экзамен был чистой формальностью и длился всего один день: решение задачи, письменные ответы по французскому и русскому языкам. После этого 15 августа 1843 года Сеченов был принят кондуктором в кондукторскую роту Главного инженерного училища.

Кондукторами назывались воспитанники четырех младших классов. Сто двадцать пять таких воспитанников и образовывали кондукторскую роту.

Главный корпус бывшего дворца Павла I — Инженерный, или Михайловский, замок. Фасад обращен к Летнему саду, разведенному еще во времена Петра в голландском вкусе. Прямые аллеи тянутся вдоль и поперек, обсаженные вековыми липами, вязами, кленами. На площадке, у входа со стороны Инженерного замка, на богатом гранитном пьедестале — массивная урна эльфдальского порфира, сделанная по образцу древних помпейских урн; подарок из Стокгольмского дворца, присланный в 1839 году. Пруд, клумбы, павильоны, статуи… Красиво, хотя несколько казенно. Впечатление для провинциального мальчика незабываемое.

Сам замок не так уж угрюм и холоден, как это думалось поначалу: великолепная лестница парадного входа с колоннами и статуями, огромные, роскошные помещения. Просторно и довольно вольготно живется тут.

Муштра, правда, изрядная: в двадцатипятиградусный мороз, например, воспитанники ходят в ничем не подбитых шинелях из темно-серого сукна, куда более тонкого, чем солдатское; это называется «развивать привычку к холоду». Но зато нет телесных наказаний, как, например, в кадетских корпусах, потому что воспитанники, поступившие в училище, считаются юнкерами, находящимися на государственной службе.

День начинается с семи утра — занятия в классе, приготовление уроков, маршировка, различные построения и многие другие премудрости. Во вторник — танцы, а в субботу, до воскресного вечера — отпуск домой.

Учиться было интересно и для Сеченова нетрудно. Из предметов, правда, он любил только физику, но и остальные давались ему легко. Шел он по ученью и по фронту в первом десятке и при переходе во второй класс получил за успехи ефрейторские нашивки.

Нашивки продержались недолго: подвело озорство. Шалуном он оставался и в училище, хотя поначалу шалости были безобидные. А во втором классе попал в карцер. И шалость была не просто шалостью — сказывался в ней уже его характер человека прямого, не терпящего ни угодничества, ни трепета перед начальством. Объект для «представления» был выбран удачно: учитель немецкого языка Миллер, человек без чувства собственного достоинства, до смешного боявшийся начальства. Вот бы проучить такого человека! А чем? Ну, разумеется, смехом — это же самое разящее оружие.

В памяти предстало лицо Миллера в день, когда в училище приезжал великий князь Михаил Павлович, — лицо до того бледное, что краше в гроб кладут. На лице растерянность и страх, ничем не прикрытый, до противности откровенный страх.

В классе шел урок немецкого языка. Миллер читал балладу Шиллера. Вдруг из рекреационного зала вбежал юнкер и внятно прошептал: «Великий князь идет!»

Все поднялись с парт. Миллер соскочил с кафедры, разом побледнел и, прижав дрожащие руки к бокам, вытянулся «во фрунт». В класс вошел небольшого роста человек. На голове огромная форменная каска из бумаги, на лице маска. За ним следовала «свита». Так прошествовали они через классную комнату под громкий хохот воспитанников. Но тут случилась беда: на шум из противоположной двери вошел дежурный офицер. Озорник попал прямо в его объятия. Маска была сорвана. Под маской обнаружилось смущенно улыбающееся, раскрасневшееся лицо Сеченова.

История стоила ему ефрейторских нашивок — вышел он из карцера разжалованным. Тужил, правда, не очень.

История эта легко забылась бы, если бы не два других, более серьезных и «крамольных» эпизода. Точнее, если бы не прямолинейный и непримиримый характер юного Сеченова.

В училище назначили нового начальника. Генерал Ламновский начал свою службу с того, что ввел шпионство. Возмущенные воспитанники судили между собой, разбирали генерала по косточкам, изъяснялись в нелюбви к нему; но дальше этого протест их не шел. Не таков был Сеченов. Шпионство было ему глубоко противно, а молчать он не умел и не хотел. И хотя разум шептал, что нужно быть крайне осторожным, он все же решил выразить свой протест, избрав для этого своеобразную форму: он написал генералу письмо, в котором осуждал введенную «реформу», говорил о неблаговидности и безнравственности шпионства и предупреждал: «Смотрите, ваше превосходительство, не все коту масленица, придет и великий пост».

Из осторожности, однако, он не подписал своего имени. Но это не спасло от того самого шпионства, против которого он протестовал. Шпионов оказалось двое: товарищ по классу, состоящий на «службе» у начальства, и священник Розанов, у которого исповедовался Сеченов. Автор письма стал известен генералу. Прикрывая «грех» священника, генерал поначалу не принял никаких видимых мер, и, казалось бы, вся история канула в воду.

В старшем классе Сеченов был произведен в унтер-офицеры, что давало ему некоторую власть над младшими воспитанниками. В том году между младшими произошла ничем не примечательная драка, закончившаяся обычным наказанием: их лишили права пить собственный чай, которым они услаждали себя по вечерам в столовой. Исключение составил сын генерала. Он по-прежнему ходил домой, к родителям, пил и ел все, что ему было угодно, тогда как товарищи его вынуждены были довольствоваться на ужин ломтями черного хлеба.

Сеченов, не желая терпеть такого неравенства между провинившимися, как унтер-офицер, запретил воспитаннику Ламновскому ходить по вечерам домой.

Это была последняя капля, переполнившая чашу терпения генерала. Приплюсовав ее к истории с письмом и с Миллером, он решил крепко проучить Сеченова, да так, чтобы тот на всю жизнь запомнил.

И проучил. Не сразу — в год, когда Сеченов был уже офицером и когда должна была решаться его дальнейшая судьба: будет ли он принят в верхний класс в чине подпоручика и благополучно завершит свое военно-инженерное образование, или выйдет из училища в армейские саперы прапорщиком.

Наступил день экзаменов. Нужно было набрать определенное количество баллов, чтобы получить право перейти в верхний класс. Сеченов не волновался: учился он хорошо, к экзаменам готовился добросовестно. А об историях с генералом Ламновским забыл.

Но генерал помнил. И при первой же возможности обнаружил свою озлобленность: на экзамене из фортификации придрался к неточности в рисунке и так снизил экзаменационный балл, что на переход в следующий класс нечего было и надеяться.

«Значит, надо выходить сапером! — с тоской думал Сеченов, оглушенный неудачей тем более сильно, что никак не мог предвидеть ее. — Ой, как будет огорчена мама!»

Но делать нечего: назначение выдано, подорожная на руках, и 21 июля 1848 года он прибыл во 2-й Киевский саперный батальон.

…А теперь он мысленно благодарил генерала Ламновского за его подлую месть. Ведь будь генерал порядочным человеком, никогда в жизни не встретился бы Сеченов с Ольгой Александровной.

Сидя в ее гостиной, он рассказывает все эти события лаконично, не вдаваясь в подробности, с присущим ему юмором. Конечно, о том, что он рад-счастлив своему выходу из училища, он умалчивает. Но проницательный взгляд молодой женщины так лукав, что становится совершенно ясно: она видит его насквозь, со всем тем, что он недоговаривает, что изо всех сил старается скрыть от нее. И без улыбки говорит:

— Я думаю, все это к лучшему, Иван Михайлович. Теперь вы человек свободный, можете по-настоящему взяться за образование.

— Свободный?! — смеется Сеченов. — Я же на военной службе, дорогая Ольга Александровна, о какой свободе речь?

Он жадно всматривается в ее лицо в ожидании ответа. А она только пожимает плечами:

— Разве вы не свободны выйти в отставку? Избрать себе новую профессию? Вы еще очень молоды, голубчик.

Ах, эта молодость — 1 августа 1848 года ему исполнилось всего девятнадцать лет. Если бы не это… Он смотрит на Ольгу Александровну из-под насупленных бровей и с болью душевной понимает: никогда не сможет она его полюбить! Хотя они почти ровесники, насколько она старше, умнее, образованней его. И все же она очень добрая — ни разу не посмеялась над его чувством. Держит себя как заботливый товарищ. С ней просто и легко. И очень интересно.

В другой раз она заговорила о Московском университете, снова бросила эту фразу о его свободе. И о том, что вот в Московский университет ему бы и поступить. На медицинский факультет…

— Почему именно на медицинский?

— Потому, что это самая гуманная профессия, — не задумываясь, ответила Ольга Александровна. — Врач это как раз тот человек, который по-настоящему может служить ближнему. Вот если бы я была мужчиной…

Это было ее коньком: разговоры о неравноправии женщины, о ее беспросветном, бесполезном житье. А когда ей возражали, что женщина-мать приносит не меньшую пользу обществу своим высоким и благородным трудом воспитательницы детей, она раздраженно и зло смеялась:

— Воспитательницы! Какие из нас воспитательницы, когда мы сами жизни не знаем?! Как можем мы определить и направить призвание ребенка, когда ничего не понимаем ни в призваниях, ни в том, какая профессия лучше и интересней, какая полезней для общества?! А ведь именно женщине с ее гибким умом следовало бы господствовать в этом самом обществе, а не быть рабыней!

И невозможно было понять, шутит она или серьезно думает, что женщина — это венец творения. Уж она-то себя никак не могла чувствовать рабыней. Хотя если рассудить… Что она будет делать со своими знаниями? Выйдет замуж, народит детей…

Об этом думать было больно. Сеченов старался не допускать таких мыслей, хотя понимал, что именно так в конце концов и будет, — что же еще ей оставалось делать?!

Конец этот наступил раньше, чем он предполагал. Ольга Александровна любила своего жениха. Откладывать свадьбу не было оснований. От Сеченова, однако, все это скрыли. Просто ему сказали, что она уезжает ненадолго из Киева.

Простились они в Броварах, куда Сеченов ездил провожать ее. В последнюю минуту она чуть было не выдала себя — долго держала его руку и как-то по-особенному пожала ее. А ему и невдомек: рад, что ей, значит, тоже не хочется с ним расставаться. Не догадался он ни о чем и тогда, когда поручик М. уехал вслед за ней в отпуск на четыре месяца «по семейным обстоятельствам».

Мысли, которые она посеяла в его душе, стали давать всходы в ее отсутствие. Все больше и чаще думал он об отставке, об университете, о медицине. И все решительней склонялся к тому, что так и следует поступить. Вот только дождаться бы, когда она вернется. И, конечно, поступать не в Московский, а в Киевский университет, чтобы можно было хоть раз в неделю видеться с ней.

И вот он узнал, что обманут: Ольга Александровна вышла замуж.

Он узнал об этом на рождество 1849 года, через год после того, как познакомился с ней. Несколько дней ходил как в воду опущенный, злился на ее мужа, на нее, на самого себя. А потом поостыл немного — почему, в самом деле, обманут? «Она же не только ничего не обещала мне, но с самого начала я знал, что не могу рассчитывать на взаимность. А муж ее чем виноват? Ему неизвестны были мои чувства, и то, что он полюбил Ольгу Александровну, — так кто же может, узнав ее, не полюбить?»

Успокоившись, он стал дожидаться их возвращения. И пошел поздравить. Это стоило ему немалых усилий, но у него всегда была привычка делать как раз то, что кажется самым трудным. Он благополучно справился со своей ролью обрадованного ее счастьем приятеля. Но встреча вышла натянутая, не было прежней простоты и свободы, на поздравление она ответила сконфуженно. А вид действительно счастливого мужа вызвал в Сеченове такой приступ ревности, что он решил больше не бывать в этом столь когда-то милом для него доме.

Позже он вспоминал: «В дом ее я вошел юношей, плывшим до того инертно по руслу, в которое меня бросила судьба, без ясного сознавая, куда оно может привести меня, а из ее дома я вышел с готовым жизненным планом, зная, куда идти и что делать. Кто, как не она, вывел меня из положения, которое могло сделаться для меня мертвой петлей, указав возможность выхода…»

Они встретились еще раз: Иван Михайлович пришел прощаться. 23 января 1850 года он подал в отставку и теперь уезжал из Киева. Уезжал, унося в душе ее образ, свое неразделенное чувство и огромную благодарность за все то, что он получил от нее в этот счастливый, хоть и короткий период его жизни.