Конец войны
Конец войны
Уже в Риге я слышала, что старый русский эмигрант — как теперь говорят, эмигрант первой волны — князь Андрусов организовал лагерь беженцев в маленьком силезском местечке Бирау, недалеко от Ратибора. В то время в Германии гражданским лицам нельзя было купить железнодорожные билеты на расстояние, большее чем сто километров. Повсюду висели плакаты: «Колеса должны катиться для победы». Поэтому нужно было получить разрешение от начальства лагеря беженцев для покупки билетов на дальнее расстояние. Постоянно прибывали новые и новые беженцы, так что начальство стремилось разгрузить лагерь. Те, у кого в Германии были родственники или друзья, легко получали такое разрешение, и потому нам сразу дали «добро» на покупку билетов до Бирау.
Сначала мы приехали в Данциг, где должны были пересесть на поезд, идущий в Бреславль. Был вечер, а поезд, как стало известно, ожидался в полдень следующего дня. Привыкнув в СССР ждать на вокзалах, иногда и всю ночь, мы уселись в зале ожидания. Неожиданно к нам подошли две женщины из немецкого женского союза и спросили, когда идет наш поезд. Я сказала. «Разве вы не хотите ночевать?» — спросили они удивленно. Конечно хотим, но где? В гостиницы частных лиц в то время уже не брали. «У нас есть комнаты отдыха, — сказали они, — комнаты сейчас пустуют. Пойдемте?». Нас привели в чистенькие комнаты с кроватями и постельным бельем на них. Затем принесли кофе (конечно, ячменный) и бутерброды. Все это было бесплатно, но женщины спросили, не сможем ли мы что-либо пожертвовать для их организации, впрочем, добавив: «только если можете». Я пожертвовала пять марок. Почему-то они нас заперли. Мы обнаружили это наутро. Комнаты были в первом этаже, и я выскочила в окно, чтобы хоть немного посмотреть Данциг. Часов в одиннадцать женщины пришли снова, отперли дверь, принесли кофе и бутерброды, и мы, закусив, сели в поезд на Бреславль. Там мы собирались пересесть в пять утра на местный состав до Бирау. Вечером, по приезде в Бреславль, я пошла, вспомнив Данциг, в такую же женскую организацию — узнать, нет ли у них комнат отдыха. Мне сказали, что комнаты имеются, но, к сожалению, все места уже заняты. Ничего не поделаешь — я повернулась к выходу, как вдруг одна женщина окликнула меня: «Вы — русские?». «Да, русские». «Тогда подождите, у нас есть пустая комната для матери и ребенка. Кроватей там нет, но есть большие столы. Мы принесем одеяла, и вы все сможете прилечь и отдохнуть». Так и сделали. Опять принесли кофе и бутерброды и сказали: «В четыре утра разбудите нас, мы дадим вам завтрак». Но будить их мы, конечно же, не стали и в пять утра сели в поезд на Бирау. Отчего эти женщины так любили русских, я, конечно, уже никогда не узнаю.
Лагерь в Бирау был хоть и чище прежнего, но все же малоприятный. Князь Андрусов делал что мог и ко всем относился очень предупредительно. Лагерь был расположен на опушке лесочка, очень напоминавшего русский — березки, ели, сосны, вереск, брусника, черника. Хоть это влияло благотворно. Каждый специалист, приехавший сюда, получал назначение на работу и разрешение сначала съездить туда и посмотреть, нравится ли оно, а потом принять или не принять его. Если беженец назначения не принимал, ему давали другое. В Германии тогда почти уже не было мужчин: все были на фронте. Работали, причем и на технических и исследовательских должностях, французы, бельгийцы, норвежцы, голландцы, русские, украинцы и прочие. Теперь в этих странах неохотно вспоминают об этом. Моему отцу князь Андрусов дал направление на фабрику, производившую киноленты (а, возможно, и другую продукцию) и находившуюся в городе Вольфене, что в провинции Саксония. Ее не следует путать с землей Саксония. Эта небольшая провинция принадлежала Пруссии со времени победы Фридриха Великого в Семилетней войне с Австрией и ее союзницей Саксонией. Вольфен лежал в двух часах езды от Берлина на скором поезде. Потом, уже после войны, он оказался на территории ГДР. В отделе технических исследований тамошней кинофабрики моему отцу, как математику, и предлагалось место. Съездив в Вольфен, мой отец сказал, что примет предложение. Решающим обстоятельством оказалось то, что там у него произошла встреча с профессором математики и инженером из Ленинграда Алексеем Александровичем Гебергом, который уговаривал отца взять эту работу, обещал, что работать смогут вместе. Мне тоже предлагалась там работа, поскольку у меня уже было несколько семестров математического факультета. Но меня, конечно, интересовало другое, и я хотела посмотреть, как обстоят дела с русскими антикоммунистическими изданиями в Берлине. Обязательный князь Андрусов устроил мне билет на поезд в Берлин, и ночью я помчалась туда. Поезд был переполнен, уснуть не удалось ни на минуту.
В Берлине я установила, что ни о каких антикоммунистических русских изданиях уже и речи быть не может — впрочем, кроме небольших власовских газетенок. Даже «Русское Слово» Деспотули было закрыто, а сам он арестован. В следующую ночь я выехала обратно в Бреславль. После суток, проведенных без сна, я, конечно, на обратном пути засыпала в поезде чуть не стоя. В коридоре переполненного вагона я села на чей-то чемодан и сразу же так и уснула. Изредка просыпаясь, я обнаружила, что чемодан принадлежал офицеру, стоявшему рядом. Сонным голосом я время от времени предлагала ему сесть на его собственный чемодан, тогда как я постою, но он только махал рукой. Так он и простоял всю ночь, а я проспала ее на его чемодане. Нет, война не только озверяет людей, она и сплачивает их в нужде и опасности, учит помогать друг другу. В спокойной, зажиточной жизни люди об этом очень часто забывают. Из Бирау я совершила и вторую поездку, не далекую и не трудную, в соседний Ратибор. Там я хотела встретить автора многих статей, печатавшихся в «Новом Слове». Это был некто профессор Иванов (имени-отчества не помню) из Киева. Его статьи мне очень нравились, и, узнав, что он находится в Ратиборе, я решила с ним познакомиться. В его кабинете мне сказали, что он куда-то вышел, и попросили подождать.
Ожидание было недолгим: дверь открылась и вошел горбатенький человек лет пятидесяти. У меня невольно возникло чувство: только бы не он! Дело было, конечно же, не в горбе; я ведь не жениха себе искала, а умный разговор может вести и горбатый. Но в его лице было что-то такое неприятное, что у меня промелькнуло желание не обнаружить в нем Иванова. И в этот момент молодой человек, предложивший мне подождать, спросил, знакома ли я с профессором лично. Получив отрицательный ответ, он мне сказал: «Вот он как раз сейчас вошел».
Иванов принял меня приветливо, разговор оказался интересным, и первое неприятное впечатление развеялось. Но впоследствии мне пришлось еще о нем вспомнить…
Иванов считал, что борьба с коммунизмом только начинается, что настоящую борьбу могут вести лишь демократы и что после поражения гитлеровской Германии они-то и поднимут знамя такой борьбы. Я была настроена гораздо более скептически, не веря в решимость демократий.
Расставаясь, мы условились держать контакт, в частности, договорились, что я дам знать, куда мы попадем на работу.
Итак, мы все перебрались в Вольфен. Тогда он был маленьким, чистеньким, очень зеленым городком. Как-то недавно мне пришлось видеть его по телевидению. За без малого полвека существования ГДР он превратился в грязный промышленный центр с чрезвычайно отравленным воздухом. Но тогда там было тихо, хотя городок и был забит беженцами, преимущественно своими же, немецкими. Сюда перевозили семьи из Рейнской области, превращенной к тому времени американскими и английскими бомбардировщиками в груду развалин. Веселым и общительным рейнцам саксонцы были не по душе: они считали их угрюмыми и неразговорчивыми. Квартир не было и для немецких беженцев — для них строили кирпичные бараки, а для русских был построен целый деревянный барачный городок. Здесь всюду царила чистота, но комнаты были общими, с двухэтажными нарами. Мне, молодой, это было не так страшно, но моим родителям приходилось трудно. Получив немецкие продуктовые карточки, мы могли даже готовить себе пищу. Мы с отцом обедали в фабричной столовой, а иногда по вечерам ходили в ресторан, где надо было отдать талоны, но картошку или морковку можно было получить дополнительно к заказываемому блюду без карточек. Дело заключалось не в деньгах, — хотя нам платили и немного, но на выкуп карточек или ужин в ресторане вполне хватало. Особую ценность имели продуктовые талоны, поскольку карточки сами по себе были довольно скудны.
Сначала я не хотела прочно устраиваться на работу — у меня все еще были политические мечтания в голове, и когда начальник лагеря спросил меня, где я собираюсь работать, я ответила, что пока не знаю. На это он надменно заявил, что я буду работать там, куда он меня пошлет. Я тотчас же вспылила, возражая — буду работать там, где договорюсь с начальством фабрики. Он отступил, заметив, что берет нас в свой лагерь, как гостей.
Тогда наступила моя очередь быть надменной — я сказала, что мне это безразлично. А между тем, у него и в самом деле имелось право посылать жителей лагеря на работы, но психология чиновников тоталитарных режимов везде одинакова: если человек отвечает смело, они отступают, думая, что где-то наверху есть «рука»; тем более, что мне удалось устроить поездку в Берлин из Вольфена, что было проще, поскольку расстояние было не столь велико. Но в Берлине я еще раз убедилась, что политически ничего не шевелится и, возвратившись в Вольфен, согласилась работать как бы ассистенткой А. А. Геберга. Не знаю, над чем он работал, но я по его заданию делала разные математические выкладки вроде решений дифференциальных уравнений, которые он включал и свои разработки.
Однако вскоре немецкий начальник отвлек меня, дав много фотографий с какими-то белыми различно расположенными точками, по которым следовало делать диаграммы. Что это такое было и зачем оно нужно, я не имела понятия, да и до сих пор не имею. Жизнь текла равномерно, Вольфен не бомбили. Мы пребывали как бы в тихой заводи, в то время как вокруг гремели битвы.
Как я уже упоминала, мы с отцом обедали в заводской столовой. Сначала мы отправлялись туда втроем, — А.А., мой отец и я, — но потом вдруг наверху спохватились: иностранцы не должны обедать вместе с немцами, должна быть проведена сегрегация. Нам приказали идти в ту же столовую, но не в полдень, а на полчаса раньше; А.А., как немец, шел обедать в двенадцать. Я расспрашивала его потом, чем это их кормили, и убеждалась, что и для нас, и для них обед был одинаков. Но как-то ведь надо было выделить «высшую расу»! Потом в нашу комнату посадили русскую чертежницу и она как-то пожаловалась, что вот, даже туалет сегрегирован. Я посмотрела на нее с удивлением: немецкая служанка, которую я спросила в первый день, показала мне дамский туалет — немецкий, конечно, — и я даже не знала, что для иностранцев существует другой. Интеллигентные немцы стеснялись этой навязанной им сегрегации и никогда не инициировали ее проведения. Еще не очень старый, но грузный и малоподвижный профессор Геберг звонил в канцелярию, если ему бывали нужны карандаш или линейка, и девушки из канцелярии приносили ему необходимое. Недолго раздумывая, я тоже сняла телефонную трубку и потребовала что-то из письменных принадлежностей. И мне их принесли, хотя в свои двадцать три года я вполне могла сама спуститься этажом ниже и взять все необходимое. Ко мне прониклись таким уважением, что даже позвонили однажды из канцелярии и сообщили, что на завод приезжает театральная труппа — не хотела бы я получить бесплатный билет? Я еще расспрашивала, хороши ли артисты, потом согласилась взять билет, и мне его принесли. И все же и мне пришлось раз пережить «сегрегационное» унижение. При заводе были ванны, которыми служащие могли пользоваться бесплатно. Я узнала, где находится дамское отделение, и ходила туда брать ванну. Иногда там бывала небольшая очередь. В ней я разговаривала с немецкими служащими, я говорила тогда по-немецки хотя и свободно, но все же не без ошибок и, конечно, с акцентом. Несмотря на это, все служащие бывали со мной любезны. Но однажды мимо пробегала уборщица и, услыхав мою речь, вдруг закричала, что «грязные иностранцы» не смеют ходить в эти ванны, а вот на другой стороне для иностранцев есть ванны. Те же немки, которые перед тем относились ко мне с пониманием, не стали заступаться за меня. Таким неприятным образом мне стало известно о «ванной» сегрегации, о которой я прежде действительно ничего не знала. Эти отдельные ванны для иностранцев, как и обед в столовой, ничем не отличались от немецких. Там даже не было очереди, и если б я знала про это раньше, то ходила бы туда. Противна была только грубость уборщицы. Много позже мне приходилось читать, что за сегрегацию в южных штатах США особенно рьяно держались низшие слои общества: не имея общественного положения, они гордились только цветом своей кожи, и при ликвидации сегрегации по расовому признаку потеряли бы единственный повод считать себя выше других. То же самое было и здесь: служащие и научные сотрудники и так уже имели известное общественное положение, а уборщица могла гордиться только своей принадлежностью к «высшей расе». Я не виню тех немок, что не заступились за меня, ведь приказ о сегрегации исходил свыше. Доносы были очень распространены, а доносчиками в немалой степени были как раз люди низших классов — дворники, уборщицы и так далее, — а мне все равно всерьез ничего не грозило.
Тем временем нашу семью перевели в кирпичные бараки и мы получили небольшую, но отдельную комнатку. Это были бараки для иностранной интеллигенции. Рядом с нами, в соседней комнате, жили две сестры. Одна, значительно старше меня, была специалистом по химии и работала в химической лаборатории. Она-то и получила эту комнату. Вторая была намного моложе ее и работала на склейке коробок для фильмов, где работало также большинство русских, живших в общих бараках. Это были большей частью артисты и артистки варьете и всяких других увеселений, которые, оставшись на оккупированной территории, выступали и перед немецкими солдатами — сотрудники так называемой «Винеты», а потом бежали, опасаясь оставаться при приближении советских армий.
Хотя по возрасту я больше подходила младшей из сестер, но интереснее мне было со старшей, с которой я и сдружилась. Она рассказывала, что приехала в Германию уже довольно давно и добровольно, когда стали (кажется, в 1942 году) набирать специалистов. Поехала она из любопытства — посмотреть другую страну, и попала поначалу в ужасные условия. Их поместили в общие бараки, кормили преимущественно водянистой вареной брюквой и водили гулять под конвоем, как преступников. Но по мере того, как положение на фронте для немецкой армии становилось все хуже, положение русских специалистов и рабочих улучшалось. Сначала отменили прогулки под конвоем и стали лучше кормить, потом выдали немецкие продуктовые карточки, и они таким образом получили возможность самостоятельно себя обеспечивать, и, наконец, перевели в этот хороший барак, дав отдельную комнату. Мы попали в Германию, когда все эти метаморфозы уже совершились, так что нас уже никто не запирал, мы сразу получили немецкие карточки и не должны были носить значок «Ost». Впрочем, и те, кто его носили, имели уже немецкие карточки и получали деньги за свою работу. Однажды я зашла в булочную, чтобы купить пирожное. Для этого надо было отдать маленький талончик хлеба, жиров и сахара. На стене висело объявление: «Евреям и полякам пирожные не продаются». Мне стало неприятно, и я вспомнила рассказ отца о дискриминации поляков. Как раз в этот момент вошла элегантно одетая (холя и в явно обношенную одежду) женщина со значком «Р» на груди. Полька на довольно хорошем немецком языке спросила пирожное и протянула свою продовольственную карточку. Но продавщица ее отклонила, указав на надпись. И тут же вошла закутанная в платок простая русская или украинка со знаком «Ost» ткнула пальцем в пирожное и протянула продавщице продуктовую карточку. Та молча ее взяла, вырезала талоны, завернула просимое пирожное и взяла деньги. Полька наблюдала все это молча. Можно вообразить, каково было ее оскорбление — ей пирожного не продали, а какому-то «быдлу», слова по-немецки не умеющему сказать, продают!
Соседка-химичка рассказала мне, что у нее есть жених-немец, но для того, чтобы он получил разрешение на ней жениться, она должна была сходить в так называемую расовую службу, где определили ее расовое достоинство. Она была шатенкой с карими глазами, но на это не обратили особого внимания, главным было измерение формы головы. Лицо у нее было продолговатое, даже значительно, что портило ее внешность. Но «специалисты по расе» нашли, что как раз это хорошо. Ее отнесли к разряду длинноголовых, а не круглоголовых, то есть к высшей, по мнению этих специалистов, расе. Разрешение на брак было выдано.
Уже после войны я читала «Миф двадцатого столетия» Альфреда Розенберга и удивлялась его яростным нападкам на «круглоголовую средиземноморскую расу», испортившую «северную расу» Европы. Способствовала такой смеси католическая церковь, провозгласившая равенство всех людей в их достоинстве перед Богом. Главным врагом Розенберга были не евреи и, тем более, не русские, а католическая церковь. Позже мне как-то пришлось познакомиться с человеком, немцем, ставшим верующим католиком в результате чтения книги Розенберга. Его поразили истерически яростные нападки Розенберга на католическую церковь и он решил поближе с ней познакомиться. Пути Божии неисповедимы — книга Розенберга оказалась для этого человека «доказательством от противного».
Вольфен не бомбардировали, но у Гебергов была квартира в Дессау, и однажды днем американцы его бомбили. А.А. был внутренне очень взволнован, хотя внешне продолжал оставаться дисциплинированным: ведь там была его жена Зинаида Григорьевна. Я с ней тогда еще не была знакома, но, конечно, сочувствовала тревоге А.А. Вдруг раздался телефонный звонок и А.А. взял трубку. На его лице отразилось огромное облегчение: звонила 3.Г., ее, оказывается, не было дома, она ходила что-то покупать, тогда как дом, где жили Геберги, был разбит бомбами и их скромное беженское имущество погибло.
Политические новости до Вольфена доходили плохо. Немецкие газеты были полны обычной пропаганды. Причем, ради справедливости следует отметить, что передовые Геббельса в еженедельной газете «Das Reich» были блестящими. Конечно, это была лживая пропаганда, но сделана она была чрезвычайно искусно, стиль его статей был в высшей степени изящным, не сравнимым с суконным языком советских вождей. О русских делах слышно ничего не было. Я не знала сначала и о событиях в Праге — возрождении Власовского движения, о Пражском манифесте. Не знала я и то, что с немецкой стороны союз с Власовым возглавил Гиммлер, этого я не узнала и когда до меня дошли сообщения о делах в Праге. Приехав в Вольфен, я сообщила свой адрес профессору Иванову. Он неожиданно начал бомбардировать меня письмами, сообщая сногсшибательные новости о Власовском движении, о Пражском манифесте и о том, что он будет сотрудничать с этим движением, что ему даже предложили ответственный пост руководителя идеологического центра движения. Что это такое и какая идеология была у Власовского движения, не знал никто. Но можно было постараться выработать хоть какие-нибудь принципы, на которые бы это движение опиралось. В Пражском манифесте были записаны основные пункты, но я его тогда еще не читала. Профессор Иванов приглашал меня тоже сотрудничать. Сначала я к этому отнеслась скептически. Мои возражения были, что все это уже поздно, Германия проигрывает — что можно сделать еще в союзе с ней. У меня за прошедшее время, когда я спокойно обдумывала прошлое, возникло много сомнений относительно движения. Не помню, что отвечал мне Иванов на первый аргумент. В письмах он не мог быть откровенным, их могла открывать цензура. Я ведь тоже не писала откровенно, только намеками. Из наших личных с ним разговоров можно было понять, что он надеется на западных союзников. На второе же он возражал мне, что «если все честные люди отойдут в сторону, тогда действительно движением завладеют авантюристы и искатели прибыли». При этом он не скупился на комплименты мне, превозносил мой политический ум, прозорливость и, конечно, порядочность. Мне жаль, что ни одного из этих писем не сохранилось. В свете дальнейших событий было бы интересно сейчас опубликовать хоть одно такое письмо. Мне было всего 23 года, похвалы со стороны больше чем вдвое старшего профессора не могли остаться без всякого воздействия. Иванов меня, в конце концов, убедил.
Получить разрешение оставить работу было не так легко, но наше начальство, доктора физики и химии, интеллигентные люди и отнюдь не нацисты, устроили это для меня. Иванов, уже перебравшийся в Берлин, прислал мне приглашение, послужившее основой для разрешения мне оставить работу, а также купить билет на поезд в Берлин. К сожалению, я тогда по молодости лет и политическому увлечению не думала о том, какое горе причиняю своим родителям. Берлин подвергался ковровым и частым бомбардировкам. Днем бомбили американцы, а ночью — англичане. Из спокойного, не подвергавшегося бомбардировкам Вольфена я стремилась в самое пекло войны. Но родители меня не отговаривали. Задним числом я хочу воздать должное их мужеству и любви ко мне. Они знали, что меня вряд ли можно остановить, если уж я что-нибудь решила. В один декабрьский день 1944 года (точной даты я уже не помню) я отправилась в путь. Выехала я утром, а всего езды на поезде до Берлина было два часа. Я ведь должна была приехать до пяти часов вечера, чтобы застать профессора Иванова еще на службе. О дне моего приезда я ему сообщила и была уверена, что он позаботился о каком-либо пристанище для меня в Берлине, хотя бы на первое время. Ведь он приглашал меня на должность своего научного секретаря. Поездка, однако, заняла много времени. Не знаю отчего, но когда над страной пролетали вражеские бомбардировщики, поезда останавливались. А летели американские эскадрильи почти непрерывно, и наш поезд больше стоял, чем ехал. Я уже начала волноваться, что опоздаю. Наконец, мы добрались до Берлина. Я побежала к метро и поехала в довольно отдаленный район — Далем, где в элегантных особняках был размещен штаб Власовского движения. Особняк, где помещался идеологический центр и резиденция профессора Иванов, я нашла без труда. Не было пяти часов вечера, хотя и начинало темнеть, и Иванов должен был быть у себя в кабинете. Войдя в комнату секретариата, я назвала себя, и секретарь пошел доложить Иванову. Последний вышел из кабинета, взглянул на меня, не подошел, не поздоровался за руку и только равнодушно произнес: «а, приехали, зайдите завтра», — повернулся спиной и исчез за дверью кабинета. И снова сказалась моя молодость. Мне надо было пройти за ним в кабинет и спросить, в чем дело. Но я остолбенела: после таких писем, таких уговоров, таких комплиментов — такой от ворот поворот! Совершенно ошеломленная, я повернулась и вышла на улицу. Но куда мне было идти? Деньги на номер в гостинице у меня были, но совершенной фантазией было бы предположить, что гражданское лицо, да еще иностранка, сможет найти в Берлине конца 1944 года гостиницу, которая сдавала бы комнаты. Почти все гостиницы были заняты под военные нужды, а если и принимались гражданские лица, то лишь важные чины. Я никого в Берлине не знала. Был уже вечер, быстро темнело, мороз крепчал. Сколько раз я уже бывала на волосок от смерти, но в таком безвыходном положении, как теперь, еще никогда не находилась. Пойти в полицию? Там объяснить положение и переночевать хотя бы в участке или… даже в тюремной камере?
Задумавшись, я брела по направлению к станции метро, вернее, думала, что бреду в этом направлении, — и вдруг услышала знакомый голос: «А-а, все дороги ведут в Берлин!». Я подняла голову и увидела… И. С. Боженко. После нашей совместной деятельности в Пскове я ничего о нем не слышала, не знала даже, жив ли он, но еще никогда не была так рада кого-нибудь неожиданно встретить, как в тот момент! Боженко вел за руку девочку лет девяти-десяти, которая называла его папой. Он потом рассказал, что подобрал ее, потерявшуюся во время бегства. Он спросил, куда я иду. Я ответила, что не знаю, но пока — к станции метро. «Как так, — воскликнул Боженко, — вы идете в обратную сторону. Мы идем к станции метро». Так Господь направил мои шаги в сторону, обратную той, куда я хотела идти, и только потому я встретила Боженко. Он отвез меня в знакомую русскую семью, где меня сейчас же радушно приняли, накормили и устроили на ночлег — в тесноте, да не в обиде. Я глубоко почувствовала, какое это счастье — просто иметь крышу над головой, находиться в теплой комнате, а не на морозной улице в чужом городе.
Затем меня познакомили с русской, лет 45, из первой эмиграции, вдовой немца, павшего на фронте. Она взяла меня временной жилицей в свою комнату, так как в других квартировали русские добровольцы. Жила она в районе берлинского зоологического сада, то есть в центре, который американцы и англичане особенно бомбили. Все кругом было уже разрушено, но дом, где она жила, стоял наряду с еще несколькими чудом сохранившимися домами.
Уцелевший дом был единственным счастьем этой женщины. Она рассказала мне свою биографию, и я всегда вспоминаю о ней, когда мне кто-либо начинает жаловаться на судьбу. Приведу здесь ее рассказ. Она была дочерью генерала. Молоденькой девушкой во время Первой мировой войны, как и большинство жен и дочерей военных, работала в лазарете, ухаживала за ранеными. Познакомилась с молодым офицером, и перед самым концом войны они повенчались. Но как только они вышли из церкви, подскакал гонец и вызвал его в часть, а она, сняв подвенечное платье, снова пошла в лазарет к раненым. Привезли новую партию и среди них человека, раненного в голову и так забинтованного, что лица нельзя было видеть. Но он был в сознании, и, когда она к нему подошла, он прошептал: «Ты же моя жена». Она безумно молилась, чтобы он выжил, но он умер.
Потом наступила революция. Ее отца и мать убили большевики. Ее тогда с ними не было, но нашлись «добрые люди», которые послали дочери фото с истерзанными телами отца и матери. Друзья помогли ей бежать в Германию, где она несколько лет спустя вышла замуж за немца из России.
Брак был, кажется, хорошим. У них был один сын. Началась Вторая мировая война. Сын был призван в армию и вскоре пал на фронте. Ее муж тоже был призван и, когда началась война с Советским Союзом, был использован на фронте, как переводчик. Ее тоже использовали на работе, как переводчицу для русских рабочих в Германии. В немецкой армии давались регулярные отпуска. Известным феноменом было то, что в браках, которые уже некоторое время были бездетными, после таких посещений мужей с фронта рождались дети. Так и моя знакомая родила девочку. Больше того, после одного из следующих отпусков, она родила вторую дочь. Но, видимо, уже не столь молодая мать была истощена, девочка умерла вскоре после рождения. Моя знакомая рассказывала, что второй раз в своей жизни отчаянно молилась о жизни, на этот раз ребенка. Но ее молитва услышана не была. Не есть ли это указание нам, что единственно правильной, хотя и трудной молитвой является: «Да будет воля Твоя»? Вскоре после этого пал на фронте ее муж. Ей осталась только маленькая дочка, первая из родившихся во время войны. Берлин подвергался сильным бомбардировкам. Семьи с детьми старались временно покинуть Берлин. Моя знакомая не могла уехать: во время войны и для немцев была трудовая повинность; она была нужна, как переводчица, ее из Берлина не отпускали. Но работавшим матерям предложили вывезти их детей в более безопасные места. И она отправила свою Олю вместе с другими берлинскими детьми. Их вывезли куда-то на территорию Чехословакии. Советская армия приближалась к тем местам, где была ее маленькая дочь, и перед ней встала угроза потерять ее навсегда. Бедная мать металась по комнате, как тигр в клетке, и причитала: «Мне бы только мою Олечку, мне бы только мою Олечку ко мне». Никто из нас, конечно, не мог ей помочь. Я уехала из Берлина, не зная, чем это кончилось, и этой женщины никогда больше не встречала. Но крик ее и теперь еще стоит в моих ушах.
Профессора Иванова я больше не видела. В его отделе меня встретила стайка молодых солидаристов, членов партии НТС, которые меня к нему не пропустили. Я поняла, что идеологический центр Власовского движения полностью находится в руках НТС. Все же я пошла, как мне кто-то посоветовал, во власовский отдел пропаганды. Там меня записала какая-то девушка, и притом произошел следующий маленький инцидент: она опросила, откуда я в данный момент приехала; я сказала, что из городка Вольфен. Затем она вдруг опросила, хотя это и не было пунктом заполняемой анкеты: «А ваши родители — там?» Я ответила: «Там», подразумевая Вольфен. Последний анкетный вопрос был обычный для Берлина: кому сообщить, если я погибну при бомбардировке. Я ответила, что тогда следует сообщить моим родителям. Она вскинула на меня глаза и воскликнула полуудивленно, полувозмущенно: «Но ведь вы же сказали, что ваши родители там, в СССР!» Я возразила, что сказала «там» — в Вольфене, откуда я только что приехала. «А-а-а…» — протянула она разочарованно.
Зачем она спрашивала меня, записывавшуюся в антикоммунистическую организацию, в СССР ли мои родители? Чтобы дать туда знать с целью их репрессировать? И еще раз пришла мне в голову мысль, что восстановление Власовского движения в конце 1944 года — провокация и что в этом движении много советской агентуры. Зачем, в самом деле, надо было в конце войны переодеть как можно больше гражданских молодых людей и военнопленных в немецкую форму, которую носили власовские солдаты (с нашивкой «РОА» на рукаве)? Чтобы потом легче было добиться от западных союзников их выдачи в СССР как предателей? После того, как меня записали, я ровно ничего не делала для Власовского движения.
Зато в личном плане в эти несколько недель в Берлине случилось то, что могло полностью изменить мою жизнь. Как я уже говорила, в квартире жили русские добровольцы. Среди них был один, который в меня влюбился и с места в карьер сделал мне предложение.
Николай Чуксеев был из крестьянской семьи, и его родные погибли при коллективизации. Он ненавидел коммунистическую диктатуру и потому пошел в добровольцы. Сам он был уже образованным, ему было 30 лет, и он до войны успел окончить институт, был математиком, почти что в традициях нашей семьи. Мне он казался прекрасным человеком, мягким, добрым, очень порядочным. Трудно, конечно, узнать человека за несколько дней, но я была уверена, что он именно таков. Я не была в него влюблена, но у меня и не было физического отталкивания от него, какое было в отношении влюбленного в меня, еще в Пскове, немецкого солдата, юриста по гражданской профессии, человека порядочного и интересного, который, однако, сделать мне предложение не мог, так как солдатам во время войны не разрешалось жениться на жительницах оккупированных стран, что, вообще-то, понятно. Но я бы его предложения тогда и не приняла. А с Николаем я раздумывала. Я не отклонила его предложения и сказала, что подумаю. Я спрашивала себя, встречу ли в жизни еще раз такого хорошего человека (не встретила)? Но не исключалось, что я ошибалась. Каким оказался бы он в ежедневной, будничной жизни? Кто знает. Николай предложил мне встретиться в кафе, он хотел рассказать больше о себе и своей семье. Я согласилась. Но англичане решили иначе: опять был налет, всех погнали в бомбоубежище и ни о каком кафе нечего было и думать. А потом события начали разворачиваться с быстротой киноленты.
В январе 1945 года у меня вдруг появилось странное чувство страшной, апокалиптической опасности для Берлина. К бомбардировкам, даже ковровым, мы привыкли и относились к ним хладнокровно. Помню, как-то на берлинские продуктовые карточки выдали нам бутылку вина. Берлинцев баловали мелкими подачками, конфетами, вином — в награду за жизнь на краю смерти. Недалеко от дома, где я жила, находился самый знаменитый в Берлине бункер-бомбоубежище, непробиваемый даже для тогдашних американских бомб. К нему по первому сигналу тревоги тянулись люди, жившие даже довольно отдаленно. Но мы туда не ходили. Так вот, когда мы, то есть моя хозяйка, молодые русские добровольцы и я, стали распивать это вино, раздался сигнал тревоги. Но мы остались наверху — это же еще только тревога, и вино еще не выпито. Защелкали снаряды зенитной артиллерии — да это ведь еще только зенитка, и осталось немного вина в бутылке. Наконец, где-то недалеко ухнула первая бомба, а в бутылке уже не было вина — и мы лениво потащились в подвал, который не защитил бы от прямого попадания. Человек ко всему привыкает. Но вот меня охватила совершенно не свойственная мне паника. Мне казалось, что на Берлин надвигается светопреставление и из города надо немедленно бежать. Мне с трудом удалось подавить это желание немедленно покинуть Берлин. Через несколько дней все прошло, как будто ничего и не было.
Только значительно позже, конечно, уже после войны, я прочла, что американцы хотели сначала сбросить атомную бомбу на Берлин, но их отговорили, поскольку лучи радиации могли повредить их же союзникам, в Европе все слишком близко друг к другу. Тогда они решили сбросить эту бомбу на Японию: надо же было ее где-то испробовать.
Наконец, из Власовского движения пригласили меня в Далем поговорить. Разговор был назначен на 3 февраля. На этот раз сие не понравилось американцам: дневные налеты совершали они. Меня принял молодой власовский офицер, но долго мы не проговорили: раздался сигнал воздушной тревоги. Мы пошли в подвал, где долго проскучали. Далем затронут не был, но налет длился долго. Это был знаменитый в анналах Берлина налет 3 февраля.
Когда, наконец, раздался отбой, о продолжении беседы не могло быть и речи. Берлин полыхал. Как оказалось, на этот раз бомбы пробили подземку, где спасение от бомбардировок искало много людей. До того места, где я жила, было далеко. Метро, конечно, не работало. Я четыре часа шла пешком через горевший Берлин. Идти надо было точно посередине улицы, так как от горевших справа и слева домов поднимался иногда сильный ветер. Его создавала разница температур между жаром огня и холодным зимним воздухом. Я была почти уверена, что дома, где я жила, уже нет. Но он стоял цел и невредим! Это было настоящее чудо.
Железнодорожные пути вокруг Берлина были разбиты, сохранилось только несколько, оставленных для военных надобностей. Уехать из Берлина гражданским лицам было фактически невозможно. Но мне кто-то сказал, что на вокзале стоит власовский поезд: власовцев вывозят из угрожаемого Берлина. Быстро я собрала свой вещевой мешок, попрощалась со своей хозяйкой и отправилась на вокзал. Николай был тогда на своей службе, и верным признаком того, что я его не любила, был мой отъезд даже без попытки дождаться его и попрощаться с ним.
Власовский поезд я нашла без труда, но… там мне заявили, что женщин-сотрудниц, с собой не берут. Женатым офицерам было даже предписано оставлять своих жен в угрожаемом Берлине. Меня это возмутило чрезвычайно, и я заявила, что сяду в поезд — и дело с концом! В этот момент появился генерал Меандров, который меня поддержал: «Конечно же, садитесь!» Судьба его была трагичной: когда американцы начали выдавать власовцев советским войскам, он перерезал себе вены, но его своевременно обнаружили. Американцы его вылечили и… выдали.
Поезд ехал совсем не туда, куда надо было мне (в Вольфен), но — в Судетскую область, в Карлсбад. Но я думала, что сейчас это единственная возможность выехать из Берлина (было это так фактически или нет, я не знаю). Поезд шел три дня и три ночи. За это время я присмотрелась к власовцам и должна признаться, что общее впечатление было не слишком приятное. Среди них были трое русских солдат-добровольцев с фронта. Гитлер запрещал брать русских антикоммунистов в немецкие военные части как солдат, но офицеры на фронте нередко игнорировали этот запрет и брали русских в свои части. Эти солдаты приехали в Берлин, чтобы после официального признания Власовского движения поговорить о присоединении разрозненных добровольцев к этому движению. Но теперь они об этом и слышать не хотели: это, мол, карьеристы, «тыловые крысы». Они собирались снова пробираться на фронт и там принять смерть, иного выхода у них уже не было. Но были, конечно, среди власовцев честные люди, искренне желавшие избавить Россию от коммунистической диктатуры. На что же они все надеялись? На западные державы. Союз западных демократий с коммунистической диктатурой был неестественным, навязанным им Гитлером, который напал на всех, напал на СССР и объявил войну США, — что же им оставалось делать? Они должны были вместе воевать против общего врага. Но как только гитлеровская Германия будет побеждена, этот неестественный союз сразу же распадется. Конечно, только немногие думали, что война против Германии сразу же перейдет в войну между СССР и западными демократиями, но они были уверены, что западные демократии будут заинтересованы в сохранении Власовской армии. Возможно, ее разоружат, но ее кадры, ее костяк западные союзники сохранят на случай будущего конфликта с коммунистическим Советским Союзом. Рассуждения эти были логичны. Западным державам весьма пригодились бы власовцы в их холодной войне против коммунизма. Самое существование миллионной русской антикоммунистической армии, хотя бы и не под оружием, было бы веским аргументом против коммунистической диктатуры. К сожалению, Запад всегда противоборствовал скорее России как таковой, чем коммунистической диктатуре, идеологии или системе.
Тогда и я этого не понимала, но у меня был какой-то инстинкт. Я не верила, что западные державы переймут власовцев, вооруженных или разоруженных. Я помню, с каким испугом посмотрели на меня молодой офицер и его жена из числа идейных власовцев, когда я им сказала о своих соображениях по этому поводу. «Что же тогда делать?» — воскликнули они. Этого я тоже не знала.
Приехав в Карлсбад, мы обнаружили, что для приема ничего не готово: нет помещений, особенно для женщин, которых набралось немало, хотя они и должны были оставаться в Берлине. Были и малые дети. За их устройство взялась жена полковника (потом Власов, кажется, произвел его в генералы) Буняченко. Поскольку она плохо знала немецкий язык, я взялась ей помогать. Несколько первых дней мы бегали по учреждениям, требовали, сердились, пререкались, но, в конце концов, достали какие-то залы, матрасы, одеяла, другие необходимые вещи, чтобы разместить женщин и детей. Когда все были как-то устроены, я решила, что пора пробираться в Вольфен к родителям. Напомню еще раз, что без разрешения нельзя было купить билет на поезд дальнего следования. Я обратилась сначала к генералу Жиленкову, который формально возглавлял отдел, куда я записалась в Берлине, и попросила его достать у немцев такое разрешение. Не думаю, что он вообще знал, кто я, но ведь женщинам было не велено покидать Берлин, и он грубо сказал мне, что я здесь вообще не числюсь, а потому ни о чем он для меня хлопотать не будет.
Мне не осталось ничего другого, как попытаться обратиться непосредственно к немецкому начальству. Я не знала ни кто это, ни где его нужно искать. Но, как говорят, «язык до Киева доведет»: довел он меня и до немецкого начальника. Мне указали ресторан, где он ужинал с женой, а в самом ресторане столик, за которым он сидел. Он говорил со мной вежливо и отнесся сочувственно к желанию воссоединиться с родителями, но сказал, что чисто формально должен иметь справку от Жиленкова, что я здесь тому не нужна. «Иначе это будет некорректно по отношению к генералу Жиленкову», — сказал он. Я ему ответила, что Жиленков не считает, что я здесь вообще числюсь. Но он настаивал на своем требовании. На другой день я позвонила Жиленкову по телефону-автомату. У него сразу же изменился голос, когда я сказала, что разговаривала с его немецким начальником. Такого он, видимо, не ожидал. Теперь он был готов дать справку, но сказал, что пишущие машинки еще не распакованы. Я была слишком взволнована и слишком устала, чтобы выдержать эту новую отговорку. Я взорвалась: «Тогда вы напишите эту справку от руки! В 3 часа дня я за ней приду!» И, не ожидая ответа, бросила трубку. Когда я в три часа пришла к Жиленкову, его адъютант в новенькой с иголочки форме вынес мне бумажку, держа ее двумя пальцами за уголок, и протянул. Она была действительно написана от руки. Я нарочно долго читала ее, как будто не могла хорошо разобрать ясный почерк, а адъютант стоял передо мной; затем кивнула, положила справку в сумочку и ушла. Конечно, было глупо с моей стороны устраивать такой театр в то страшное время. Но отчего же этот генерал именно в это страшное время не хотел помочь своей молодой соотечественнице?
Остальное пошло легко: я купила билет, села на поезд и благополучно доехала до Вольфена. В дороге мы не один раз стояли, когда над нами летели американские или английские самолеты. Один раз поезд ночью стоял особенно долго, и сильный не прекращавшийся шум самолетов наводил жуть. Мы знали, что этот шум несет смерть сотням и тысячам людей — мирных людей, женщин, детей. Только потом я узнала, что не случайно этот шум самолетов наводил особую жуть: это была эскадра, летевшая на Дрезден. Дрезден был архитектурным чудом, и все были уверены, что его не будут бомбардировать. В Дрезден набилось много беженцев с востока Германии и почти совсем не было военных. Там женщины и дети гибли и горели живьем. Бомбардировались специально архитектурные ценности, а небольшое количество фабрик на окраинах осталось нетронутыми.
Мои родители, конечно, были безумно рады видеть меня снова живой и здоровой, но положение создалось тупиковое. С востока быстро наступали советские войска, а американцы застряли где-то в Арденнах. Здесь у меня не было никакой возможности получить разрешение на покупку билетов на поезд, да еще на троих. Но пока пришлось заняться мелкими и смешными в такой обстановке делами. Я так быстро уехала из Берлина, что совсем забыла, да и вряд ли могла бы, в разбитом Берлине сдать продуктовую карточку и получить справку, что она сдана. На основании этой справки я бы получила карточку в Вольфене. Вообще говоря, это было правильно, так как человек мог оставить себе карточку предыдущего местожительства и получить другую на новом, пользуясь затем двумя карточками. Но как раз по отношению к берлинской карточке это не было возможно: на ней стоял штемпель «Берлин»; нигде в остальной Германии никто не смог бы купить какие-либо продукты по такой карточке.
Эти аргументы бюрократов не убеждали, как и то, что поехать сейчас в Берлин и сдать там карточку было практически так же возможно, как полететь на Луну. Меня сразу же взяли на ту же работу на фабрику, и представитель фабрики очень старался получить для меня продуктовую карточку. «Что же ей, с голоду умирать?» — кричал он при мне в телефон. Наконец, карточку выдали.
Конечно, было уже не до работы на фабрике. Как завороженные кролики, следили мы за развивающимися событиями, снова не в силах повлиять на свою судьбу. Некоторые уходили пешком на запад, но для моих родителей, особенно для мамы с ее больными ногами, это было невозможно.
Тогда я видела сон, что в Вольфен вошли американские войска. Я видела, как горсточка немецких солдат сопротивлялась, и с ними старики и мальчики, которых Гитлер призвал в так называемый «фольксштурм». Какой уж это был штурм для калек и детей! В моем сне они сопротивлялись недолго, и в город вошли американцы. Наяву мы знали, что американцы еще очень далеко, и я своему сну не поверила.
Но немцы собрали последние силы и бросили их на восток, оголив совсем запад, и американцы в самом деле стали быстро продвигаться на восток. Все было как в моем сне: горсточка солдат с каким-то небольшим танком и гражданские немолодые мужчины и подростки. Тем не менее, американцы замешкались. Город обстреливался. Я устроила своих родителей в бункере, откуда они не выходили, а сама бегала в нашу комнату и варила какой-то суп, а потом несла горячую кастрюлю в бункер, чтобы накормить родителей. Над головой иногда с визгом пролетали гранаты, и я боялась расплескать горячий суп. Мысль, что граната может угодить и в меня, как-то даже не приходила в голову. Когда я потом смотрела на вереницу огромных американских танков, въезжавших в город, я не могла понять, чего они так долго мешкали. Был поздний вечер, когда двери бункера открылись и на пороге показался американский солдат. Он окинул притихших людей ненавидящим взглядом и вышел. На эту ночь все еще оставались в бункере. Я почти не спала несколько ночей, а так как вблизи моих родителей не было свободного места, я, выйдя из самого помещения бункера, увидела два солдатских одеяла на полу, неизвестно кому принадлежавших, легла на них и моментально уснула. Когда я проснулась, был уже день, многие покинули бункер, но я увидела, что когда спала, кто-то бережно прикрыл меня третьим одеялом. Придется повторить: война не только озлобляет людей, но и вызывает в них инстинкт сочувствия и помощи товарищам по беде, даже совсем незнакомым. В надежде, что хозяева потом отыщутся, я сложила все три одеяла и пошла к моим родителям, чтобы проводить их в наше жилище. Мытарства войны окончились. Предстояли мытарства бегства — которого по счету (американцы отдали Саксонию под советскую оккупацию)? — и эмиграции.