«Ночь перед рождеством»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Ночь перед рождеством»

В тот вечер мы впервые собрались в реквизированном нами для Союза рабочей молодежи помещении игорного дома, неподалеку от Лиговки. Как я теперь понимаю, это был гнусный притон, пропахший пылью и старыми винными бутылками. Но тогда его облепленный позолотой зал, в котором мы решили устроить клуб, и красная бархатная отделка отдельных кабинетов казались нам прекрасными.

Мы сидели в угловой комнате второго этажа. У окна темнел пулемет, винтовки мы держали между колен. Шел страстный спор о том, будет ли при коммунизме существовать любовь.

Большинство склонялось к мнению Моньки Шавера, что при коммунизме люди будут жить высокими общественными интересами и для такого мелкого чувства, как любовь одного мужчины к одной женщине и одной женщины к одному мужчине, там места не будет. Только Саша Лобанов, хмуро глядя перед собой, упорно повторял: «Не может быть, чтобы коммунизм — и без любви. Не может…» Но это, конечно, потому, что сам он был влюблен в Олю Маркову.

Вдруг тяжелая бархатная портьера откинулась. Ветер качнул люстру, и тысячи огней заплясали среди трещин пробитого пулей зеркала.

В двери стоял Леня Петровский. Шапка его была сдвинута на затылок, шинель расстегнута.

— Товарищи! — сказал Леня. — Нас вызывают в Чека. Немедленно… На всю ночь…

Монька вскочил, опрокинул стул, уронил винтовку.

— Эх, рассыпался горох по белой тарелке, — насмешливо сказал Федя Шадуров, затягивая ремень с подсумком.

Как и всегда, Федя был подчеркнуто спокоен. Впрочем, в его возрасте — ему уже стукнуло двадцать! — оно и понятно.

— Пошли, ребята!.. Леня!

Но Леня спал, неудобно прислонившись к пухлому гипсовому амуру. Правой рукой он сжимал кобуру с наганом, левая висела бессильной плетью.

— Ленька, проснись!

— Мама, минутку, только минуточку…

— Ишь ты, соски захотел… А ну, просыпайся, леший!

На лестнице мы построились цепочкой, как ходили обычно по городу: впереди Леня, замыкал Федя, я — посредине. Пулемет с двумя пулеметчиками остался в клубе, остальное наше оружие, включая поломанные револьверы-«бульдожки», было при нас.

— Только, чур, ни с кем не связываться, — предупредил Леня.

Поземка струйками несла снег, завихривалась водоворотами. Фонари не горели. Высоко в небе, между редкими зимними тучами, прыгала маленькая луна. А тут внизу, по Лиговке, по Невскому, черным по черному ползла и ворочалась густая бесформенная толпа.

Мы шли по кромке тротуара, и ненависть клокотала у нас в душе. Вся грязь большого города сползлась сюда — вот она, рядом с нами: спекулянты, царские офицеры, мародеры, проститутки, бандиты, переодетые юнкера.

До нас доносились выкрики, взлетавшие над гулом толпы, как брызги над пеной прибоя:

— Все на дым!..

— Эй, борода!..

— Каледин придет… Каледин покажет…

— Вечерняя газета «Биржевые ведомости»!

— Ни маслица, ни бублика, поздравьте нас с республикой!

— Журнал «Трепач»! Газета «Вечерний час»!

— Гляди на голенище, гляди, какое голенище…

— Серость… Темнота… Хамы…

— Пожалуйте царскими, керенок не берем…

— Газета «Славия»! Газета «Славия»!

Порой случайный луч света, отброшенный карманным фонариком или раскрытой дверью кинотеатра, выхватывал из этой ползущей смутной тьмы отдельные кадры: долговязого офицера в кавалерийской шинели со споротыми погонами; барственную поступь господина из бывших; торгующую газетами дамочку в каракулевом манто; настороженную спину карманника; протянутый поперек Невского бьющийся на ветру кумачовый плакат: «Вся власть Учредительному собранию!»

— Расшевелились, гады, — сквозь зубы сказал Федя Шадуров. — Прямо как нечистая сила в ночь перед рождеством.

В эту ночь в Петроградскую Чрезвычайную комиссию вызвали около двухсот красногвардейцев из всех районов города. Собирались в огромной пустой комнате, где не было ничего, кроме стола и скатанных ковров, уложенных вдоль стен.

Ровно в одиннадцать, минута в минуту, вошел Дзержинский, весь как натянутая струна.

— Начинаем, — сказал он. — Времени у нас очень мало. Товарищи! Нам известно, что в Петрограде существует крупная контрреволюционная организация. Несколько раз нам удавалось напасть на ведущие к ней нити, но эти нити неизменно терялись в иностранных посольствах. Два дня назад к нам пришел солдат, фамилию которого я пока не назову, и сообщил, что некто, в прошлом монархист, а теперь правый эсер, член «Комитета георгиевских кавалеров», предложил ему захватить или убить товарища Ленина, пообещав за это двадцать тысяч рублей.

По заявлению солдата были произведены обыски и аресты. При обыске найдено письмо, раскрывающее организацию, задача которой — подготовить вооруженное монархическое восстание в Петрограде. Найдена записная книжка с адресами заговорщиков. Их основное ядро составляют офицеры, группирующиеся в организациях «Белый крест», «Военная лига», «Союз белого орла», «Лига личного примера». Они вербуют сообщников, создали запасы оружия, поддерживают связь с Доном. По их сигналу должен быть подняв мятеж, захвачен Смольный, убит товарищ Ленин, социалистическая революция утоплена в крови.

Товарищи! Борьба идет не на жизнь, а на смерть. Если мы не отрубим голову контрреволюции, это будет стоить нам нашей собственной головы.

Сегодня ночью, товарищи, мы проводим ликвидацию контрреволюционного отребья и призвали вас на помощь…

Полчаса спустя мы уже мчались в сумасшедшем грузовике куда-то в конец Каменноостровского. Мимо, мимо летели дома, столбы, мосты, перекрестки. Сердце охвачено было каким-то лихим чувством, в котором перемешивались и радость и страх. Чуточку царапало воспоминание о том, как командир нашей группы, пожилой рабочий Кузьмичев, сказал: «Товарищ Дзержинский, ну куда же ты мне этих пацанов желторотых даешь?», и хотелось совершить необыкновенный подвиг, и мерещились таинственные подвалы и пещеры, которые сейчас раскроются перед нами.

Но раскрылась не пещера, а обыкновенная дверь с черного хода барского дома. Вошли. Людская. На полу вповалку спала мужская прислуга. Женская прислуга, также вповалку, спала на кроватях за вылинявшей ситцевой занавеской.

Моня и Федя заняли оба выхода — на лестницу и в комнату. «Именем пролетарской революции…»— сказал Кузьмичев, предъявляя ордер на обыск и арест гражданина бывшего графа Воронцова, а также на обыск и — по результатам — арест его жены, гражданки бывшей графини Воронцовой.

На улицах кругом нас проступил испуг. Седой усатый старик трясущимися руками натягивал камзол.

— Это называется старший дворецкий, — шепотом пояснила я, как самая образованная из всех наших насчет аристократических обычаев.

Леня нес зажженный фонарь. Мы шли по запутанным душным коридорам, цепляясь винтовками за замки и запоры, мимо барской кухни с кафельными стенами, мимо бесчисленных кладовых; прошли одну дверь, вторую, третью — и вдруг, словно в сказке, попали в иной мир.

Наши ноги утопали в чем-то мягком и глубоком, будто мох в старом хвойном лесу. Мы вдыхали воздух, напоенный ароматом. Через распахнутые двери мы видели высокие комнаты с окнами, затянутыми парчовыми занавесями, матовой блеск красного дерева, рамы потемневших старинных картин, зеркала, ковры.

Наконец мы подошли к спальне. В нее вела закрытая портьерой двойная дверь, перед которой, скорчившись в кресле, спала камеристка. Она уже проснулась и встретила нас волчьим взглядом.

— Разбудите барыню и барина, — сказал дворецкий. Он произнес эти слова с таким страхом, словно речь шла о том, чтобы взорвать дом.

— И не подумаю! — закричала камеристка. — Хамы, жиды, мужичье, разбойники!

Кузьмичев потемнел от гнева.

— А ну, брысь отсюда, — сказал он.

Камеристка вцепилась в портьеры, как разъяренная кошка. Ее пришлось отрывать силой. Когда ее наконец увели, Кузьмичев попытался отворить дверь, но она была уже заперта изнутри.

Он застучал кулаком.

— Отворяйте немедленно. Отворяйте, слышишь? Иначе выломаю.

Молчание.

— Ну-ка, навались, ребята, — велел он нам.

Но дверь внезапно распахнулась. Перед нами появилась графиня Воронцова. Ее узкие серые глаза были налитым холодным презрением.

— Что вам угодно, господа?

— Пустите! — потребовал Кузьмичев, отталкивая ее и бросаясь в спальню.

Свет фонаря пробежал по возвышающейся, словно трон, широкой кровати, по небрежно раскиданным подушкам, трельяжам, хрустальным подвескам. Я шарила в темноте, ища выключатель, нашла, повернула. Свет, на счастье, горел. Но графа Воронцова здесь не было.

— Где муж? — грозно спросил Кузьмичев.

Графиня величественно усмехнулась.

— Он уехал.

— Так мы и поверили!..

Мы заглядывали под кровать, переворачивали тюфяки, ощупывали стены. Все зря.

— Обыщи ее, — приказал мне Кузьмичев.

— Меня?

Я подошла к графине. Ее лицо было перекошено такой злобой, что мне стало не по себе. Кузьмичев это заметил.

— Выполняй приказ, — сказал он. — Поторапливайся.

Я положила руки на плечи графини, и мы обе задрожали от ненависти и отвращения: она — ко мне, к моим шершавым обветренным рукам; я — к ней, к этому гибкому змеиному телу с шелковой кожей.

— Ищи, — повторил Кузьмичев. — Ищи!

Превозмогая себя, я проверяла каждую сборку пышных кружев. Вдруг я почувствовала, что графиня почему-то прижимает к себе левый локоть. Я слегка потянула. Графиня сопротивлялась. Я дернула, насильно просунула руку и нащупала небольшую плотную трубочку.

— Дрянь, — зашипела графиня. — Ты делаешь мне больно.

Она пыталась оттолкнуть меня. Я ее не выпускала.

— Берегись! — крикнул Леня.

Леня, друг мой Леня! Четверть века спустя, попав в окружение в дни Великой Отечественной войны, ты, прославленный генерал Советской Армии, усадил на присланный за тобой самолет раненых бойцов, а сам остался на поле боя и погиб, убитый фашистами.

Так и тогда, при аресте Воронцовых, ты бросился ко мне и прикрыл меня своим телом. На какую-то долю секунды я увидела высунувшееся из прорези в обоях дуло револьвера. Раздался выстрел, пуля пробила твою шинель, но мы оба крепко держали графиню.

На этом операция, по существу, была закончена. В наших руках был граф Воронцов, выдавший себя выстрелом из тайника, и свернутые трубочкой адреса, явки, шифры, списки контрреволюционной организации. Оставив часть людей для производства тщательного обыска, мы повезли наших графов в Чека.

Вышли мы снова через людскую. Там горела керосиновая лампа, и, окруженный графской прислугой, Моня Шавер, сидя на столе, держал речь о задачах пролетариата в мировой революции.

Снова мимо нас замелькали дома, столбы, мосты, перекрестки. В Чека уже было полно народу. Комендант, щуря покрасневшие от бессонницы глаза, принял от нас арестованных.

Все! Мы свободны.

— Ну вот, — сказал Кузьмичев, прощаясь с нами. — Дожили, что буржуи ножки съежили.

Мы возвращались по опустевшему Невскому. Ветер по-прежнему трепал протянутый от здания к зданию кумачовый плакат, да на углу Литейного, около кинотеатра «Солей», копошились остатки толпы.

Время до утра мы решили провести в клубе. Кое-как вскипятили в камине чайник. Было так приятно потягивать из жестяной кружки кипяток, отдающий ржавчиной. Разговор вертелся, конечно, вокруг событий прошедшей ночи.

Как всегда у нас, разговор перешел в спор, на этот раз о том, почему стрелял граф Воронцов.

Монька сказал: «По классовой ненависти».

Леня сказал: «Чтоб спасти документы».

Я сказала: «Из-за любви к графине».

И тут мы снова вернулись к тому, с чего начали этот вечер: будет ли в коммунистическом обществе существовать любовь?

Но вопрос этот так и остался нерешенным: несколько минут спустя сторонники обеих точек зрения крепко заснули, прижавшись друг к другу, чтоб хоть немного согреться.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.