Апрель

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Апрель

1 апреля.

Отвез в Ясную свои ответы на письма, данные Львом Николаевичем. Он сделал по поводу их кое — какие замечания (например, одно нашел «слишком откровенным» и побоялся, как бы оно не обидело получателя [124]), но все?таки просил оба послать.

Подтвердил, что возобновляет заглавия в книжках мыслей, которые велит напечатать мелким шрифтом.

Говорил, что сегодня письма, полученные им, очень интересны.

— Например, один солдат слышал, что если женщину приговаривают к смертной казни, то она может спастись тем, что выйдет замуж за солдата. Так вот он, как солдат, предлагает себя и хочет жениться на одной из таких женщин. Я ответил, что такой женщины не могу ему указать…

— Я слышал, что вы сейчас много работаете? — спросил я Льва Николаевича, имея в виду пьесу для Телятинок, которой он, как говорят, очень увлекается.

— Да, работаю, у меня есть кое?что в замысле, — отвечал Лев Николаевич, — да сил нет!..

Душан говорил, что Лев Николаевич чувствует себя «лучше, чем вчера». Но это «лучше, чем вчера», — понятие такое относительное. Вообще же говоря, по- моему, Лев Николаевич все время, все те два — три месяца, что я вижу его, находится далеко не в блестящем состоянии здоровья: почти все время недомогает, прихварывает и, хотя обычно скоро поправляется, но часто бывает очень слаб. Некоторые, как, например, обитатели Телятинок, редко видящие Льва Николаевича, обычно, встретив его, находят, что он еще больше постарел.

3 апреля.

Лев Николаевич опять очень слаб, не гулял и не работал.

— Невыразимо слаб, не могу вам сказать, как слаб! — сказал он мне.

— Сейчас дело Владимира Григорьевича (Черткова) решается в Петербурге, — сказал я Льву Николаевичу, — приехал из Крёкшина Федя Перевозников и сказал об этом [125].

— Ах вот это приятно! — проговорил Лев Николаевич и добавил: — Уж очень это (ссылка, конечно) глупо!..

Он при мне оделся и не более чем на полчаса вышел погулять, так как день был прекрасный.

Вернувшись, зашел в комнату Душана справиться о каком?то молодом человеке, бывшем у него сегодня утром и не принятом им по нездоровью.

Он у меня на совести, — · говорил Лев Николаевич.

По словам Душана, это был обычный «проситель». И Душан удовлетворил его.

Лев Николаевич поднялся наверх. Просил принести, распределив содержание дней по новому плану, корректуру октябрьского выпуска «На каждый день». Только что полученную мною от Черткова корректуру февраля просил не присылать ему для нового просмотра, а прямо печатать (об этом справлялся Чертков). Сказал, что выбранные мною из Достоевского мысли не пригодятся ему для сборника «На каждый день», но что они ему интересны. Нужно принести.

Дал мне рубль — разменять и подать двугривенный одному нищему, вечному просителю, получающему больше всех и ужасно требовательному и сердитому.

— Ругать он меня будет, — произнес Лев Николаевич.

— Это от самого графа? — спросил меня нищий, держа двугривенный на протянутой ладони.

— Да.

Начались сетования. От крыльца он долго не отходил. Когда я вышел через двадцать минут, его не было. На полянке перед домом гуляла с няней Таня Сухотина. Обе они повели меня взглянуть на ужа, выползшего на солнышко.

Потом я вышел через кусты на дорогу из усадьбы.

— А здесь под кустом еще два ужика были, — раздался за мной басистый голос.

Я оглянулся. Это был тот самый сердитый проситель.

— Не поможет ли ваша милость? — обратился он затем ко мне.

— Нет, у меня нету.

Он шел за мной, бормоча себе что?то под нос.

— А Чертков к пасхе приедет? — слышу я опять вопрос.

— Право, не знаю, едва ли приедет.

Больше вопросов не было, но сдержанное ворчанье долго еще слышалось мне вдогонку.

5 апреля.

Лев Николаевич выздоровел. Вчера еще ему стало лучше.

Александра Львовна и Варвара Михайловна Феокритова рассказывали, что вчера после завтрака Лев Николаевич отправился на верховую прогулку, уехав потихоньку один, не от крыльца, а прямо со скотного двора. Между тем полил проливной дождь, который не переставал до вечера. Варвара Михайловна и Александра Львовна ездили в Тулу. На обратном пути, ближе к городу, они встречают Льва Николаевича на тульской дороге, Лев Николаевич, одетый в тонкую летнюю поддевку и кожан сверху, был весь промочен дождем. Руки у него, по словам Александры Львовны, были «красные как у гуся». Они обе упросили его слезть с лошади и усадили в пролетку, а его лошадь пустили бежать одну. Умный и ручной, как теленок, Дэлир послушно бежал за пролеткой почти до самого дома. Неподалеку от усадьбы Лев Николаевич пересел снова на верховую лошадь.

Происшествие это на его здоровье нисколько не повлияло.

Удивительно меняется Лев Николаевич в зависимости от состояния здоровья: если он болен, он угрюм, неразговорчив и пишет в дневнике, что даже борется в такие минуты с «недобротой», хотя никогда я не видал у него ее проявлений; напротив, если он здоров, он очень оживлен, речь веселая, быстрая походка, большая работоспособность.

Таков был Лев Николаевич и сегодня. Уже по выражению лица, по тону голоса можно было видеть, что он поправился. Он дал мне для ответа два письма. Ответил я лишь на одно, а при другом не оказалось адреса [126].

Долго разбирались со Львом Николаевичем в корректуре октябрьского выпуска «На каждый день», где оказалось не вполне правильным распределение материала по дням. Пробовали переставлять дни, сравнивали с другими месяцами — ничего не выходило.

— Хорошо себя чувствовал, а теперь, — засмеялся Лев Николаевич, — прямо обалдел!..

И извинялся, что задерживает меня, чем очень меня смущал. Наконец он поручил мне разобраться в корректуре, а сам отправился на прогулку верхом с Душаном. Перед этим он думал сам вечером смотреть корректуру, а я хотел проститься, но Лев Николаевич возразил:

— Да, как мало я вас вижу, так жалко! Оставайтесь у нас обедать.

Я и остался. А вечером засиделся, пошел дождь, и меня уговорили переночевать, так что этот вечер я провел у Толстых, и провел так хорошо.

Лев Николаевич пошел одеваться, чтобы ехать. Я спустился с ним вниз.

— Что, Лев Николаевич, как пьеса, подвигается вперед? — спросил я.

— Нет, не вышла! — ответил он. — Я все хворал эти дни… Был близок к смерти, и такие были хорошие мысли… Хотя это и не мешало писать пьесу, — дело доброе, — но я написал, да только не о том.

Расспрашивать дальше я не решился.

Рассмотрев корректуру, я нашел, что нужно было два дня соединить в один, а один из других дней разбить на два; но для этого требовалось подобрать дополнительные мысли, воспользовавшись хотя бы старым «Кругом чтения». Все это я сделал, а Лев Николаевич, исправив самый текст изречений, передал мне корректуру для перенесения поправок в другой ее экземпляр, который отсылается в типографию.

За обедом Лев Николаевич прочел телеграмму финской газеты, сотрудник которой только на днях был в Ясной. Редакция благодарила «великого писателя земли русской» за радушный прием, оказанный представителю ее газеты.

— Интересно, — сказал Лев Николаевич, — что они напечатают. Я говорил с ним откровенно, а ведь у них так развит патриотизм [127].

Лев Николаевич помолчал.

— Ведь еще Исаия, кажется, я не ошибаюсь, говорил: едино стадо и един пастырь, — добавил Лев Николаевич.

Кто?то упомянул о ситце, несколько кусков которого прислал купец Бурылин.

— Да, да, ведь теперь пасха, нужно его раздать к празднику, — вспомнил Лев Николаевич.

Между прочим, вернувшаяся из поездки в Москву Софья Андреевна делилась своими впечатлениями о лекции М. А. Стаховича о Толстом. По этому поводу тут же прочли выдержку из письма Ф. Страхова об этой лекции. Страхов писал, что вся лекция составлена была применительно к «светлым», а не «темным»[128].

Льва Николаевича очень развеселило сообщение Страхова, и он раза два с лукавой усмешкой вспоминал об этой лекции для «светлых».

«Светлые» (первоначально — светские) и «темные» (первоначально — неизвестные) — определенные термины в Ясной Поляне для обозначения «толстовцев» и не «толстовцев». «Толстовцы» — «темные». Впервые эти термины употреблены были Софьей Андреевной, которая и в Москве и в Ясной Поляне с неудовольствием наблюдала вторжение в дом, наряду с обычными, давно знакомыми посетителями из московского «света», каких?то неизвестных личностей, оказывавшихся потом «толстовцами». Так про «толстовцев» и стали говорить в Ясной Поляне просто «темные».

Говорят, что, когда однажды одного из ближайших друзей Льва Николаевича, старушку М. А. Шмидт, спросили, темная ли она, Мария Александровна ответила:

— Нет, душенька, я не темная — я дрему — учая!.. Дрему — учая!..

Перед чаем Софья Андреевна завела граммофон: романс Денца, избитый [129].

Лев Николаевич уселся в зале за круглым столом и слушал. Граммофон приостановили.

— Я всегда, — сказал Лев Николаевич, оглянувшись в мою сторону, — как слышу это пение или вижу эти ослиные хвосты, всегда думаю о том человеке с Марса… — И Лев Николаевич повторил мысль, которую я слышал от него и записал недавно.

— Хороши ли эти наука и искусство?! — задал он опять вопрос.

Кстати, что за «ослиные хвосты»? Сегодня Льву Николаевичу показывали иллюстрацию из «Нового времени», изображавшую осла, которому группа французских художников навязала на хвост кисть. Осел, угощаемый печеньем, мажет ею по полотну и таким образом «живописует»; эта картина была с восторгом принята на художественную выставку, и многие восторгались «красотою» якобы изображенного на ней солнца.

— Что, получили вы вести из дома? — спросил меня Лев Николаевич между прочим.

— Да, получил письмо от матери.

— Ну и что же?

— Теперь более «милостивое» письмо.

— Ну, слава богу!

Просматривал Лев Николаевич свою статью «Единая заповедь», очень урезанную при напечатании в юбилейном сборнике Литературного фонда [130]. В одной из глав прочел эпиграф из Канта и сказал:

— Как замечательны у Канта отдельные изречения, небольшие отрывки. А в целом его сочинения так неясны, растянуты [131].

В том же сборнике помещены мысли Л. Шестова. Я указал на них Льву Николаевичу, и он просил меня почитать их вслух. Прочли семь отрывков[132].

Вот отдельные замечания о них Льва Николаевича: «неясно, нет мысли, декадентская философия, пустословие».

Еще я прочел вслух письмо к Софье Андреевне от писателя Г. К. Градовского о съезде литераторов в этом месяце и о желательности получить привет съезду от Льва Николаевича [133].

Письмо, с точки зрения Толстого, очень наивное. Лев Николаевич часто усмехался, слушая его.

По прочтении выяснилось, что как будто Лев Николаевич не намеревается «приветствовать» съезд и т. д.

— Что же мне ответить Градовскому? — заволновалась Софья Андреевна.

Лев Николаевич отослал ее с этим вопросом к тут же находившемуся М. С. Сухотину: «Он все понимает!»

Сухотин высказался за «приветствие».

— Ведь они писатели, и вы писатель, есть же между вами общее? — обратился он с вопросом ко Льву Николаевичу.

— Конечно, да! — отвечал тот серьезно и с участием.

— Ну — с, так может же быть между вами единение?

— Единение может быть, — отвечал прежним тоном Лев Николаевич.

— Хотя бы на той почве, что их преследуют и вас преследуют? — продолжал Сухотин.

— Конечно, — согласился опять Лев Николаевич. — Единения я не отрицаю.

Однако вопрос о посылке телеграммы съезду пока остался открытым.

Лев Николаевич уже уходил спать, но остановился, обратившись к Душану, слывущему языковедом:

— Душан Петрович, это еврейское Шолом — Алейхем (фамилия писателя, приславшего Льву Николаевичу свою книгу) п, откуда оно?.. Ведь это арабское селям алейкум?

Душан отвечал, что оба языка имеют много общего как семитические.

— Я ведь немножко знал арабский язык, — прибавил Лев Николаевич, — и интересовался им в университете больше других: это ведь классический язык Востока.

6 апреля.

Рано утром ушел из Ясной Поляны. Прекрасное утро. Весна здесь восхитительная. Она нынче и вообще хороша, но среди такого живописного уголка, как Ясная, прелести ее выигрывают стократ.

Вечером, однако, мне снова пришлось быть у Толстых с Левой Сергеенко и Димой.

Отнес Льву Николаевичу взятые, по его просьбе, в Телятинках книжки о пьянстве для посылки на один завод, для распространения среди рабочих.

Был сегодня у Льва Николаевича один екатеринославский крестьянин Ипатов, бывший старообрядец, который очень ему понравился. Приходил он по личному делу, но человек сам — религиозный.

— Эти староверы всегда такие твердые, — говорил про него Лев Николаевич.

Сегодня Лев Николаевич ответил и Градовскому, в том смысле, что объединению писателей он сочувствует, но в съезде сам, если бы даже был здоров, не стал бы принимать участия, так как для этого надо было бы вступать в сделки с правительством.

С полчаса он поговорил наедине с мальчиком Сергеенко.

Потом в зале зашла речь о поэзии и поэтах. Кто?то высказал мнение, что увлечение декадентством скоро пройдет.

— Не думаю, — сказал Лев Николаевич. — Тут, — продолжал он, — какой?то сатиризм, нежелание признавать какие бы то ни было старые формы.

Дима спросил мнение Льва Николаевича о том, можно ли употреблять при работе животных: лошадей, например.

Лев Николаевич высказался в положительном смысле.

— Если бы человек очутился на необитаемом острове, как Робинзон Крузо, — говорил он, — то тогда ему нужно было бы поймать дикую лошадь, приручить ее, а ведь теперь она есть.

И еще категоричнее заявил Лев Николаевич, что всякое правило, всякая буква мешает свободному развитию, что он — враг всякого доктринерства.

Читал потом вслух последнее письмо Молочникова [134]. Мне дал три письма для ответа.

Курьез: сегодня через нашу станцию (Ясенки) пришло ко Льву Николаевичу письмо с таким адресом: «В Санктпетербург. Его В. А. Н. Господину Толстому, в Красной Поляне, Соб. Имение». Письмо прислали Льву Николаевичу, и, действительно, оно оказалось адресованным именно ему.

7 апреля.

Вечером Лев Николаевич просмотрел написанные мною письма, причем к одному (Рубану, о перемене внешних условий жизни) сделал большую приписку, распространив мою мысль, выраженную в письме [135].

Это было в кабинете.

Лев Николаевич склонился к столу и точно забыл о моем присутствии. Я стоял около, ни звуком не нарушая тишины. Невысокая, кургузенькая керосиновая стеклянная лампа под белым абажуром скромно стояла на выдвижной доске рабочего столика и светила Льву Николаевичу. Он, нахмурив брови, писал. Написал одну страницу и, не приложив промокательной бумаги, перевернув листок прямо свежими чернилами на стол, стал писать другую. Сидит и вдруг громко вскрикнет, не подымая глаз от письма: «Ах!» Что?нибудь не удалось — поправит, сделает вставку и опять пишет. Между прочим, вскрикивает так он часто за шахматами.

— Это пустяки, это не нужно копировать, так послать, — говорит он по окончании писанья.

Но не копировать жалко, и после возишься около пресса [136].

Лев Николаевич вынул блокнот и, как всегда, прочел записанное на память относительно той работы, какую он мог бы мне поручить.

— Да! — вспомнил он. — Возьмите у Тани мысли Лескова. Я хочу поручить вам выбрать из них особенно яркие и новые мысли о неделании, чтобы дополнить свою книжку. И другие тоже выбрать, которых у нас не встречалось, и включить в другие книжки [137].

Мысли Лескова я взял у Татьяны Львовны.

За чаем Лев Николаевич спросил о Леве Сергеенко:

— Ковыряется в земле?

— Да.

Заговорили об этом мальчике. Родители хотят отправить его в Иркутск, к родственникам, и там отдать в гимназию, а он хочет остаться у нас, в Телятинках, как ему предлагал В. Г. Чертков, и ни в какую школу не поступать.

Софья Андреевна и Татьяна Львовна говорили, что теперь?де ему есть чем жить, но что будет потом, чем он будет заниматься? А я возражал, что человек всегда найдет себе работу, в крайнем случае какую бы то ни было, — стоит лишь сократить свои потребности [138].

Лев Николаевич слушал и, кивая головой, говорил:

— Да, конечно, конечно, как же не найти!..

И он рассказал об общежитии для старых литераторов, их жен и детей, устраиваемом в сельце, принадлежавшем Пушкину, в глуши, за несколько Берет от железной дороги [139], туда нужен заведующий, наверное интеллигентный человек; и вот кто?то из устроителей говорил Льву Николаевичу, что на это место пойдет разве тот, кому больше некуда идти.

Таким образом, вот уже одно место и есть для того, «кому идти некуда». Но, кроме того, ведь Сергеенко приучается к физическому труду.

И тотчас, кончив говорить о пушкинском приюте для литераторов, Лев Николаевич передал своими словами содержание рассказа С. Т. Семенова «Хорошее житье» — о мужике, сделавшемся швейцаром в богатом доме, отучившемся от настоящего тяжелого крестьянского труда, потерявшем затем свое место и мало — помалу спившемся и погибшем.

Лев Николаевич прекрасно передал все это. Он говорит очень плавно, совершенно не путаясь в выражениях, не запинаясь, выделяя иногда характерные художественные подробности и даже артистически передавая речь отдельных лиц.

Не знаю по какому поводу, вспомнил Лев Николаевич о посетившей его сегодня неизвестной барышне.

— Такая молодая, веселая. Хорошо одета. Цепочка на шее, и на руке тут какая?то цепочка, дорогая видимо. Говорит, что она хочет помочь народу, открыть новую школу, совершенно новую, по новой программе, но что у нее не хватает только образования и денег. И вот она хочет получить образование, а денег, конечно, просит у меня. Я говорю ей: какая же у вас программа? Она начинает рыться, вынимает какую?то тетрадь, и вот оттуда высыпается масса разных бумажек!.. Она собирает их, начинает читать. Я думал, долго будет читать. Ну, думаю, выслушаю. А она показывает, — смотрю, на бумажке написано синим карандашом «Закон божий, история, география» и так далее, и так далее. (Лев Николаевич засмеялся. — В. Б.) Я и говорю, что не могу ей помочь. Она не особенно смутилась и отвечает: «Тогда дайте ваш волосок!»

— Что?! Что такое? Волосок?! — перебили тут все Льва Николаевича.

— Да, да!.. Волосок, мой волосок! — залился вместе со всеми смехом Лев Николаевич.

— Ну, я ей говорю, — продолжал Лев Николаевич, — что волосок я ей давать не желаю…

Был еще сегодня у Льва Николаевича вице — президент петербургского отделения Общества мира [140]. Этот, как выразился Лев Николаевич, оказался еще менее способным понять его доводы, чем описанная выше барышня.

— Хороший сегодня вечерок был, — проговорил со своим невозможным словацким акцентом милый Душан Петрович, проходя мимо, уже после того, как все разошлись.

9 апреля.

Начав вчера просматривать «мысли Лескова», я пришел к результату довольно неожиданному: мысли эти, столь умилявшие Льва Николаевича, оказались, по разным несомненным признакам, принадлежащими не Лескову, а самому Толстому. По — видимому, взяты они были из записной книжки Лескова, куда тот просто заносил нравившиеся ему мысли Толстого. По крайней мере я мог указать даже те отдельные сочинения Толстого, из которых эти мысли были взяты.

Я рассказал сегодня об этом Льву Николаевичу. Он принял мое сообщение вполне спокойно и просил все- таки, чтобы я включил в разные книжки «Мыслей о жизни» те мысли из лесковской тетради, каких в «Мыслях о жизни» еще не встречалось.

Только потом, перелистывая тетрадь, Лев Николаевич заметил:

— Я радуюсь: я узнаю свои мысли.

Сегодня, несмотря на дождик, после завтрака Лев Николаевич ездил верхом.

За обедом расспрашивал меня о Сибири, о том, «настоящий ли» в Томске университет (выяснилось, что не настоящий, так как в нем не хватает двух факультетов), какие в Сибири главные города, какой климат и т. д.

Сообщил, что получил письмо от литератора Ахшарумова, восьмидесятипятилетнего старика, который пишет, что высылает Льву Николаевичу книжку своих стихов, некогда читанных им в квартире Дружинина в присутствии Тургенева, Некрасова и Л. Толстого и одобренных ими [141].

— Когда придет книжка, — говорил Лев Николаевич, — непременно прочту с уважением.

Софья Андреевна вспомнила, что завтра канун «вербного» воскресенья.

Помню, — сказал Лев Николаевич, — что в это тдень у нас раньше всегда служили всенощную в доме; из стула вынимали сиденье и ставили в него вербы.

Уходил я довольно поздно. Простился со Львом Николаевичем в кабинете.

— Вы домой? — спросил он меня.

Почему?то посмотрел мне в глаза, улыбаясь, и крепко пожал руку.

Всякая его добрая улыбка радует меня.

10 апреля.

Принес и отдал Льву Николаевичу выбранные мною мысли Достоевского, две дополненные новыми мыслями книжки о смерти, мысли в книжку о неделании и мысли, выбранные из тетради Лескова для включения в «Мысли о жизни» по отделам.

Лев Николаевич опять говорил:

— Хочу, чтобы был Достоевский (в книжках мыслей Льва Николаевича. — В. Б.).

Мысли Достоевского Лев Николаевич просмотрел, но они не особенно понравились ему.

— Не сильны, расплывчаты, — говорил он. — И потом какое?то мистическое отношение… Христос, Христос!..

После еще Лев Николаевич говорил:

— У Достоевского нападки на революционеров нехороши: он судит о них как?то по внешности, не входя в их настроение.

Тем не менее из шестидесяти четырех отданных ему мною мыслей Достоевского он отметил для включения в свои книжки тридцать четыре[142].

Дал мне мысли, не вошедшие ни в какие отделы «Мыслей о жизни» при составлении их, и просил сделать распределение их по отдельным книжкам. Между прочим, просил делить их на три разряда: годные для какого?нибудь отдела, слабые и совсем лишние. Как ни щекотлива была моя обязанность, я постарался выполнить ее добросовестно и сегодня же эту работу сделал. Лев Николаевич даже не посмотрел ее, попросив взятые мысли разнести по книжкам.

В Ясной сегодня большое горе. У Александры Львовны открылся — правда, только — только открылся — туберкулез легких. Через два дня она едет вместе с В. М. Феокритовой в Крым.

Лев Николаевич ходит сегодня молчаливый. Говорят, что он несколько раз плакал. Александру Львовну ни о чем не расспрашивает и с ней не разговаривает.

— Мы еще ни разу друг другу в глаза не посмотрели, после того как определили мою болезнь, — говорила про отца Александра Львовна.

Сама она спокойна.

Вечером после чая Лев Николаевич говорил, что он читал рассказ Семенова «Бабы» и другие рассказы.

О Семенове он говорил:

— Это не оцененный еще писатель, совсем не оцененный. Раньше я был к нему строг: в конце деятельности, из?за нужды в заработке, по — видимому, он ударился в приемы литераторства, писания его стали отличаться какой?то выдуманностью…

Между прочим, сегодня же случайно выяснилось, что заглавие своего «Круга чтения» и вообще мысль его Лев Николаевич заимствовал от какого?то православного существующего у нас «Круга чтения».

Ввиду предполагаемого отъезда ряда домашних в Крым я снова переселяюсь из Телятинок в Ясную Поляну. Сегодня я уже ночевал здесь.

11 апреля.

Лев Николаевич утром вернулся с прогулки с расцветшей вербой в руках и в петлице пальто. Передал их внучке Танечке.

Утром я уезжал в Телятинки за своими вещами и вернулся лишь незадолго перед обедом. Случилось несчастье: потерялось письмо одного крестьянина ко Льву Николаевичу и ответ Льва Николаевича на это письмо, все в одном конверте. Письмо было дано Львом Николаевичем мне, а у меня… исчезло неизвестно куда. Я и ходил сегодня довольно?таки потерянный. Конечно, приятного в этом и для Льва Николаевича ничего не могло быть: письмо было для него интересное. Куда оно девалось, не приложу ума. Надо мной подтрунивали за обедом Татьяна Львовна и другие. Лев Николаевич тоже: сидит, сидит, посмотрит на меня и вдруг рассмеется.

— Что же, по крайней мере заботы с этим письмом меньше, — подсмеивался он, — потеряно и только. А я как раз сегодня большое письмо написал. Нужно вам его дать, чтобы вы его потеряли. Это упрощенный способ отвечать на письма.

Что было делать!..

Приехал Дима Чертков звать меня на репетицию спектакля в Телятинки. Я было стал отказываться, но Лев Николаевич просил меня поехать, и я отправился. В Телятинках я — режиссер и исполнитель главной роли — чертенка — в пьесе Л. Н. Толстого «Первый винокур» [143].

К вечернему чаю вернулся.

Лев Николаевич зашел в «ремингтонную» с письмом к Софье Александровне Стахович в руках, написанном на складном листе — конверте [144].

— Я франт, — проговорил он, смеясь, намекая на щеголеватое письмо. — Мне вот все дарят роскошные вещи, и нельзя их отдать, чтобы не обидеть тех, кто дарит.

Здесь было несколько человек, в том числе Дима. Лев Николаевич вспомнил о своей новой недописанной пьесе.

— Это — как два мужика, — сказал он. — Один зовет другого купаться, а тот отвечает: «Да я уж откупался». Вот так же и я откупался. Все снял, разделся, только в воду слезть — и не могу!..

12 апреля.

Удивительное совпадение. Лев Николаевич вчера получил письмо от одного из близких по духу людей с Кавказа, Петражицкого. Тот писал, что чувствует приближение смерти, просил ответить ему. Лев Николаевич хотел отвечать, но сегодня получил письмо от знакомого Петражицкого Христо Досева о том, что Петражицкий умер. По этому поводу Толстой говорил:

— Ни в какие предчувствия я не верю, а в предчувствие смерти верю.

После завтрака я поехал со Львом Николаевичем верхом, опять в новом направлении — по тульскому шоссе, а потом разными тропинками и дорожками обратно по лесу. Погода прекрасная.

Когда выехали на шоссе, догнали прохожего. Лев Николаевич поздоровался с ним.

Я ехал значительно позади.

— Это чей же лес? — спросил прохожий, когда я поравнялся с ним.

— Не знаю, только не наш.

— Так, так. А я хотел себе палочку вырезать, так чтоб сумления не было. А вы из какой же экономии будете?

— Из Ясной Поляны.

— А впереди—?? это кто же, их сиятельство?

— Да, граф Толстой.

— А!.. Ведь вот семь лет хожу, никогда не видывал, а теперь увидал. А тут разговор, значит, об ём был… Так, так!

Встретились извозчики из Тулы, с возами, городские, в сапогах и пиджаках. Все низко снимали шапки перед Львом Николаевичем. Я оглянулся, когда мы разъехались: все стояли кучкой на дороге и глядели нам вслед.

Дэлир, лошадь Льва Николаевича, сегодня пугается всякого куста. Лев Николаевич с трудом ее сдерживает. Он думает, что это оттого, что у лошади ослабело зрение. Впрочем, она и всегда, по его словам, была пуглива.

— Да я его обучаю, — говорит Лев Николаевич.

Обучаю! Это в восемьдесят два—?? года!

Между прочим, по лесу часто ехали наугад. Лев Николаевич скажет: «попробую» — и пустит лошадь по какой?нибудь тропинке. Глядишь, — ров, через который нельзя перебраться, и мы едем обратно, или такая чаща, что еле продираемся сквозь кусты. Но в последнем случае Лев Николаевич не отступает: отстраняя ветки руками и беспрестанно нагибаясь, он смело едет вперед. Он вообще, кажется, во время таких верховых прогулок любит брать маленькие препятствия: если тропинка изгибается, он непременно сократит дорогу, свернув и проехав напрямки между частыми деревьями и кустами; если есть пригорок, он проедет через него; ров, через который перекинут мостик, — он, минуя мостик, переезжает ров прямо по обрыву.

В лесу, как только дорожка прямее и деревья реже, Лев Николаевич пускал лошадь крупной рысью; я поспевал за ним галопом.

Дорогой он показывал мне места прежней железнодорожной ветки к закрытому теперь чугунному заводу, груды оставшейся неиспользованной железной руды. («Здесь миллионы лежат».) Когда подъезжали домой, обернулся;

— Рекомендую вам эту тропинку, когда высохнет.

И, должно быть, был в хорошем настроении, потому что поблагодарил за компанию, чего никогда раньше не делал.

Приехали сыновья Ильи Львовича, подростки Михаил и Илья. Позже приехал М. В. Булыгин.

Софья Андреевна читала пропущенную в печатном издании «Детства» главу об охоте. В ней описывались прелести охоты [145].

— И хорошо, что ее пропустили, — заметил Лев Николаевич.

Потом говорил опять о том, какой переворот в общественном мнении совершился на его памяти. Это видно и на отношении к охоте: раньше считалось невозможным не увлекаться ею, теперь многие считают ее злом. То же в отношении крестьян к воровству: раньше никому из них в голову не могло прийти, что бедные обираются богатыми и потому часто вынуждены воровать, — теперь все это понимают.

По поводу «Детства» я вспомнил, что мне говорил Лев Николаевич в одно из прежних моих посещений Ясной Поляны о работе своей над этой повестью:

— Я никогда не отрицал искусства. Напротив, я выставлял его как неизбежное условие разумной человеческой жизни, но лишь поскольку оно содействует общению людей между собой… Вы сами также занимаетесь искусством? Что же вас привлекает, стихи или беллетристика? Беллетристика… Видите ли, нынче так много писателей — всякий хочет быть писателем!.. Вот я уверен, что среди почты, которую только что привезли, непременно есть несколько писем от начинающих писателей. Они просят их прочесть, напечатать… Но в литературе нужно соблюдать своего рода целомудрие и высказываться лишь тогда, когда это становится необходимым. По моему мнению, писатель должен брать то, что до него не было описано или представлено. А то что ж, это всякий может написать: «Солнце сияло! трава…» и так далее. Вот вы спрашивали, как начинал писать я. Что же… это было «Детство»… И вот когда я писал «Детство», то мне казалось, что до меня никто еще так не почувствовал и не изобразил всю прелесть и поэзию детства. Повторяю, и в литературе нужно целомудрие… Вот сейчас я работаю над сводом моих мыслей, так я по двенадцати раз переписываю одно и то же. Так осмотрительно, целомудренно должен относиться писатель к своей работе… Это будет, вероятно, уже моя последняя работа, — добавил Лев Николаевич.

13 апреля.

Утром Лев Николаевич позвал меня в кабинет — помочь ему распечатывать и читать письма. Это случилось в первый раз.

— Это отвлекает очень, — пожаловался он, видимо желая скорее приняться за свою работу.

Сегодня в Ясной гости: А. Б. Гольденвейзер с женой, И. И. Горбунов — Посадов и М. А. Шмидт.

М. А. Шмидт за обедом рассказывала, как отзывался один знакомый ей крестьянин о прокучиваемых барами трудовых мужицких деньгах, «добывающихся потом и кровью», по выражению крестьянина. Лев Николаевич ответил на это:

— Как в природе волшебство: была зима, и вот в каких?нибудь три дня весна, — так и в народе такое же волшебство. Недавно не было ни одного мужика, который бы говорил такие речи, вот как вы рассказываете, а теперь все так думают.

Рассказывал, что прочел книжку стихов Ахшару- мова.

— Я решил, что употреблю все усилия, чтобы найти такие стихотворения, которые мог бы похвалить. И нашел. В них нет ничего нового, но уж, конечно, они лучше декадентских.

Ахшарумову Лев Николаевич написал письмо о его стихах[146].

Говорили о журналах для широкой публики — «Жизнь для всех» и «Журнал для всех». Гольденвейзер заметил, что последний привлекает публику хорошим составом печатающейся в нем беллетристики.

— Неужели беллетристика может привлекать? — удивился Лев Николаевич. — Я на старости лет никак этого понять не могу.

Сам Лев Николаевич заговорил о том, что старше его «на деревне» (Ясной) никого нет. Другие перевели разговор на то, что крестьяне стареют раньше, чем «мы».

Я видел, как Лев Николаевич насупился.

— Еще бы, — проговорил он тихо (думаю, вникая больше сам в свои слова, чем желая поделиться ими с другими), — у нас это от ухода за своим телом, а они все измучены…

Гольденвейзер играл очень хорошо, но, к сожалению, немного. Его стеснялись просить, но попросил первый Лев Николаевич. На него музыка опять произвела сильное впечатление.

— Когда хорошее музыкальное произведение нравится, то кажется, что сам его написал, — заметил он после этюда Шопена e?dur, opus 10.

Гольденвейзер сообщил, что певучую мелодию этого этюда сам Шопен считал лучшей из всех своих мелодий.

— Прекрасно, прекрасно! — восклицал Лев Николаевич по окончании игры, вспоминая те вещи, которые ему больше нравились.

— Если бы, — говорил Лев Николаевич, — мартовский житель пришел и об этом тоже сказал бы, что никуда не годится, то я стал бы с ним спорить. Вот только одно, что это непонятно народу. А я в этом так испорчен, и больше ни в чем, как в этом. Люблю музыку больше всех других искусств, мне всего тяжелее было бы расстаться с ней, с теми чувствами, которые она во мне вызывает.

После говорил:

— Я совсем не слыхал декадентов в музыке. Декадентов в литературе я знаю. Это мое третье психологическое недоразумение (никто не решился спросить, какие два первые недоразумения. — В. Б.). Что у них у всех в головах — у Бальмонтов, Брюсовых, Белых!..

Гольденвейзер обещал приехать на пасху и познакомить Льва Николаевича с декадентами в музыке. Лев Николаевич очень его звал.

Прощаясь со всеми в зале, Лев Николаевич, между прочим, говорил:

— Силы для работы у меня обратно пропорциональны желанию. Иногда нет желания работать, а теперь приходится его сдерживать.

У меня в комнате он подписал письма и, прощаясь, спросил:

— Так письмо и пропало? Совсем, и восстановить нельзя? Это что?то таинственное, прямо что?то спиритическое!..

Он засмеялся.

— Ну, прощайте!

И — обычным жестом — быстро поднял руку и опустил ладонь на ладонь.

Сегодня написал Лев Николаевич одно письмо, я думаю — самое краткое из всех, когда?либо писанных. Вот его содержание: «Ростовы. Л. Т.». Написано оно «ученику III класса Федорову» в ответ на его вопрос, как произносить встречающуюся в «Войне и мире» фамилию Ростовы или Ростовы.

14 апреля.

Утром приезжала некто Бодянская, муж которой за участие в движении 1905 года был осужден сначала на смертную казнь, а потом на шесть лет каторги, — по ее словам, невинно. Она приехала ко Льву Николаевичу с письмом от его знакомого Юшко и просила устроить ей свидание с царицей или со Столыпиным. Лев Николаевич и Татьяна Львовна дали ей письма к гр. Олсуфьеву и С. А. Стахович[147].

Кроме Бодянской, приезжали фотографы от московской фирмы «Шерер и Набгольц», вызванные Софьей Андреевной, чтобы сделать новую фотографию Льва Николаевича, специально для подготовляемого ею двенадцатого издания Собраний сочинений Толстого. Снимали на террасе. Лев Николаевич очень неохотно позировал.

Получилось письмо от англичанина Истама, секретаря какого?то «общества мира», — одного из тех «обществ мира», которые как раз к делу мира имеют наиболее отдаленное отношение. Мистер Истам просил Льва Николаевича принять участие в делах общества. Лев Николаевич позвал меня и продиктовал ответ[148], резко осудительный по отношению к обществам, именующим себя «мирными» и в то же время отрицательно относящимся к антимилитаризму.

После завтрака Лев Николаевич отправился на верховую прогулку; сопровождал его я.

Выехав из усадьбы, встречаем молодого человека— «моряка», как он отрекомендовался, который, как оказалось, шел как раз ко Льву Николаевичу, чтобы попросить материальной помощи.

Лев Николаевич в мягких выражениях отказал.

— Пожалуйста, не имейте на меня недоброго чувства, — прибавил он.

— Простите! — сказал «моряк». — Простите! — повторил он, галантно приподнимая над головой свою маленькую шапочку.

Мы проехали в Овсянниково. Лев Николаевич посидел некоторое время на террасе домика, занимаемого семьей И. И. Горбунова — Посадова. Иван Иванович, его жена, дети, П. А. Буланже и М. А. Шмидт — все собрались на террасе посидеть и побеседовать с дорогим гостем.

Из того, что говорилось, отмечу слова Льва Николаевича:

— Христос был преждевременен. Учение его настолько противоречило установившимся взглядам, что нужно было извратить его, чтобы втиснуть в эти… (Лев Николаевич не кончил. — В. Б.). И только кое — где оно просвечивает.

Захватили в Овсянникове привезенные Иваном Ивановичем из Москвы корректуры нескольких книжек «Мыслей о жизни».

Вечером приходил С. Д. Николаев, поселившийся с семьей на лето в Ясной Поляне; следовательно, были разговоры о Генри Джордже… Николаев — усердный переводчик и пропагандист Генри Джорджа.

Лев Николаевич припомнил старину. Кто?то упомянул об «яснополянском Мафусаиле», крестьянине из дворовых Василии Васильевиче Суворове. Лев Николаевич сказал:

— А вот никто не знает, почему его фамилия Суворов. Только я один знаю. У него дед был большой пьяница, и когда напивался, то колотил себя в грудь и говорил: «Я — генерал Суворов!» Его прозвали Суворовым, и так эта фамилия и перешла к его детям и внукам.

И еще Лев Николаевич вспомнил:

— Мне памятна та дорожка, по которой мы ездили сегодня. (Боковая дорожка по лесу от Засеки на Ясную Поляну, вдоль оврага. — В. Б.) Тут в ров полетели однажды дрожечки Володьки, слуги отца, и разбились вдребезги.

Почему?то заговорили еще о теософии.

— В теософии все хорошо, — заметил Лев Николаевич, — исключая только того, что теософы знают, что на том свете будет и что до этого света было.

Перед уходом Лев Николаевич обратился ко мне:

— Не знаю, как мне книжку назвать. «Грех излишества»… «Грех служения телу»… «Грех служения похотям тела»… Все нехорошо!

Шла речь о заглавии для одной из книжек «Мыслей о жизни».

Я посоветовал: «Грех угождения телу».

— Это лучше, — согласился Лев Николаевич.

Привожу выписку из сегодняшнего письма Льва Николаевича к одному крестьянину — единомышленнику:

«Ты спрашиваешь, нравится ли мне та жизнь, в какой я нахожусь, — нет, не нравится. Не нравится потому, что я живу с своими родными в роскоши, а вокруг меня бедность и нужда, и я от роскоши не могу избавиться, и бедноте и нужде не могу помочь. В этом мне жизнь моя не нравится. Нравится же она мне в том, что в моей власти и что могу делать и делаю по мере сил, а именно, по завету Христа, любить бога и ближнего. Любить бога — значит: любить совершенство добра и к нему сколько можешь приближаться. Любить ближнего — значит: одинаково любить всех людей, как братьев и сестер своих. Вот к этому?то самому и к одному этому я стремлюсь. И так как, хотя плохо, но понемножку приближаюсь к этому, то и не скорблю, а только радуюсь.

Спрашиваешь еще, что если радуюсь, то чему радуюсь и какую ожидаю радость. Радуюсь тому, что могу исполнить, по мере своих сил, заданный мне от Хозяина урок: работать для установления того царства божия, к которому мы все стремимся»[149].

15 апреля.

Лев Николаевич получил письмо от известного английского драматурга Бернарда Шоу. На конверте этого письма Толстой сделал пометку: «умное — глупое». В письме своем Шоу остроумничает на темы о боге, о душе и т. п. Лев Николаевич не мог не отнестись отрицательно к этому легкому тону при обсуждении столь важных вопросов, о чем он резко и прямо и заявил в своем ответе английскому писателю, продиктованном мне утром же, на террасе[150].

Я просил у Льва Николаевича позволения написать от себя несколько слов в ответ на одно письмо, оставленное им без ответа, — наивное, но хорошее письмо, с просьбой о высылке денег для покупки фотографического аппарата.

— Сделаете доброе дело, — ответил Лев Николаевич. — Хорошее письмо, но как деньги, так это меня расхолаживает и руки опускаются.

Вечером за столом упомянули о ком?то, кажется об И. И. Горбунове, что он судится по политическому делу.

— Ныне всякий порядочный человек судится, — сказал Лев Николаевич. — Это как Хирьяков пишет: «Я не достоин этой чести, но принимаю это авансом».

16 апреля.

Был сельский учитель Василий Петрович Мазурин, сочувствующий взглядам Льва Николаевича. Он ему очень понравился.

— Все те же нравственные вопросы, — говорил мне о нем Лев Николаевич: — воспитание детей, целомудрие. Как возникнет один, так за ним поднимаются все другие, по таким расходящимся радиусам…

Сегодня Лев Николаевич нехорош здоровьем. Не завтракал и не хотел ехать верхом. Но потом позвал меня.

— Притворюсь, что будто бы хочу сделать вам удовольствие, — улыбнулся он, успев, видимо, заметить, что езжу я с ним охотно.

Перед этим предлагали ему разные лекарства, но, оказывается, болезнь его (печень, желудок) настолько застарелая, что обычные лекарства уже не производят своего действия.

— Ничего, ближе к смерти, — говорил Лев Николаевич и добавил: — Видишь, как недействительны все эти внешние средства.

Поехали в Телятинки. Проезжая Ясную, Лев Николаевич остановился у одной избы на выезде.

— Где Курносенковы живут?

— Здесь, кормилец, — ответила баба.

— Это тебе Александра Львовна помогает?

— Так точно.

— Так вот на, она велела тебе передать! — И Лев Николаевич дал бабе денег.

Поклоны и благодарности.

— Ну что, муж?то все хворает?

— Хворает.

— Ну, прощай!

— Прощайте, ваше сиятельство! Покорнейше вас благодарим!

Подъезжаем к следующей избе. У порога сидит, пригорюнившись, баба. Поднимается, идет к лошади и тоже просит помощи.

— Ты чья?

— Курносенкова.

— Как Курносенкова! Я сейчас Курносенковой подал.

— Нет, та не Курносенкова, та такая?то, — и баба называет другую фамилию.

Лев Николаевич поворачивает лошадь к первой избе. Баба, получившая деньги, продолжает настаивать, что она тоже Курносенкова, но сознается, что Александра Львовна помогает не ей, а ее соседке.

Лев Николаевич просит ее вынести назад деньги, что баба и исполняет охотно, весело улыбаясь, видимо на самое себя. Деньги передаются «настоящей» Курносенковой.

Лев Николаевич едет дальше, опечаленный всей историей и тем, что пришлось у бабы брать деньги обратно.

Позади идут две другие бабы и переговариваются о тех, с которыми мы имели дело.

— Что вы, бабы? — поворачивает к ним лошадь Лев Николаевич.

Те начинают ругать и настоящую Курносенкову, и выдавшую себя за нее. А идут обе в деревню Кочаки, где есть церковь, потому что говеют.

— Нехорошо, — говорит, отъехав немного, Лев Николаевич, — вот уже и зависть, а та хотела обмануть. Это понятно. С одной стороны, нужда, с другой — вот это развращение, церковь.

И он показал рукой в сторону Кочаков, где находится приходская церковь. Я заметил, что все?таки в народе больше положительных черт, чем отрицательных. В доказательство привел те письма от простых людей, которые получает Лев Николаевич. По письмам этим я впервые узнал ясно, что такое народ и, в частности, русский народ, что за люди в нем есть и какие могучие духовные силы в нем скрываются.

— Еще бы, еще бы! — согласился Лев Николаевич и вспомнил сегодняшнего учителя, человека из трудовой среды. — Ведь откуда берется! — говорил он.

— Вот вы говорите, — сказал Лев Николаевич затем, — что есть люди, которые самостоятельно освобождаются от церковного обмана. Но среди них есть такие, которые все отрицают, а основания у которых остаются все?таки церковные. Вот я сегодня имел письмо от одного такого материалиста… К ним принадлежит и Бернард Шоу. Отрицая бога, он полемизирует с понятиями личного бога, бога — творца. Рассуждают так, что если бог сотворил все, то он и зло сотворил и т. п. Постановка вопроса — церковная. Влияние церкви тут несомненно. Ведь в религии буддистов, конфуцианцев отсутствуют понятия бога- творца, рая, загробного блаженства; для них эти вопросы не существуют. А у нас есть.

В Телятинках Лев Николаевич зашел в дом Чертковых и посидел некоторое время с друзьями. Поехав назад, мы хотели было пробраться в красивый еловый лесок за деревней, но не могли переехать через ров, Кочак, и через канаву, которой окопана находящаяся здесь помещичья усадьба. Тогда отправились опять по дороге.

Сидя на лошади, я прочел полученное мною в Телятинках письмо от неоднократно уже упоминавшегося мною в дневнике студента М. Скипетрова, знакомого Льва Николаевича. Письмо затрагивало интересовавший меня вопрос — о взаимоотношении духовного и телесного начала в человеке и о возможности гармонического объединения этих начал в жизни и деятельности человека. Я ни разу не собрался предложить об этом прямо вопрос Льву Николаевичу, хотя мнение его мне, разумеется, было бы интересно узнать. Теперь представился повод и удобный случай к этому…

Я догнал Льва Николаевича на своей лошадке, сообщил о получении письма от Скипетрова и попросил позволения поделиться содержанием этого письма:

«Они, — писал Скипетров о Сереже Булыгине и еще об одном из наших друзей, — живут только для бога. Этому я не завидую и к этому не стремлюсь… Моя жизнь должна быть равнодействующей между животной и божеской… Человек должен быть одна прекрасная гармония».

— Как я всегда это говорил, — сказал Лев Николаевич, прослушав меня, — так и теперь скажу, что главная цель человеческой жизни, побуждение ее, есть стремление к благу. Жизнью для тела благо не достигается, жизнь для тела доставляет страдания. Благо достигается жизнью для духа.

Я указал, между прочим, на то, что в своем письме Скипетров стремится везде вместо слова «бог» подставить слово «разум».

— Это от учености, — ответил Лев Николаевич. — Но те, кто еще не освободились от ее влияния, могут, освобождаясь, стоять на нормальном пути. И он стоит на нормальном, как мне кажется.

— Где?то я читал, — продолжал Лев Николаевич, — что, отказавшись от личного бога, трудно поверить в бога безличного. И это правда. Тот бог может наградить, ему можно молиться, просить его; а чтобы верить в бога безличного, нужно себя сделать достойным вместилищем его… Но хорошо то, что люди ищут. Жалки те, которые не ищут или которые думают, что они нашли.

Яблоневый сад. Лев Николаевич объясняет, как отличать на яблоне листовую почку от цветной.

— По какому поводу, Лев Николаевич, писал вам Шоу? — спрашиваю я.

— Он прислал мне пьесу.

— Хорошая пьеса?

— Плохая. Он пишет, что его вдохновило мое произведение, кажется «Власть тьмы», где изображен какой?то мужик, пьяница, но который на самом деле лучше всех… Кажется, это во «Власти тьмы»… я не помню… Я совсем свои прежние произведения перезабыл!.. И вот Шоу изображает крестьянина, который украл лошадь и которого за это судят. А взял он лошадь для того, чтобы съездить за доктором для больного. Но здесь недостаток тот, что очень неопределенно чувство, которое он приписывает крестьянину. Он поехал за доктором, но доктор мог и не помочь. Другое дело, если бы он, например, бросился в огонь. Тут уже определенное чувство жертвы собой, чтобы спасти другого.

Вечером за общим столом Лев Николаевич говорил о начале всего по научным теориям, о невозможности бога — творца, о пространственных и временных условиях восприятия, повторяя отчасти то, что говорил мне утром.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.