Листая страницы дневника
Листая страницы дневника
Дневник Александр Александрович Вишневский вел с первого до последнего дня Великой Отечественной войны. О нем, конечно, молено написать целую книгу, не ограничиваясь одной главой, ибо за этими деловыми, скупыми записями стоят как события огромного значения, так и мелкие детали, неожиданно выявляющие крупным планом характер знаменитого хирурга.
В 1943 году, после прорыва блокады Ленинграда, Александр Александрович, будучи главным хирургом фронта и находясь под Новгородом в областном городке Боровичи, записал:
«5 мая… Толстова показала мне раненого с поражением спинного мозга. Оперировал его, продемонстрировал наш прием ламинэктромии с фрезой, после откусывания остистых отростков. Долго искал пулю, наконец нашел…»
Читая дневник Вишневского, поражаешься его бесстрашию, его мужественному поведению в самые трудные минуты, поражаешься проницательности его ума, гуманности, благородству поведения.
Значительность дневника определяется еще и богатством практического опыта в хирургии, приобретенного во время войны.
Уже во вступлении «От автора» Вишневский адресуется к молодым врачам, которым «в случае надобности следует как можно быстрее найти свое место в сложной «военной машине». Это была, как он пишет, одна из причин, побудивших его напечатать свой дневник.
Дневник Вишневского начинается с 22 июня 1941 года:
«Этот день застал меня на теплоходе «Армения», шедшем из Батуми в Одессу.
Мы подходили к Сухуми. Над нами раскинулось синее, в легких облачках небо. Спокойная морская гладь искрилась и отливала розоватым светом в лучах восходящего июньского солнца. Пассажиры, столпившись у борта, не сводили глаз с зеленых кавказских предгорий, местами спускавшихся к самой воде. Ничто не предвещало грозы в этот час, когда мы сходили на берег…»
Уже по этому маленькому отрывку видно, что Александр Александрович обладал отличным литературным слогом и художественным видением. Когда я однажды принесла ему свой рассказ, он прочитал его вслух и тут же сделал удивительно меткие стилистические поправки.
— Вот здесь слово «темперамент» я бы заменил словом «неуемность», — говорил он, и я только дивилась его чуткому уху и точности определений.
Итак, выйдя на площадь в Сухуми, Александр Александрович увидел толпу, стоящую возле столба с репродуктором. «Достаточно было взглянуть на запрокинутые вверх, сосредоточенно-молчаливые лица людей, чтобы понять, что произошло нечто исключительно важное», — пишет Александр Александрович. Узнав о нападении Германии на Советский Союз, уже через два часа Александр Александрович на грузовике выехал в Сочи, чтобы, кое-как втиснувшись в битком набитый вагон, выехать в Москву. Стоя у окна и думая о том, какие испытания придется перенести, он решил вести дневник, чтобы хотя бы кратко записать все, что произойдет с ним в течение дня.
В сануправлении Красной Армии были удивлены возвращением Вишневского с Кавказа, поскольку он «вдогонку» был назначен главным хирургом Закавказского фронта. Но начальник управления Ефим Иванович Смирнов по просьбе Александра Александровича назначил его армейским хирургом на Юго-Западный фронт, то есть на самую тяжелую линию военных действий. И его направляют в Киев.
«30 июня… Под утро прибыли в Киев. Вокруг вокзала в небе покачиваются аэростаты воздушного заграждения. В бледных лучах утреннего солнца они кажутся вылитыми из серебра. Выйдя на привокзальную площадь, я стал расспрашивать, где находится штаб, но никто не говорит, несмотря на то, что всему Киеву известно новое, недавно выстроенное здание штаба. Все боятся шпионов и считают такую конспирацию необходимой. Наконец мне удалось поймать какую-то «потерявшую бдительность» старушку, которая указала мне улицу и описала дом. В штабе пусто. Оставив вещи, отправился в город… Побрившись и позавтракав, я отправился в штаб. Здесь меня принял помощник начальника управления Юго-Западного фронта. Договорились, что поеду в Тернополь, где находится штаб фронта, и там уточнят мое назначение. Ехать советуют санитарным поездом вместе с врачом Знаменским, который получил назначение туда же в качестве армейского эпидемиолога…
К вечеру получил предписание явиться в Тернополь и отправился на станцию. Вспомнился 1939 год, когда во время событий на Халхин-Голе я добирался в Улан-Удэ так же, как и теперь, санитарным поездом. Начала обеих войн, для меня по крайней мере, похожи. Остается пожелать, чтобы похожими оказались и окончания их…»
За время, что Вишневский со Знаменским в Киеве на вокзале ждали отправки санитарного поезда, фронт уже успел передвинуться из Тернополя обратно в Проскуров. Я смотрю на карту схем, приложенных к дневнику, и вижу, каким бешеным напором заставляли немцы отступать наши войска. И вот самолетом У-2 хирургов доставляют в Проскуров, и Александр Александрович подробно описывает атмосферу начала военных действий в маленьком украинском городке. И словно воочию видишь толкотню на улочках, повозки, артиллерию, танки, гражданские машины — все это задерживает движение, образуя пробки.
Люди ищут свои части, нужные им учреждения, расспрашивают друг друга. Никто толком ничего не знает. Жарко, пыльно, душно. В штабе Александру Александровичу советуют дождаться прихода отступающей армии, в которой он должен возглавить хирургическую часть.
Его поражает обстановка в сануправлении: у всех только одна мысль: «не отстать при отступлении». И вот здесь начинаешь понимать всю сложность и ответственность, возложенную на медицинский персонал. Отстать при наступлении — это значит: либо попасть в плен, либо принять бой.
Я вспоминаю военные годы в тылу, в эвакуаций, когда мы часто не вполне понимали, что происходит на фронте. Мы ужасались, когда наши отступали с потерями, ликовали, когда наши, продвигаясь вперед, отбивали у немцев города и села. И хоть мы находились в тылу, жили единой мыслью о победе над врагом и верой в нее, все же мы тогда еще не всегда представляли, что за россыпями огней салютов в ознаменование очередного освобожденного города, села, населенного пункта были груды страшных развалин, пожарища и тысячи погибших людей!
И часто, это были просто опустевшие пространства земли, на которой недавно жили, работали, строили наши русские люди!
Читаю дневник Вишневского, в котором он скупыми своими строками заставил меня сейчас, через 37 лет, все это осознать и осмыслить.
Так вот, если представить себе, что в этой чрезвычайно тяжелой военной обстановке Александру Александровичу, кроме его хирургической работы и административной ответственности, еще приходилось сталкиваться с противниками его методов лечения, то образ его предстает перед нами рельефнее не только во внешних проявлениях, но и глубже раскрывается его внутренний мир.
«3 июля 1941 года… Опыт Халхин-Гола и особенно работа на финском фронте убедили меня в том, что масляно-бальзамическая эмульсия действует на нагноившуюся огнестрельную рану в принципе совершенно так же, как и на любой другой очаг гнойного воспаления. Бактерицидность мази и ее благоприятное влияние на трофику тканей стимулируют местные защитные механизмы. Воспалительный процесс локализуется, рана быстрей заживает… Любопытно отметить, что время от времени я встречаю скрытое, а иногда и явное противодействие со стороны некоторых врачей нашим методам лечения. Характерно также, что еще ни разу я не слышал плохих отзывов от раненых. Напротив, они обычно сами просят во время перевязок снова наложить им повязки с мазью Вишневского. Такие просьбы меня очень радуют. Совершенно очевидно, что наши методы незаменимы в условиях войны, что, разумеется, отнюдь не исключает необходимости активных хирургических вмешательств по определенным показаниям».
Есть в дневнике такая запись:
«4 июля… В госпиталь заходил писатель Твардовский, но я его, к сожалению, не видел. Жаль, нравятся мне его стихи».
А было это в Проскурове, вблизи от фронтовой линии. Твардовский приезжал туда, работая во фронтовой газете, и стихи его уже публиковались в газетах и журналах. Вот одно из них:
Пускай до последнего часа расплаты,
До дня торжества — недалекого дня —
И мне не дожить, как и многим ребятам,
Что были нисколько не хуже меня.
Я долю свою по-солдатски приемлю,
Ведь если бы смерть выбирать нам, друзья,
То лучше, чем смерть за родимую землю,
И выбрать нельзя.
Так писал Твардовский в первые дни войны в гуще событий. Может быть, здесь, среди молодых новобранцев, с которыми встречался поэт, и родился неповторимый и бессмертный образ русского солдата Василия Теркина, приводивший Вишневского в восторг.
Этим же числом — 4 июля — помечена еще одна интересная запись:
«В госпитале познакомился с врачом из Дербента, который с такой любовью говорил о хирургии, что я подумал: не больше ли он ее любит, чем я?»
Читаю эту запись и думаю о том, что так можно писать только о жене, о любимой женщине, и дальше это подтверждается фразой из дневника:
«Смотрю, как работает врач, из Дербента, мой «соперник» в любви к хирургии. А работает хорошо, но чуть грубоват в обращении с тканями…» Великолепная деталь, характеризующая подлинного мастера-художника в своем деле.
В каких же тяжелейших условиях развивалось мастерство Вишневского!
«5 июля. Не успел я приехать в госпиталь, как туда привезли раненого с совершенно размозженной голенью. Я сделал ему ампутацию под местной анестезией. Прошло прекрасно, он не заметил ни начала, ни конца операции. Когда я оперировал, началась бомбежка, но врачи, стоявшие вокруг операционного стола, даже не шелохнулись. Начинаем привыкать к войне.
После операции врачи собрались у карты, и началось обсуждение хода военных событий. На нашем направлении противник жмет на Волочийск, севернее на Шепетовку…»
Читаешь и сразу видишь этих врачей-воинов. Вопросы хирургии сменяются чисто стратегическими вопросами, и это в одинаковой мере важно — и тут и там надо быть профессионалом, и Вишневский пишет:
«29 июля… Большинство врачей, призванных из запаса, не умеет читать карту и ориентироваться на местности, не обладает, наконец, самыми элементарными командирскими навыками. Между тем в этой исключительно трудной войне врач не может быть только врачом. Этого слишком мало. Он должен быть организатором и командиром…»
Если фронтовому врачу надо найти и извлечь пулю из легкого или брюшины раненого бойца, он будет делать это по всем правилам хирургической науки, иной раз при тусклом освещении свечки, которую держит сестра, а кругом в это время — ад кромешный! Падают бомбы, летят осколки, оглушают взрывы… Но и в такой критической ситуации шов у раненого должен быть сделан по всем правилам. И настоящему фронтовому врачу даже в голову не приходит мысль: а нужно ли так корпеть над швами, если в операционную может угодить бомба?
Но хирург есть хирург, и он не снимет с себя ответственности при любых обстоятельствах. А в остальном он человек такой же, как и все.
Еще запись:
«…Ночую один, в огромном, всеми покинутом здании госпиталя на окраине Проскурова. Мысли, откровенно говоря, невеселые — вдруг немцы ворвутся в город, а начсанарм обо мне позабудет… В доме тихо. Я вынул револьвер и положил его под подушку. И снова мрачные мысли: «А что, если немцы сбросят десант?» Потом подумал о том, что может начаться ночная бомбежка. Действительно, этого долго ждать не пришлось. Когда послышались первые разрывы, я пошел к выходу на улицу. В коридоре упал, наткнувшись на брошенные кем-то носилки. Над городом висело несколько осветительных ракет. Бомбы рвались одна за другой. Все вокруг грохотало и рушилось! Зенитки, которые прошлой ночью стреляли, теперь умолкли. Видимо, ушли вместе со штабом фронта. Наконец немецкие бомбардировщики улетели. Стало тихо. Погромыхивали только уходящие на восток танки и орудия. Я побрел к себе, лёг и заснул. Ночью проснулся от воя собаки, такого тоскливого, что хотелось выйти и прогнать ее. Наконец вой умолк. Вскоре, повизгивая, собака вползла в комнату, чуть поскулила и улеглась где-то неподалеку от меня. Стало приятно — все-таки рядом в этом пустом доме есть «живая душа»… Утром меня разбудили несколько врачей, искавших свои части. Они удивляются, как я отважился в одиночестве провести здесь ночь. Я чувствую себя «героем», и моя бодрость передается им…»
А вот еще одна запись:
«10 июля. В Хмельниковском госпитале отругал врача, который эвакуировал раненого с переломом бедра, прибинтовав ему одну ногу к другой. А между тем рядом было полно досок, с помощью которых можно было отлично иммобилизовать конечность. Приказал за неимением стандартных шин изготовить шины из досок и впредь пользоваться ими.
Вечером оперировал одного старшего лейтенанта. У него перфорация язвы желудка. Оперировал в темноте. Санитар зажигал одну спичку за другой, жег бумагу, свернутую в трубку, и при этом «освещении» пришлось делать операцию, требующую довольно точных движений. Язву удалось найти довольно быстро. Наложил двухрядный шов. Операция прошла благополучно… По-видимому, хирург не должен складывать своего оружия даже в самой сложной обстановке».
Фронтовая обстановка для Александра Александровича была неким институтом: ведь это повседневная и очень разнообразная практика в хирургии и приобретение колоссального опыта.
«…Ведь вот как интересно получается: я, профессор, главный хирург армии, почти непрерывно изо дня в день разъезжаю по многим лечебным учреждениям, главным образом для того, чтобы учить. Однако практически, выходит так, что я не только учу, но и учусь сам у работающих со мной хирургов, получая от них много весьма полезных сведений, которые передаю другим. Ясно, что от этого выигрывают все».
Это был такой экзамен на выносливость и мужество, на умение владеть собой, что в мирных условиях Вишневский не открыл бы в себе и десятой доли тех качеств, которые рождались на фронте. И наконец вопреки всему постоянная опасность действовала на его психологию оздоровляюще. Так, например, 16 июля он описывает случай, когда его вызвали на консультацию к больному:
«Молодой человек — самоубийца. Нанес себе ножом 15 ран в область сердца. Открытый пневмоторакс и сильное кровотечение. Ранение трехдневной давности, пульс частый, слабого наполнения. Посоветовал пока перелить кровь, положить хорошую окклюзионную повязку на грудную клетку, холод и подождать. Чудак! В такое время кончать жизнь самоубийством!» — заканчивает Александр Александрович эту запись.
В это трудное время сам Александр Александрович старался мобилизовать собственные физические и духовные силы, чтобы всегда быть собранным и готовым к работе. И еще юмор! Юмор выручал его постоянно и помогал переносить все тяготы фронтовой жизни.
«18 июля. Приказ получен, идем дальше. Взяли в санотдел еще одного врача. Только что приехал, новенький, необстрелянный. Все спрашивает, куда ему девать чемодан, — тяжело, мол, носить за собой.
Мы посоветовали на основании нашего опыта разделить на две части: половину выбросить здесь, другую по дороге — тогда будет легче!..»
Юмор. Я вспоминаю мою мать Ольгу Васильевну как раз в эти июльские дни сорок первого года. Я тогда уехала с детьми вместе с семьей отца в Пески — в поселок художников, в ста километрах от Москвы. Немцы сильно бомбили этот район — там поблизости был мост через Оку возле города Голутвина. Я панически боялась бомбежек и, как только слышала гул самолета, тотчас тащила двух своих детей — Катеньку и Андрона в бомбоубежище — вырытую во дворе яму, перекрытую бревнами, — и оттуда выглядывала, переживая, пока все стихнет. А мама в это время, стоя у окна в кухне, варила на примусе кашу.
— Ты посмотри в небо-то! — кричала мне она. — Ведь это наши летят. У них на крыльях звезды! — и чертила ложкой в воздухе пятиконечную звезду, заливаясь смехом: — Вон он, летчик-то, молоденький, глядит вниз и смеется над тобой!..
И действительно, низко над землей летел наш У-2, и мы втроем разглядывали его из нашего укрытия.
— Знаешь, если ты потеряешь последний юмор, в тебя непременно попадет бомба! — серьезно уверяла меня мама. Неизменный оптимизм и присутствие духа не покидали ее никогда.
Мы все спали одетые на случай ночной бомбардировки, чтоб сразу выскочить и бежать в «щель», но мама, как всегда в мирное время, надевала ночную рубашку и закручивала волосы на бигуди, повязывала голову голубым платочком и укладывалась спать под стеганое одеяло. Она и не думала бегать в «щель» и говорила: «Да эту «щель» вашу засыплет этим же домом, так и останетесь там, погребенные. Нет уж, я буду спать по-человечески. А вообще-то в меня бомба не попадет, потому что я смеюсь над ней!» И я помню, не раз в самые критические минуты моей жизни мама своим метко сказанным словом, своим умным и добрым юмором ставила все на место и заставляла меня трезво и разумно взглянуть на себя со стороны…
Возвращаюсь к страницам из дневника Вишневского. Читаю запись от 2 августа, свидетельствующую о какой-то внутренней «элегантности» поступков Александра Александровича:
«…Раненый пленный ефрейтор 21 года. Я объяснил ему по-немецки, что усыплять не стану, операцию сделаю под местным обезболиванием, и боли он испытывать не будет. Он сказал «гут» и закрыл глаза и в течение операции не шелохнулся. У него оказалось семь ран подвздошной кишки, довольно близко расположенных одна от другой. Я резецировал поврежденный участок кишки на протяжении сорока двух сантиметров и наложил соустье конец в конец. Брюшную полость зашил наглухо. Входное пулевое отверстие расширять не стал — оно в горошину. После операции, пользуясь минутой свободного времени, разобрал с врачами особенности только что произведенной операции… Закончив разбор операции, выкупался в речке и вернулся в сан-отдел. В санотделе установили дежурство. Сегодня дежурю я. Кругом тишина. Хожу вокруг больницы с винтовкой в руках и думаю, думаю, думаю. Мысли безрадостные, и все же уверенность в победе не ослабевает ни на минуту…»
Вот здесь мне хочется остановиться, чтобы еще раз воздать должное Александру Александровичу. Когда перед ним был враг, немец, может быть, ярый фашист, он не счел себя вправе его судить, обвинять, мстить — он поступил, как гуманнейший человек, как истинный врач — сначала он должен, следуя врачебной этике, вылечить больного, спасти от смерти раненого и уж, — только потом передать его военному суду как врага. Как же надо уметь управлять своими чувствами, своим разумом, своей волей!..
Кстати, еще раз о местной анестезии. Александр Александрович очень внимательно всегда относился к болевым ощущениям пациента, я знаю это по себе — ведь мне не раз приходилось попадать к нему на операционный стол.
— Ну как, тебе не больно? — всегда спрашивал он. — Ты скажи, если больно, не терпи зря [2].
И я отлично понимаю его, когда он по-немецки объясняет вражескому ефрейтору, что тот боли не почувствует. При хирургическом вмешательстве Александр Александрович даже врагу не хочет причинять боли, хотя если бы он столкнулся в этим же ефрейтором один на один где-нибудь на линии фронта, он бы не стал его щадить — ведь в этом случае перед ним был бы враг. А здесь этот мастер хирургии, глядя в лицо нашего смертельного врага, успокаивает его: «Боли испытывать не будете». Такова была его профессиональная этика.
9 августа он записывает в дневнике: «Я решил упоминать о таких случаях и дальше вместе с описанием всех будущих операций. В споре между сторонниками и противниками применения местной анестезии в условиях фронтовой обстановки эти записи могут явиться объективным доказательством справедливости наших взглядов на значение местного обезболивания в военно-полевой хирургии. Мне кажется, что и в далеком будущем описанные мной наблюдения могут представить несомненный интерес…»
На следующий день Александр Александрович делает запись, открывающую еще одну деталь его отношения к любимому делу.
«10 августа… Во время операции налетел немецкий самолет и начал бомбить. В операционной возникло замешательство. Некоторые рванулись к выходу, другие инстинктивно прижались к брезентовым стенам палатки. Я понимал, что все это бессмысленно, прервать операцию нельзя, и молча продолжал оперировать. Постепенно успокоились и другие.
Вечером смотрел, как оперирует одна девушка — хирург госпиталя. Прекрасные руки, отлично оперирует, но, к сожалению, и она не избежала общей беды. Я давно заметил, что женщины-хирурги, за редким исключением, работают «под мужчину», применяя во время манипуляций с тканями гораздо больше усилий, чем нужно. Обидно, что это как раз там, где больше, чем в какой-либо работе, можно с пользой дела применить чисто женские качества — нежность, аккуратность, осторожность. Женщины от них отказываются, словно боясь показать себя слабее мужчин».
В 1944 году, находясь на Волховском фронте, Александр Александрович делает такую запись:
«12 февраля… Вхожу в операционную, вижу: у одного стола столпилось много народа. На столе лежит необычный пациент — мальчик восьми месяцев, раненный в левую стопу. На ножке чистая запекшаяся кровь — такая может быть только у ребенка. На ранке корочка заживает гладко, как у зверька. Ребенка принесла старуха-бабка, матери у него нет. Фамилия ребенка Панов, имя Карл. Его отец, может быть, лежит где-нибудь под березовым крестом или торопится к своей Гретхен на запад. У сестер серьезные лица, в них борются чувства матерей и солдат. Ребенок не виноват, все это хорошо понимают, но все же как-то тягостно. Мальчик лежит молча, точно чувствует, что плакать ему нельзя. Беленький, но разве у нас нет девушек блондинок?.. После перевязки старуха заворачивает его в лохмотья и шепчет: «Чем кормить тебя буду? Нагуляла вот, а самой след простыл…»
Да… Интересно, где теперь этот Карл Панов? Ему должно быть уже тридцать пять лет, а может, ему сменили имя и он даже не знает, что рожден от немца?
В некоторых записях дневника как-то особенно явственно чувствуется личность Вишневского. Я будто слышу его речь высокого, звонкого тембра, я даже вижу его энергичное лицо в очках, его изящное сложение, не смотря на короткую шею и слегка приплюснутый бритый череп. Я ощущаю его волевую и в то же время художественно одаренную натуру, когда посреди грохота и ужаса смерти он способен наблюдать природу: «Лежу на плащ-палатке в лесу, смотрю на землю, — пишет он в дневнике. — Муравей несет другого. До чего трогательно! Нам бы у них поучиться. А может быть, он его сожрать хочет?!.»
А вот что происходило во время бомбардировки приднепровской деревушки:
«12 августа… У околицы стонет, прислонившись к забору, пожилая женщина: ее ранило осколком авиабомбы. Я сделал ей перевязку и помог дойти до дома. Вместе с ней вошли в хату и мы. На полу лежит мальчик. Лицо прикрыто полотенцем, около головы лужа крови. Женщина застыла в ужасе. Я приоткрыл мертвому лицо. Она дико вскрикнула — это был ее сын. На шее у него зияет огромная рана — она выглядит так, будто хищный зверь вырвал кусок мяса. Мальчик, видимо, сидел у окна, и его убило осколком разорвавшейся бомбы. Тяжко было слышать вопли матери. У печки стоял дед, не спуская глаз с убитого при нем, внука. Вбежала девочка и принялась громко причитать: «Красавец ты мой, братец ты мой любимый!»
Мы вышли из хаты и, сопровождаемые рыданьем женщин и детей, уехали из окутанной дымом деревни. Не прошло и нескольких минут, как машина оказалась в степи и сразу все изменилось. Стало тихо и удивительно мирно. Сияло солнце, пригибалась от ветра трава. Но вскоре небо нахмурилось, и вдруг полил проливной дождь. Дорогу размыло, и мы решили сделать Привал в небольшой деревушке. Зашли в первую попавшуюся избу. Женщины угостили нас молоком и все спрашивали: «Неужели и дальше будете отступать?» Отвечаем, что нет, а у самих на душе скверно… Как только дождь утих, тронулись дальше, к Каневу. В пути опять попали под бомбежку. Шестерка «юнкерсов» «обрабатывала» дорогу. Выбрались из машины и залегли в мокрой траве. Когда самолеты улетели, я почувствовал, что промок до нитки и изрядно обжегся крапивой. Наконец добрались до Канева. Госпиталь из городской больницы переехал в здание гостиницы, расположенной на высоком берегу реки. Отсюда открывается великолепный вид. Внизу расстилается ширь Днепра. Он чудесен даже сейчас, в ночной полутьме… Совсем недалеко могила Тараса Шевченко, вокруг небольшой лес и безбрежная украинская степь.
Но любоваться этим нет времени. У входа в госпиталь пахнет цветами, в комнатах — кровью. Здесь сейчас тысячи раненых…»
В августе 1941 года Александр Александрович был назначен главным хирургом Брянского фронта. Из Москвы он вместе с хирургом Смоляницким, с которым он работал еще на Халхин-Голе, отправился в Брянск. Летели они на У-2, пилот вел машину неуверенно, ибо не знал маршрута. Разрешения сесть в Брянске не было дано, и пилот так им и сказал: «Доберетесь как-нибудь!» Все же через два часа сели в Брянске, где, как выяснилось, не было ни единого госпиталя. С трудом нашли машину, чтоб добраться до штаба фронта, который находился, как им сообщили, «в лесу под Брянском».
Брянский лес! Знаменитый лесной массив, которому немцы нанесли огромный ущерб. Они намеренно уничтожали и сжигали лесное богатство брянского заповедника, но Александр Александрович, пробыв на этом фронте всего двадцать дней, еще застал эти дебри нетронутыми.
Штаб фронта был в стадии становления — «устройства на лесном жительстве». Был там и огромный подземный госпиталь, состоящий из множества землянок, выложенных бревнами внутри, а сверху, по накату, замазанных глиной, засыпанных песком и обложенных дерном. Этим госпиталем и должен был заведовать Смоляницкий. А Александр Александрович, устроившись в штабе фронта, в палатке, ночуя на нарах, должен был объезжать соседние городские госпитали — г. Орле, в Городище, в Речице — и походно-долевые госпитали. Всюду он наводил порядок и каждый день оперировал раненых.
Армия наша тогда отходила с немалыми потерями, и Александр Александрович видел, как эвакуируют население из городов, поджигают заводы… Ночуя в лесу, он слышал, как группами шли немецкие бомбардировщики, возвращаясь с бомбежек наших городов. Разъезжая по городам, он часто на пути видел драматичные сцены после налетов вражеской авиации. Однажды, подъезжая к Трубчевску, он увидел на дороге двух мужчин, которые, приплясывая и размахивая руками, что-то напевали. Оказалось, это пациенты, сбежавшие из психиатрической больницы, — тяжкое зрелище на военной дороге!..
27 августа Александр Александрович записывает в дневнике: «Приехал писатель Леонид Ленч. Рассказывает о Москве. Будет работать в нашей фронтовой газете».
А недавно Леонид Сергеевич Ленч, узнав, что я пишу книгу о Вишневском, любезно согласился прислать мне рассказ о встрече с Вишневским на фронте. Я решила поместить его воспоминание в эту главу.
«…В 1941 году мы с Вишневским встретились под Брянском: он был главным хирургом Брянского фронта, я — штатным писателем фронтовой газеты «На разгром врага».
Однажды в ясный, безмятежно-синий августовский день я оказался один в избе лесника, где располагалась наша редакция.
Редактор А. М. Воловец ушел в политотдел фронта, сотрудники — те, кто не уехал на передовую в командировку, — разбрелись кто куда — добывать информацию в отделах и управлениях штаба.
Я вел в газете сатирическую полоску «Осиновый кол», свой материал в номер (фельетоны, стихи, всякие мелочи и карикатуры) я еще вчера сдал Воловцу и решил воспользоваться случаем и отоспаться.
Я залез на сеновал, устроился поудобнее, но только закрыл глаза и стал дремать, как началась бомбежка.
И вдруг раздается телефонный звонок. Одни, другой, третий. Надо было слезать с сеновала! Я слез, снял трубку и услышал:
— Попросите Ленча.
— Ленч у телефона.
— Леонид Сергеевич, только что у самого въезда в Брянск тяжело ранен Митлин, он попал под бомбежку, ему оторвало осколком бомбы ногу. Вы, кажется, хорошо знаете Вишневского? Найдите его немедленно и добейтесь, чтобы он сейчас же приехал в полевой госпиталь, в надземный — он знает, в какой. Леонид Сергеевич, каждая минута дорога!
Секретаря нашей редакции Александра Яковлевича Митлина мы все любили. Симпатичный, безответный хлопотун, из породы тех газетных коренников, которые, где бы они ни работали, главную тяжесть редакционного воза берут на себя. И вот — это несчастье!
Я выбежал из избы. Боже мой, как сейчас здесь, в лесу, я найду Вишневского?! Когда я приехал на фронт, мы встретились с ним в штабной столовой, расцеловались, поговорили наспех и… я даже не успел спросить, где находится его землянка?
Я быстро пошел наугад, по лесу. И вдруг — так бывает только во сне или в кино — я увидел пробирающийся по лесной дорожке пикап. Рядом с шофером сидел… Вишневский!
Я замахал руками, закричал:
— Александр Александрович!
Он обернулся, увидел меня, тронул шофера за плечо. Пикап остановился.
Я подошел и сбивчиво сказал Вишневскому то, что нужно было сказать.
— Понимаешь, какое дело, — замялся он, — я получил новое назначение, уезжаю сейчас с фронта, пока в Орел, — вон, видишь, чемодан уже со мной… Там в госпитале есть свои хирурги.
— Саша! — сказал я. — Надо помочь хорошему человеку. Поезжай к нему, посмотри… Я прошу тебя, Саша…
Вишневский коротко бросил шоферу:
— В госпиталь давай. Живо!
…Уже в сумерках в притихшую пашу избу лесника вошел Вишневский. Я вздрогнул, увидев его осунувшееся, хмурое, смертельно усталое лицо, темные теин под запавшими глазами.
Кто-то подал ему стул. Он сел, обратился ко мне:
— У тебя нет коньяку случайно?
Коньяк у меня был — на днях с последней почтой получил посылку из Москвы.
Я налил полстакана, он выпил залпом и сказал, ни на кого не глядя:
— Ваш Митлин умер у меня на столе. Я ничего не мог сделать. Газовая гангрена при плохом сердце!
…Он жалел каждого своего больного, мучился вместе с ним и сострадал ему — черта характера, свойственная всем большим русским врачам».
Вот что рассказал Леонид Ленч об Александре Александровиче Вишневском, нашем друге.
Осенью 1941-го и весь 1942 год Вишневский работает на Ленинградском фронте. Он объезжает полевые госпитали, ежедневно оперирует раненых, пишет статьи, проводит лекции, выступает на совещаниях, слушает доклады. И все это во время бомбардировок вражеской авиации и минных обстрелов. Вот что он записал на Малой Вишере 6 февраля 1942 года: «В четыре часа дня началась сильная бомбежка. Вышел на улицу, чтобы определить, куда попадают бомбы, и вижу: прямо на нас летят четыре бомбардировщика. Я отбежал в сторону — бомба упала близко. Несомненно, сохранив самообладание на войне, человек получает лишний шанс сохранить жизнь».
А бомба упала, между прочим, как раз на госпиталь, и там погибли многие врачи и сестры. Лишь случайно Вишневский находился в другом помещении! В этой записи он перечисляет жертвы бомбардировки. Был ранен в руку и его шофер Брыскин, которому не изменил обычный оптимизм: «Легко! Надул фрицев!»
А когда читаешь в конце записи такую короткую фразу: «…Из Москвы прислали 50 сестер, распределял их с Соколовым по госпиталям, все просятся на передовую», — то не можешь не восхищаться русскими женщинами. Какая готовность отдать жизнь за Родину! Какой великий дух!
В одной из записей Вишневский пишет: «Ведь за жизнь свою, отданную Родине, они не могли непосредственно и активно бороться с врагом, как это может делать пехотинец с винтовкой, зенитчик, танкист или летчик. В руках у наших хирургов — только скальпель! Вот почему врачи и сестры должны вырабатывать в себе особое мужество, воспитанное чувством профессионального долга и любовью к Родине. Они сражаются с врагом у операционного стола, когда вытаскивают на плащ-палатке или волокуше из огня раненых, подвергаясь при этом такой же смертельной опасности, как и солдаты, идущие на поле боя».
Мне пришлось перечитывать эти строчки как раз после просмотра третьего фильма из эпопеи Великой Отечественной войны, созданной Романом Карменом. Эта часть посвящена блокаде Ленинграда, и потрясающие кадры-документы невозможно смотреть без слез. Пронзительно звучат слова диктора: «Запомните эти лица! Запомните навсегда защитников-бойцов. Никто из них не вернулся из боя».
«Солдаты, идущие на поле боя», — как писал Александр Александрович. И снова вспоминаю его, который тоже был «солдатом, идущим на поле боя». И снова нахлынула на меня волна бесконечной признательности судьбе за то, что имела счастье дружить с ним, а сейчас могу пером моим воссоздать образ этого человека и еще раз поклониться памяти его…
Возвращаюсь к дневнику, и кажется мне, что я вижу крупным планом, как на экране, лицо… врага, гитлеровца. Это не просто военный противник, он «вооружен» еще и психически. Вот «памятка немецкому солдату», текст которой ошеломил Александра Александровича: «Война скоро кончится, для победы нужно напрячь все силы, забыть о нервах, о жалости. Убивай, убивай, убивай! Нежность понадобится твоей семье после войны. Фюрер обо всем думает! Каждый немец должен убить 250 русских — это норма. Сейчас мы на мировом футболе играем русскими головами, потом будем играть головами англичан, а там покажем старому дураку Рузвельту, чего мы стоим».
Мне, русской женщине, никогда не забыть этой «памятки немецкому солдату», потому что и сейчас, почти через сорок лет, где-то раздуваются угольки пламени фашизма, зловеще перебегающие под укрытием мнимого спокойствия мирных переговоров.
Вот на какие мысли наводит меня перелистывание «Дневника хирурга»!
В 1942 году Константин Симонов написал такие стихи:
…Если ты фашисту с ружьем
Не желаешь навек отдать
Дом, где жил ты, жену и мать,
Все, что родиной мы зовем, —
Знай: никто ее не спасет,
Если ты ее не спасешь;
Знай: никто его не убьет,
Если ты его не убьешь…
Так поэт Симонов отвечал на «памятку немецкому солдату», именно тому солдату, который «обязан убить 250 русских».
Гитлер призывает к преступному убийству, Симонов призывает к законному возмездию за него…
Но вернемся к рассказу о Вишневском. Как-то сын Александра Александровича — Саша говорил мне, что одно время в институте имени его деда А. В. Вишневского, где Саша работает со студенческих времен, стали мало применять хирургию, уступая тенденции лечить больных терапевтическим путем. «А когда мало оперируешь, — говорил Саша, — уходит практика и уносит профессиональные навыки».
5 марта 1942 года Александр Александрович писал в своем дневнике: «Утром оперировал аппендицит. Редко оперирую и чувствую, что это начинает отрицательно сказываться на моей хирургической технике».
Хирург, подобно скрипачу или пианисту, должен ежедневно работать, чтобы не потерять техники. И видимо, чисто научный труд, как и административная деятельность, является препятствием для практики. И следует их резко разграничивать. Немногим дано удачно сочетать руководящую деятельность и профессиональную практику, за это, как правило, приходится расплачиваться собственным здоровьем.
Александр Александрович не дожил до семидесяти лет, слишком велика была отдача! Очень много сил отнимали у него административные функции и научная работа, а также борьба за отстаивание своих принципов, за свои открытия в науке и врачебной практике. Вот, к примеру, скажем, целая эпопея в его жизни, связанная с борьбой против шока.
Что такое шок? Потеря сознания во время ранения? Обморок? Пытаюсь представить себе это состояние. Когда моя внучка, десятилетняя Ольга, попала под колесо автомобиля и у нее была сломана и поранена щиколотка на левой ноге, она была доставлена в больницу в состоянии шока, что не дало возможности ни вправить кость, ни зашить раны.
— Оленька, — спрашивала я внучку, когда она поправилась, — скажи мне, что ты в эту минуту ощущала?
— Ощущение очень странное: вижу свою ногу, рваную рану, вижу белую торчащую кость с острым концом, вижу, как льется кровь, а боли не чувствую, все словно во сне. Спрашивают — отвечаю, а что говорю, даже не соображаю, и все мне безразлично…
Итак, это удар по нервам, вызванный какой-то физической травмой, ранением, падением с высоты… Как оказалось, в состоянии шока хирургическое вмешательство не допускается, оно может привести к смертельному исходу, или, как в медицине говорится, к легальному. (Слово-то какое! Будто воздушное!)
В августе 1942 года Александр Александрович сделал в Москве на пленуме ученого медицинского совета доклад о борьбе с шоком новокаиновой блокадой по А. В. Вишневскому. И вот запись:
«27 августа. Читал свой доклад. Он явился, в сущности, итогом наблюдений, которые мне удалось провести во время боевых событий у реки Халхин-Гол, в войне с Финляндией и в течение первого года Отечественной войны. Основываясь на личном опыте, я отметил, что самый простой, самый доступный в боевой обстановке и в то же самое время чрезвычайно эффективный метод борьбы с шоком — это новокаиновая блокада по А. В. Вишневскому. Блокада и гемотрансфузии нормализуют нервную трофику и гемодинамику при травматическом шоке…
Мой доклад был встречен хорошо».
А 30 августа Александр Александрович записывает следующее: «Вечером на секциях, где вырабатывалась резолюция по борьбе с шоком, председательствующий настаивал на том, чтобы вычеркнуть фамилию Вишневского, а блокаду оставить, упрямо называя наш способ нейровагосимпатической блокады «блоком по Бурденко». Я протестовал. Меня поддержал Банайтис».
И вот так всю жизнь ему приходилось отстаивать свои методы, несмотря на их правильность и успешное применение в хирургии.
А ведь из-за этого метода борьбы с шоком в 1931 году, когда Александр Александрович работал в Военномедицинской академии в Ленинграде преподавателем нормальной анатомии, за спор с кем-то из его руководителей он поплатился Тем, что был послан на три года в лепрозорий под Ленинградом. Там он изучал значение нервной трофики в патогенезе и успешно лечил методом Вишневского больных проказой. Там же он и написал докторскую диссертацию, получившую высокую оценку.
В «Дневнике хирурга» среди одиннадцати схематических карт военных действий имеется лишь одна фотография, но и на ней нет Александра Александровича. Сделана она была в августе 1942 года в Архангельском во время VI пленума врачей-фронтовиков, когда в перерыве двадцать два участника пленума во главе с начальником сануправления армии, Ефимом Ивановичем Смирновым, решили сняться на память.
Я рассматриваю эти серьезные, усталые лица крупнейших хирургов того времени, ушедших на фронт, и среди них узнаю соседа моего по даче — Владимира Семеновича Левита, Сергея Сергеевича Юдина, с которым дружила, Николая Ниловича Бурденко и самого Ефима Ивановича, очень любившего моего отца. И вот запись в дневнике Вишневского по поводу этого снимка:
«30 августа: После закрытия пленума небольшой компанией поехали обедать в Архангельское… Оказывается, некоторые участники вместе сфотографировались. А я и не знал. Очень жаль — хорошая была бы память…»
Да, память осталась, хотя многих из них уже нет на свете, как нет самого Вишневского.
1943 год начинается в дневнике с записи об освобождении Ленинграда. Александр Александрович, будучи на Волховском фронте, очень живо описывает это событие, которому сам был свидетелем. Он ездил по соседним госпиталям, медсанбатам, ежедневно оперировал раненых и внимательно следил за продвижением нашей армии. Одновременно он готовился к докладу, с которым выступил в конце апреля в Москве. И снова были «битвы» с хирургами, выступавшими против тезисов его доклада, и все же за основу была принята «классификация ранений суставов по Вишневскому».
Впрочем, видимо, в таких спорах и рождается новое.
В августе этого года Александр Александрович сам оказывается в положении «раненого». Выучившись на фронте водить машину, однажды он поехал в Тихвин для осмотра тамошнего госпиталя, по дороге попал в аварию и вот как описывает эту историю:
«26 августа… Дорога идет лесом. Решил сесть за руль. Отличное ровное шоссе, я прибавил газу и, задумавшись, резко повернул руль, затем повернул его круто в обратную сторону и, растерявшись, вместо тормоза сильно нажал на акселератор. Машина рванулась, перескочила через кювет, я вылетел из нее и очень сильно ударился левым плечом о землю. Через меня перелетел шофер, а машина все еще продолжала двигаться по инерции. Когда она наконец остановилась, я поднялся и сразу задал себе вопрос: «Перелом или вывих?» Состояние было весьма неважное, хотя боли в первый момент я не почувствовал, видимо, из-за местного шока…
Любопытно, что я никогда до этого не ломал костей, а между тем ощущал боль при движении костных обломков как чувство совершенно знакомое. Неожиданно полил сильный дождь, даже с градом, машина была открытая, и я сильно промок. Последние двадцать километров ехать было очень трудно. Наконец добрались до Тихвина, и я с Данюшевским отправился в госпиталь. Попросил позвать доктора Чеглецова и рентгенолога… Когда меня повели в рентгеновский кабинет, я сам взобрался на стол, твердо решив не стонать. Сделали снимок, проявили, начали шептаться. Я поднялся, подошел к экрану и увидел — вывих плечевой кости, вколоченный перелом шейки и отрыв большого бугра. Пошли в операционную. Я сел на табурет и показал Чеглецову точку в центре дельтовидной мышцы. Он сделал анестезию кожи, затем взял большую иглу, и я скомандовал, чтобы он через кожный желвак продвинул иглу поглубже до кости и непрерывно по ходу движения иглы вводил раствор новокаина. Делал он это нерешительно, из иглы периодически выступала кровь… Начали отводить плечо, и отведение прошло безболезненно. Я почувствовал радость и гордость за наш метод».
Два месяца Александр Александрович лечил сломанную руку, проверяя на себе работу рентгенологов, медсестер, на собственном опыте делая разные профессиональные наблюдения. Даже находясь на положении больного, он не прерывал работы за столом, писал статьи и предисловие к сборнику материалов о военно-полевой хирургии, редактировал. Дневник за это время пополнился интересными записями-размышлениями о моральном облике врача-хирурга, о конвейерном обслуживании раненых бригадами, о многом другом. И вот наконец такая запись:
«2 ноября. Утром сделал массаж руки и пошел оперировать. Это первая моя операция после перелома. Раненый — Бахарев Иван Афанасьевич. Пуля лежит в средостении между пищеводом и аортой. Решили идти через брюшную полость — рассечь диафрагму. На операции присутствуют человек тридцать курсантов. Помогает Ляховицкий. Разрезал диафрагму, щупаю пулю, а вынуть не могу, нет инструментов. Наконец вынул. Спрашиваю: «Заметно, что рука была сломана?» Говорят: «Нет». Не знаю, успокаивают или на самом деле».
Но я„читая эту запись, подумала: пуля эта пробыла в теле Бахарева полтора года. Через две недели после ранения Бахарева с диагнозом «непроникающее ранение» выписали в часть. После того он еще дважды был ранен, и каждый раз, подлечив, его отправляли на фронт. И только, когда он стал жаловаться на боль в сердце и затрудненное дыхание при перебежках, снова отправили в госпиталь, сделали рентген, обнаружили пулю и положили на операцию к Вишневскому.
1944 год начался для Вишневского с освобождения Новгорода Великого. Наши части уже гнали вражескую армию вспять — на запад. В дневнике Александр Александрович день ото дня делает подробный отчет о продвижении наших войск, в который вклиниваются короткие информации вроде таких: «В 13-м госпитале прооперировал раненого с тяжким повреждением локтевого сустава». Читаю и вижу, что Александр Александрович живет вместе со всей армией единой заботой — как можно скорее прогнать врага с родной земли. И здесь особенно явственно проявляется у Вишневского унаследованные от деда-воина качества — самодисциплина и чувство высокого патриотизма.
Теперь, читая дневник, я начинаю понимать, почему за многие годы нашей дружбы всего раза два или три видела Шуру в штатской одежде (которая, кстати сказать, шла ему). И не случайно на его портрете работы моего отца из-под белого халата у Александра Александровича видны синие генеральские брюки с красными лампасами. Как солдат со штыком, так шел Вишневский со скальпелем вслед за нашими частями, двигавшимися на штурм Новгорода Великого, страстно беспокоясь о том, что наши медсанбаты не поспевают за быстро продвигающимися вперед войсками. Он досадует на плохую переправу через Волхов, где дорога вдоль берега забита войсками, и радуется, когда медсанбаты ухитряются вклиниться между ними, чтобы вовремя подать помощь штурмующим.
«20 января. Подъезжаем к городу. Слева по шоссе большие белые дома. «Вот где надо развернуть госпиталь», — решаем мы с Песисом. Каменные белые ворота, над ними красный крест и черными буквами написано: «Milit?rkrankenhaus»… [3] Идем в дом, везде нам чудятся мины, но, видимо, у победителей неизменно по-является потребность найти трофеи, и мы скоро забываем о минах. Правда, у меня этот инстинкт носит особый характер, и я преимущественно интересуюсь книгами и газетами. Очень любопытно узнать, чем жили, о чем думали эти люди. Ведь непроходимая стена встала между нами и ними, и стене этой больше двух лет.
Скоро мне удалось разыскать письма, документы, книги и газеты за 11 и 12 числа. В этой же комнате валялось громадное количество бутылок из-под французского шампанского. В одной из газет опубликованы новогодние речи Гитлера и Геринга. Тон их совершенно иной, чем в начале войны. Речь идет уже не о победе над всем миром, а о тяжелых испытаниях, которые предстоят Германии, и о напряжении, которое должно быть проявлено, чтобы спастись от разгрома. Кругом следы быстрой эвакуации. Внешний вид помещения напоминает собой то, что я видел при отступлении наших госпиталей. Видимо, сходство это не случайно…