Оставшиеся страницы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Оставшиеся страницы

У дневника памяти есть особое свойство. Кажется иногда, что какие-то страницы совсем стерлись и разобрать, что там на них написано, невозможно. Но начинаешь ворошить соседние страницы, и стершиеся начинают проявляться. Как обратимая пленка в проявителе. Все ярче и ярче. И еще это похоже на детскую игру в шпионов. Напишешь товарищу письмо молоком. Ничего не видно. А он прогладит письмо утюгом и все прочтет.

Только в данном случае получилось, что я тер страницы горячим утюгом воспоминаний, и начали возникать перед моими глазами и города, и люди, и озера, и реки, и картины художников. Зазвучали слова грустные и веселые. Все громче и громче. В конце концов я растерялся. Если так пойдет – возникнут передо мною все пятьдесят с лишним поездок в разные страны. И в каждой стране окажется что-то важное и нужное. Но тогда действительно надо писать отдельную книгу. А сейчас пора кончать перелистывать заграничные поездки. Хоть и нелегко очень.

Трудно забыть первую ночь в Риме. Я ходил по этому городу до утра, и самое удивительное, что все здания, все фонтаны, все памятники встречал как старых знакомых, а все-таки все было вновь, все было невероятно как сон.

И в Париже так же. Ведь не только Эйфелеву башню я знал до приезда в Париж, но и Нотр-Дам, и бульвар Капуцинок, и бульвар Сен-Мишель, и Елисейские поля, и площадь Звезды, а все-таки все было вновь.

На набережной Сены ящички и ларьки букинистов и маленькие лавчонки с котятами, щенками, курами, голубями, обезьянками, попугаями. Я всегда мечтал купить ару. Синий ара сидел почему-то не в клетке, а поверх нее. Сидел, посматривая на меня, и только я хотел спросить, сколько он стоит, как раскрылись огромные крылья, и ара вылетел через открытую дверь прямо в парижское небо.

Зачем я рассказываю вам об этом? Какое это имеет отношение к моей профессии? Имеет. Очень большое. Столкнулось несоизмеримое. Так бывает в высокой трагедии. Нельзя пройти мимо этого, не вздрогнув, не взволновавшись. Птица, огромная плененная птица наконец-то ушла в небо, в свою стихию. Все у нее есть для неба – и крылья и горячая кровь.

Только не знал ара, что это не его небо, а чужое, что не сможет он опуститься на пальму и взломать своим клювом кокосовый орех. Не знал, что не встретит он в этом небе ни одного попугая и что есть ему на парижских деревьях будет нечего. Чужое небо. Только тем и лучше клетки, что оно широкое. А жить ему под этим небом нельзя.

На следующий день ара сидел в своей клетке. Так же внимательно рассматривал толстые пальцы на своей лапе и что-то ворчал на своем попугайном языке.

Я прислушался. Оказывается, это был не попугайный, а английский язык. Он говорил: «Оллл рррайт. Оллл рррайт». Он выучил это, не зная смысла. Ему было совсем не хорошо. Ему опять было плохо.

А нашли его ночью в густой зелени платана на острове Сите. Накрыли большой тряпкой, чтобы не укусил.

Я глядел на пойманного беглеца и думал, что не буду спрашивать, сколько он стоит. Я не хочу покупать попугая и держать его в тесной клетке, в которой он даже крылья расправить не может. Он должен летать. И не в чужом небе, а в своем, бразильском.

Три раза приезжал наш театр в Париж. Играл и в театре «Бобино», и в знаменитом «Казино де Пари», в котором пела когда-то Эдит Пиаф. На один из спектаклей пришел старый-старый Морис Шевалье. Наша кукла-конферансье приветствовала его, и он встал, смущенно раскланиваясь.

Я узнал, что в Вансе, под Ниццей, доживает свой век Гордон Крэг. Тот самый Крэг, с которым спаяна история европейского театра. Тот самый, который в книге своей предлагал заменить актеров драматического театра марионетками. Тот самый, который десятки лет назад смотрел нашу «Каштанку». Я отправился в Ниццу. Говорят, что в этом городе только два дня в году бывает дождь. Я приехал как раз в такой день. Из Ниццы – в горы, в Ване. Разыскал пансион и нашел удивленного Крэга. Может быть, я был последний из актеров, кто видел этого всегда молодого старика.

Только что я включил транзистор. Диктор называет знакомые мне города: Александрия, Дамаск, Халеб, Каир, Бейрут. Везде мы играли. Все помню. И наших шумных черноголовых зрителей, и пирамиды, и Сфинкса, и голову Тутанхамона, и Золотой рынок, и разноцветный базар Дамаска, и набережную Александрии, и белые, похожие на огромные сахарные головы крестьянские голубятни, и серые скалы Бейрута, на которых, глядя в море, стоит наша гостиница. Только теперь нельзя говорить «стоит», надо сказать «стояла». Ее нет. Нет всех этих великолепных домов на грандиозном постаменте прибрежных скал. Город залит человеческой кровью. Об этом страшно думать. Мы же там были. Там жили мирные люди.

Не знаю, сколько тысяч километров налетал я по земному шару. Не подсчитывал. Из Португалии, с самого западного берега Европы, летим прямо во Владивосток, на самый восточный берег нашей страны. Из Москвы летим в Мексику через Ньюфаундленд (родину моей собаки), через Гавану – столицу Острова Свободы – в огромный город Мехико, население которого, неожиданно для меня, – тринадцать миллионов. Смотрю на ступенчатые пирамиды ацтеков и вспоминаю пирамиды Египта.

Из Японии лечу в Брюссель, а через пять дней снова в Японию. Очень, оказывается, маленькая наша планета. За два дня, наверное, всю облетать можно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.