Михаил Петров ВОСПОМИНАНИЯ СТАРОГО КАЗАКА
Михаил Петров
ВОСПОМИНАНИЯ СТАРОГО КАЗАКА
Прошел мой век, как день вчерашний,
Как дым, промчалась жизнь моя.
Как-то мой друг сказал: «Если нашу трагическую историю описать языком Тургенева, то получится два, а то и три «Тихих Дона». Я с ним согласился.
Моя жизнь разделилась на две части: тяжелая и трагичная до мая 1945 года и не менее страшная и тяжелая позднее. И ныне с «высоты» 80 лет я помню почти все. Помню единоличную жизнь на хуторе — и сейчас бы показал, где была наша земля. С трудом мы приобретали сельхозинвентарь и к 1929 году во дворе уже был полный набор: всевозможные плуги, косилки, самоскидка и — гордость деда — сноповязка. Для нее он даже сделал специальный навес. Помню разговор отца со своим старшим братом о покупке в кредит на 20 лет американского трактора «Фордзон».
И вот — коллективизация. Я видел глаза деда, когда два придурка из актива бедняков вывозили его сноповязку и, зацепившись за дерево, оторвали жатку от основного агрегата. Потом уже волоком оттащили по частям на общий двор. Колхоз так и не отремонтировал сноповязку и ее сдали в металлолом. Помню, как я подавал холодной воды, чтобы привести в чувство бабушку, которая упала в обморок, видя все это.
Помню голодный 1933 год, когда люди поели всех кошек и собак. Во время непогоды старшие уходили домой, а мы, подростки, оставались на полевом стане и мяли какой-то конский концентрат, ссыпали в ведро с водой. Крупицы зерна садились на дно, и мы варили кое-какую кашу. Помню, как женщины с хутора узнали, что у нас в бригаде сдохла от истощения лошадь, и пришли просить «кишочки», а мы не дали.
Хлеба не было. Пекли лепешки из травы. Из стебля подсолнуха выталкивали сердцевину, мололи и также клали в лепешки. Ели лягушек. Как-то на работе мой напарник такого же возраста, что и я, спросил — «Воробьев будешь есть?» Я согласился, вспомнив, что когда-то их ловил для бабушки, так как она не могла есть другой птицы. Вот ем я «воробья», а у него четыре лапки и крыльев нет! Друг признался, что это лягушка. Рассказал, что этими лягушками спас себя и свою семью. Технология приготовления лягушек простая. Берешь мешок и идешь за хутор на пруд. Наловишь штук 50–60. Дома кипятишь котел и высыпаешь туда лягушек. Через пару минут опрокидываешь котел на солому. Кожу с лягушек снимаешь как с вареной картошки, отрезаешь лапки, выкидываешь внутренности, моешь в проточной воде тушки и варишь. Как-никак, а мясо. Не сравнить с лепешкой, в которой питательного ничего нет — только набиваешь пустой желудок.
Для нашего хутора 1933 год прошел тяжело, но почти без жертв. Только один старик умер уже весной, когда сеяли кукурузу. Он наглотался целым зерном и — заворот кишок. Стало полегче, когда стал созревать ячмень. Начали его молоть и хоть какие-то пышки печь.
* * *
Страшным горем для народа стали репрессии 1936–1939 годов. Людей ловили прямо на улице, на работе и — в тюрьму. На село спускали план: арестовать, например, 10 человек. И вот сельсовет думал: кого записать? Арестовали старшего брата отца, двух зятьев, соседа — друга отца.
В это время я был студентом педучилища. В 1937-м на октябрьские «праздники» домой не поехал, остался при училище. После праздников 10 или 11 ноября меня вызывают к заведующему учебной частью. Захожу в кабинет. Завуч с серьезным видом подает мне бумажку и говорит: — «К вечеру, чтобы тебя не было на территории училища». С удивлением спрашиваю: — «В чем дело?» — «Выйдешь — почитаешь». Выхожу. Смотрю на бумажку: «Такой-то исключается из числа студентов училища, как сын врага народа».
Сразу понял — отца арестовали. Зашел в комнату. Схватил том Ленина и запустил его в портрет Сталина. Стекло вдребезги. Рамка упала. Портрет порван. Собрал свои личные вещи и к вечеру этого дня был дома.
Зашел во двор. Тихо. Выглядываю из-за угла хаты. Сидит дедушка на своем низком стульчике и голову положил на посох. Я постоял-постоял, выхожу. Дедушка, увидев меня с вещами, понял все и заплакал. Минут 20 я его успокаивал, чтобы узнать — что произошло?
Обычно под праздник или в праздник собираются компании выпить. В одну из них попал и мой отец. Кто-то из активистов предложил первый тост за здоровье товарища Сталина. Отец, якобы, буркнул про себя: «Давайте выпьем, чтобы он подох». Кто-то услышал, доложил куда надо — и к утру отец уже был в районном НКВД в станице Александрийской. Мать уехала в район и два дня от нее никаких вестей.
На следующий день я взял у соседа велосипед и часам к 10–11 утра уже был в станице. Там жила младшая сестра отца. Заехал к ней и узнал, что мать была у нее, но куда-то ушла. Квартал, где НКВД, оцеплен милицией. Но я знал все «ходы и выходы», так как учился в станице Александрийской в 5–7 классах. Через сапожную мастерскую пробрался к самому забору. По ту сторону забора сидел старичок и что-то шептал (видимо, молитву). Он нашел отца и привел к забору. Для отца не было новостью, что меня исключили из училища. Он не стал оправдываться, попросил прощения за причиненное горе и страдания. В заключение беседы попросил меня обратиться к нашему хуторскому красному партизану.
В 1935 году при районах были организованы машинно-тракторные станции (МТС). А при них — политотделы. Начальник политотдела был царь и бог в районе. Хуторской партизан, алкаш и забулдыга, был не наш, а еще с гражданской войны пристал в зятья и остался жить на хуторе. Отец с ним не дружил, но когда партизану не за что было выпить, он шел к отцу, и тот никогда не отказывал в деньгах. А начальник политотдела был земляк партизану.
Я приехал домой, купил две бутылки водки и хотел идти искать партизана.
Смотрю, а он откуда-то бежит по улице. Окликнул его и предлагаю за компанию выпить. Он сразу через горло выпил почти всю бутылку. Когда я ему рассказал о своем горе, его возмущению не было предела. «Как? Кто посмел арестовать моего лучшего друга?» — кричал он. Допив первую поллитровку, сказал: «Возьми еще бутылку. Я заберу ее с собой, а завтра вечером будем выпивать с твоим отцом». Я вытаскиваю вторую поллитровку водки. Он расцеловал меня, взял бутылку и сказал: «Партизан не бросает слов на ветер», — и ушел.
Утром жена партизана сказала, что тот чуть свет поехал в район. Только к вечеру я приехал в станицу и зашел к сестре отца. В комнате сидят отец, партизан и муж отцовой сестры. Выпивают. Увидев меня, партизан вскочил и кричит: «Ну что, я прав? Я сдержал слово?» Потом он рассказал: «Я чуть не убил своего земляка. Говорю ему: ты знаешь, кого ты арестовал? Это враги народа оклеветали честного человека! Если ты его не отпустишь, колхоз развалится. Он и учетчик, и бригадир, и скирдоправ. Его специально оклеветали, чтобы развалить колхоз». Начальник политотдела дал команду: «Освободить!!!»
Мне дали справку, что все это клевета, и я в 1938 году закончил педучилище. Когда принес завучу справку, он поздравил меня и тихо сказал: «А вот бить портреты вождей не надо было бы. Но помалкивай. Об этом знаем ты, я и уборщица. Я ей приказал держать язык за зубами». И, правда, до конца учебы никто не сказал ни слова об этом.
* * *
Следующий этап моей жизни — армия. До 1939 года в законе о воинской службе была статья 116, которая гласила, что учителя сельской местности освобождаются от воинской обязанности на все время нахождения в этой должности. Мне выдали военный билет, где была вышеуказанная запись. Но в августе 1939 года был принят новый закон, где этой статьи уже не было. И в ноябре 1939 года я уже был в городе Гайсин УССР.
Новый военный закон устанавливал сроки службы: для рядового состава — 2 года, для младшего командного состава — 3 года. Нас всех со средним образованием — в полковую школу. А это значит — три года службы! Но выручила финская кампания. Нас направили в стрелковый полк, а после окончания войны мы в полковую школу не вернулись.
Идет 1941 год — год «дембеля». Но опять… НО! Кадровую дивизию делят пополам: одна часть осталась в Кривом Роге, а вторую — в Кировоград. Рядовой состав пополнили майским призывом новобранцев и мобилизованными запасниками, якобы, для переподготовки. А командного состава нет. И тут вспомнили всех, кто со средним образованием. Вызывают: «Поедете на курсы политсостава. Пишите биографию». Я написал «такую», что меня не взяли.
На курсы политработников я не попал из-за биографии, где написал, что отец судим, исключался из колхоза, а дед — служитель религиозного культа. Но на душе не было спокойно. Понимал, сколько хлопот принесет графа в моем деле с записью о среднем специальном образовании.
Осталось полгода до «дембеля», а я не был уверен, что меня демобилизуют. Попытался завести дружбу с полковым писарем и с его помощью переправить графу об образовании на два-три класса начальной школы. Дружбу с писарем я завел, но безполезно — он не имел доступа к личным делам красноармейцев. Осталось надеяться, что как-нибудь пронесет.
Но… увы. В начале апреля 1941 года собирают «отставников», которые не попали на политработу и прямо заявляют: «На строевую службу вы вполне пригодны». В Кировограде нас собрали человек 40–50. Курсы назывались УККС, что означало — ускоренные курсы командного состава. Занятия проходили, в основном, по тактике боя. Предполагалось, что военное дело мы знаем со средней школы, строевую подготовку прошли во время службы и нам необходимо изучить только стратегию и тактику современного боя. И где-то к концу месяца нам присваивают звания младших лейтенантов и лейтенантов и — по частям.
Я попал в г. Павлоград в пехотный полк. Командир полка, узнав, что я с Кавказа, да еще и казак, обрадовался: «Слава Богу, есть кому поручить взвод конных разведчиков, а то все мои командиры к лошадям боятся подходить». Командир полка оказался земляк — с Кубани. Он сказал: «Сформируешь взвод (лошади, седла, сбруя и т. п.), дам тебе недельный отпуск на Кавказ». Выписал документ, по которому я мог заглянуть в любой военный склад г. Павлограда. Вскоре пришли лошади из Молдавии. Седла я сразу нашел в одном из складов. К середине мая 1941 года взвод был сформирован. Командир полка остался моей работой доволен. Теперь дело за обещанным отпуском. Я даже домой написал, что предвидится недельный отпуск.
Во взводе по инструкции 28 человек да плюс коноводы командира и комиссара полка, начальника штаба и начальника особого отдела. Начались занятия конным делом, полевой разведкой, а отпуска пока не дают. Живем уже в летних лагерях в палатках. 21 июня, в субботу, полк вернулся с тактических занятий, а мы с командиром взвода зенитной батареи купили у колхозника рыбачью сетку и на завтра, в воскресенье, собирались ловить рыбу в озерах возле Павлограда.
* * *
На заре, уже 22 июня, часа в 3–4 я проснулся, вышел, покурил. День только начинался. Лег спать. Почти засыпал, когда услышал, что кто-то бежит. Прибежавший спрашивает у часового: «Где спят коноводы командира и комиссара полка?» Часовой показал палатку. Я подумал, что начальство поедет в город к своим семьям. Но до меня доходит разговор посыльного: «По тревоге подать лошадей к штабу полка!» А причем здесь «по тревоге»? Посыльный ушел. Коноводы побежали на конюшню, а я постарался еще раз уснуть.
Приблизительно через полчаса этот же посыльный прибегает с приказом, чтобы начальник штаба и я прибыли верхом в штаб полка. Бегу с коноводом начальника штаба на конюшню — мне по штату коновод не положен. Седлаю свою лошадь и едем в штаб. Вскоре оттуда выбегает нач. штаба, садится на коня и командует: «За мной!» Прискакали к штабу дивизии, а это километров пять, не успели спешиться как выбегает ком. полка и приказывает: «Галопом в полк! По боевой тревоге построить полк у штаба! Зенитные пулеметы поставить по углам лагеря, а прислугу ознакомить с отличительными знаками немецких самолетов!» Опять команда: «За мной!» — и летим назад. По дороге думаю: «По тревоге поднять полк — это учеба. А зачем рассказывать прислуге зенитных установок о знаках отличия немецких самолетов?» Это вселяло в душу тревогу. Было известно: мы в хороших отношениях с Германией и договор, заключенный в августе 1939 года, выполняется обеими сторонами.
Прискакали к лагерю. Начальник штаба приказывает мне: «Скачи прямо по передовой линейке. Командуй: боевая тревога! Построение у штаба полка!» И вот на полном галопе скачу по передовой линейке, где воробью не разрешалось ходить, и во весь голос кричу: «Боевая тревога! Построение у штаба полка!» Часовые у грибков (так назывался небольшой навес для часового у палаток перед линейкой) с ужасом смотрят, что я делаю с линейкой? Заиграл горнист «боевую тревогу». Бросив коня на конюшне, бегу к взводу. Выскакивают командиры батальонов, рот, взводов. Все спрашивают: «В чем дело?» Отвечаю: «Не знаю». Построение у штаба заканчивается. Прискакали командир и комиссар полка.
Быстренько соорудили подобие трибуны. Поднимается командир полка и объявляет: «Товарищи бойцы, командиры и политработники! Наш старый враг, немецкий фашизм, вероломно нарушив договор, без объявления войны напал на нашу Родину. Бои идут от северных границ до Черного моря. Наши славные воины дают отпор зарвавшемуся врагу Приказываю: свернуть лагерь! Сдать все на склады и через три часа маршем выходим на Днепропетровск!» Когда я все это услышал, у меня мурашки пробежали по спине. Вот тебе и отпуск, и «дембель»!
К вечеру мы уже маршируем. Пошел сильный дождь. Дорога раскисла. Мы, хотя и мокрые, но на лошадях. А бедная пехота по колено в грязи идет в «бой». Обмотки развязываются. Идут без них. Страшно смотреть! Ведь идут с полной выкладкой, да плюс — материальная часть. Один несет «тело» пулемета «Максим», другой — его колеса, а остальные — коробки с лентами и ящики с патронами. Прошло уже 57 лет, а я закрою глаза и вижу эту скорбную картину.
* * *
В Днепропетровске мы получили пополнение личного состава, доведенного до военного времени, и оружие. Теперь нас 40 человек. Добавились лошади, собранные по колхозам. Ко мне во взвод попали три племенных жеребца. Я знал их агрессивность и на привале держал жеребцов по отдельности. На одном из привалов красноармеец не удержал жеребца по кличке «Лейб» и тот сорвался. Что тут было? Заржали другие два. Кинулись друг на друга. Летят шмотья от седел, шерсть… Шум, рев сорвавшихся жеребцов. К ним близко подступиться нельзя. Я уже хотел было стрелять. Конечно, за убитого жеребца с меня был бы спрос большой, но за задавленного бойца — тюрьма. А этот боец, что упустил «Лейба», чувствуя свою вину, буквально лез под ноги лошадей. Его храбрость принесла успех. Бойцу удалось схватить поводья «Лейба», а после битья по морде плетью жеребец как-то стих. Воспользовавшись затишьем, развели и тех двоих. Когда все улеглось, я решил любыми средствами избавиться от жеребцов. И тут подвернулся удобный случай: артиллеристы, позарившись на красоту и упитанность жеребцов, забрали их в упряжки, а нам дали обыкновенных лошадей. Позже, уже на фронте, я увидел эту батарею. На мой вопрос: «Ну, как жеребцы?» — отвечают: «Нормально! День пушку потягают, к вечеру еле ноги переставляют, а на кобыл и смотреть не хотят».
Из Днепропетровска в середине июля мы уже ехали на фронт помогать нашим славным воинам бить фашистов. А вдоль дороги шли одиночные бойцы и группами назад, в тыл. На вопрос: «Как там дела?» — со злостью отвечали: «Поедешь — узнаешь!»
С немцами наш полк встретился южнее города Белая Церковь. Комиссар нам говорил, что это прорвавшаяся часть, она окружена и идет ее уничтожение. А эта «прорвавшаяся часть» гнала нас до Днепра, а потом и после него, пока мы не попали в приднепровские плавни, были окружены и взяты в плен (Киевское окружение).
Когда попали в окружение, передавался негласный приказ — группами и в одиночку прорываться по направлению города Харьков. Один местный пасечник взялся нас вывести из плавней ночью. Решено было прорываться взводом. Ведь нас осталось 26 человек, так как почти все украинцы, чья местность была занята немцами, «пропали без вести», а немцы в листовках призывали украинцев бросать армию и идти домой делить колхозы. Боеприпасов у нас по 2–3 патрона на бойца. Потому решили: с большими группами немцев не связываться, малые — уничтожать.
* * *
Утром 21 сентября 1941 года мы остановились в небольшой сосновой роще около большого села. Карта моя давно кончилась, и мы ехали по указанию местных жителей. Поставили посты наблюдения, а двух украинцев я послал в село на разведку: узнать кто в селе? Как двигаться дальше? Расспросы местных жителей надо было вести только на украинском языке. Многие националисты «по-кацапски» и разговаривать не хотели. Вот почему я послал двух украинцев на разведку.
Прошло часа полтора. Прибегает один из наблюдателей и докладывает, что по направлению нашей рощи из села едет бронемашина и машина с солдатами. Дал команду приготовиться, а сам бегу уточнить, в чем дело. До опушки лесочка метров 200. На краю опушки подгибаюсь под ветки ели и выпрямляюсь перед дулом автомата. Немец кричит: «Хальт!» Не успеваю сообразить, что делать, а справа кто-то сильно бьет меня по кисти правой руки, где был пистолет. Страшная, резкая боль в сухожилиях руки. Я вскрикиваю, пистолет летит на землю. Меня сшибают с ног и заламывают руки назад. От сильной боли я все никак не утихну. Разрешили встать. Все, приехали. Взвод взяли без выстрела. Потом бойцы рассказывали, что слышали, как я заорал.
Нас привели на какой-то полевой стан или МТФ (молочно-товарная ферма). Лошадей мы больше не видели. Посадили под навесом. Через полчаса из конторы выходит офицер и спрашивает: «Кто старший?» Я встал. Заводит в контору полевого стана. На стенах еще висят агитационные призывы: «Дадим Родине зерна, молока. Создадим изобилие продуктов» и другие. За столом сидели еще два офицера. Как позже я узнал — в селе Сазоновка стоял мехразведдивизион.
Первым долгом перевязали правую руку. Извинились за грубое обращение. Налили 100 грамм. Дали закурить. Беседа была примерно в таком духе:
— Куда бежали?
— К своим.
— А «свои» уже за Москвой.
— Я этого не знаю. Мой долг — пробиваться к своим.
— Ну, молодец! Видать коммунист?
— Нет! Я не коммунист, меня даже в комсомол не принимали.
— А кто ты тогда есть?
— Я — русский.
Они посмеялись над наивным желанием пробиваться к своим.
Потом переводчик сказал, что староста села Сазоновка обратился к немецкому командованию с просьбой дать ему людей на летние полевые работы. И добавил: «Мы можем вас передать старосте под его ответственность. И под твою. Если кто убежит, с вас головы долой. Иди к своим солдатам, объясни наши условия. Если они согласны, придешь к нам и доложишь». Время дали час-полтора. Я рассказал своим бойцам, на каких условиях нас могут оставить в распоряжении старосты. Все согласились. А один сказал: «Если будем бежать, то все сразу».
В это время через двор, где мы сидели, ведут большую партию наших пленных. Ведут, не останавливаясь, мимо нас. Вдруг откуда-то эту контору и двор начали обстреливать из миномета. Поднялась паника. Пленные вместе с конвоем разбежались по укрытиям. Дом, где я только что был, загорелся. Выпущено было по двору мин с десяток. Когда все утихло, конвой начал собирать пленных в колонну, куда загнали и нас. Объясниться мы не могли, так как пленивших нас офицеров я больше не видел.
* * *
Мы в общей колонне. Впереди — НЕМЕЦКИЙ ПЛЕН. Старые русские солдаты Первой Мировой войны говорили: «Лучше смерть, чем немецкий плен». Мы этой поговорки не знали. А когда узнали, было поздно.
Я понял, что многие к пленению готовились. Припасли продукты и хорошо оделись. Мы же попали, как говорится, в «легком платье». У кого были какие-то запасы, они остались с лошадьми притороченными к седлу. Так что голод начал нас душить с первого же дня. День нас вели под конвоем, а на ночь останавливали на пересыльном пункте. На одном из них нам выдали гнилые подсолнечные семечки, на другом — баланду. Так как котелков не было у нас, то выливали в пилотку, в полу шинели или в какую-нибудь тряпицу. Тех, кто утром не мог двигаться дальше, оставляли и, как говорили, расстреливали.
Выручали украинские женщины, если мы шли через село. Они держали в руках куски хлеба, сала, фрукты в надежде увидеть кого-либо из родных. Когда колонна проходила, они отдавали все последним. У меня был во взводе землякиз соседнего села. Так вот он выхватывал из рук женщин, что попадалось ему на глаза. Для этого надо было стоять с краю, а нас вели в ряду по шесть человек. Благо, что конвой не обращал на это внимания. Однако делать это надо было молниеносно. Все, что земляк доставал, отдавал мне. Я был как носильщик. К вечеру, когда мы останавливались на ночь, нам было что перекусить.
* * *
Дней через 5–6 мы прибыли в Кременчуг. На окраине города в чистом поле был организован лагерь военнопленных под названием «28-я батарея». Лагерь был разбит на блоки. Блоков было много, но только в одном из них было здание в виде навеса. Уже октябрь. Пошли дожди, изморось, а укрыться негде. Начали рыть круглые ямы диаметром 60–70 см, где можно было укрыться от ветра, а если была плащ-палатка, то и от дождя.
Кормили два раза в сутки горелой пшеницей. В Кременчуге на берегу Днепра при советах был построен большой элеватор. Когда Красная Армия отступала, то зерно, которое не успели вывезти, подожгли. Немцы так и не смогли потушить огонь и воспользоваться зерном. Нас же кормили золой от этого сгоревшего зерна, приговаривая: «Ешьте то, что оставили вам коммунисты». Люди начали гибнуть сотнями. Каждое утро с ограждения снимали по 20–30 трупов убитых при попытке бежать из лагеря.
Мой земляк, Василий Петрович, уговаривал меня: — «Бежим. Конечно, нас могут завтра снять с ограждения и зарыть. А если останемся здесь, обессилим и тогда — голодная смерть». «Давай смотреть — может где берут на работу. Тогда легче убежать при конвоировании, а бежать из лагеря — это смерть», — настаивал я. К общему согласию мы не пришли. Решили: он бежит, а я остаюсь. Если кто в будущем останется в живых и будет дома, расскажет родным о последних днях, когда мы были вместе.
Наш блок был крайним. Дальше — степь и бурьян. Ограда была из трех рядов. Первый ряд со стороны лагеря — это колья высотой около метра, обвитые густой сетью колючей проволоки. Приблизительно через метр шли колья высотой два метра, также обвитые колючей проволокой. Между первым низким и вторым высоким рядами — витая колючая проволока. Под нее не подлезешь и по ней не пройдешь. Дальше шестиметровая дорожка для охраны и опять ряд высоких столбов с колючей проволокой. На углах лагеря сторожевые вышки с пулеметами и прожекторами. Эти вышки друг от друга метров 300–350. Между вышками по шестиметровой дорожке ходит охрана.
В одном месте около метрового кола была выкопана «землянка», о каких я упоминал ранее. Хозяин «землянки» скидал землю к столбу. А напротив в ряду высоких столбов оказалось дерево (акация). Тут столб не поставили, а проволоку прибили к дереву.
План был такой: я иду по блоку и смотрю за часовым, который иногда, дойдя до угловой вышки, несколько минут переговаривался с часовым на вышке. Даю сигнал, и Василий становится ногой на холмик земли, которую сложил хозяин «землянки». Далее становится на низкий столбик и прыгает через витую проволоку, хватается руками за дерево. По стволу дерева, где прибита проволока, как по лестнице, опускается на проходную дорожку. Перебегает ее и по проволоке, перехватываясь руками за высокий столб, поднимается, прыгает и… на свободе (Схема 1). И по сигналу мой Васька с ювелирной точностью через полминуты спрыгнул с последнего столба и зашуршал по полю. Тут взвилась осветительная ракета, но Василия я уже не видел.
* * *
Оставшись в лагере теперь уже один, я заплакал. Успокоившись, решил пробраться в блок, где был навес. Все же какая-то крыша над головой. Блок от блока отделены колючей проволокой в один ряд. Метрах в двух от ограды ложусь на спину и потихоньку передвигаюсь. Нижнюю проволоку поднимаю и цепляю за вышерасположенную. Аккуратно, но как можно быстрей проползаю под проволокой, а через полтора-два метра встаю и иду до следующей ограды. Таким образом часа за два я перебрался в блок, где был навес.
Навес состоял из двух отделений для машин или пушек. Две наружные и одна (средняя) разделительная стены были капитальными из кирпича. В каждом отделении потолок был зашит досками, которые лежали одним концом на капитальных стенах (наружной и разделительной), а другим на балках из двух досок, поставленных на ребро и проходящих по центру отделений параллельно стен. Под навесом было полно плотно стоящих друг к другу людей. Снаружи можно было спиной прижаться к стене и с крыши дождь не капал бы за шею. Но весь периметр здания был занят. Я увидел, что у торца навеса по доске люди поднимались на чердак. Залез и я. Там какой-то «распределитель» укладывал каждого в ряд. Когда весь чердак был заполнен людьми, доску поднял на чердак и закрыл дверцу. Мы очутились в сухом месте и не мокнем под дождем.
Утром конвой построил тех, кто был внизу, сводил на кухню и привел назад. Ему кто-то сказал, что есть еще люди на чердаке. Конвоир нашел лестницу, поднялся, прикладом автомата вышиб дверку и заорал: — «Раус!» Да еще и дал очередь из автомата вверх. Все повскакивали и столпились у выходного окошка. А нас было более 30 человек! Балка из досок не выдержала, сломалась и мы все полетели вниз. А внизу полно людей!
Потолочные доски одним концом лежали на капитальных стенах и образовали воронку, когда лопнула балка (Схема 2). Вся масса людей сверху была собрана в одну кучу. Сразу погибло 17 человек. Сколько было раненых и контуженных — Бог знает. Я же вышел из этой свалки с искалеченной ступней левой ноги. Когда кучу растащили, я встал и в горячке сделал шагов 10. Дальше я уже на ногу не мог встать. Что же будет, если нас бегом гоняют на кухню, бегом через кухню и бегом назад?
По-видимому, сообщили в наш госпиталь при лагере. Бегут санитары с носилками. Кое-как допрыгал до ворот блока, падаю на какой-то бугорок и ору во всю глотку. Подбегают первые носилки, забирают меня и через несколько минут я в госпитале. Здесь сухо, тепло. Больные лежат рядком, посреди комнат — проход. Возле меня положили пленного с раздавленной грудью. Он хрипел, ничего не ел и вскоре умер.
Врачи, наши русские — такие же пленные, при осмотре прибывших заставили меня снять сапог. А снять нельзя — сильная боль. Приказали разрезать сапог. Я не дал — кто потом сошьет? Вечером с помощью санитара сапог сняли. Левая ступня черная от запекшейся крови. Жить можно.
Спим, хотя и на соломе, но в тепле, в сухом. Да и кормежка более или менее человеческая. Смазывают мою болячку йодом и советуют разминать ступню в ходьбе. Дали мне костыли. Когда меня никто не видит, я тренирую ступню. Как кто-то из врачей появился — я на костылях.
* * *
Первые месяцы войны немцы заигрывали с украинскими националистами. Они разрешали вновь избранным старостам составлять списки своих сельчан, которые могли оказаться в плену. Комендатура выписывала пропуск, и эти старосты имели доступ к лагерям военнопленных. Однажды такой староста забрал всех наших санитаров, кроме одного — старшего санитара.
Идет старший санитар и вслух сетует, что некому в ночь дежурить. Я предложил себя в санитары. Они жили лучше больных, имели свой отдельный котел. Имели доступ на кухню, где могли достать продукты из села, так как повара свободно ходили по городу и селам. Но без санкции главного врача старший санитар не имел права брать людей в санитары. Он посоветовал, чтобы на вопрос о ноге отвечал, что уже могу ходить и даже носить бочку с баландой. И обязательно нужно постараться понравиться ему. Ведь иначе главврач может выписать в блок, а это — верная смерть. Иногда ночью, выходя на двор, я слышал великий стон тысяч людей, стоящих под открытым небом мокрыми и голодными.
Я, можно сказать, — не верующий в Бога. Так был воспитан советской школой. Перед комнатой главврача старший санитар сказал: — «Ну, перекрестись. Попроси Бога помочь тебе и идем». Креститься я не стал, а в душе сказал: — «Боже, помоги!» Заходим. Мой покровитель доложил врачу (нашему же, русскому), что некому дежурить в госпитале. Главврач внимательно посмотрел на меня: сверху вниз и снизу вверх. Потом отвернул голову и долго смотрел в окно. В это время на дворе шел снег. Затем поворачивает голову в мою сторону и опять рассматривает меня. Стою ни живой, ни мертвый. Решается моя судьба! Спрашивает санитара: — «А там моложе людей нет?» Потом меня: — «Сколько тебе лет?» — «Двадцать три», — отвечаю. — «Ладно, бери. Но приведи его в божеский вид и через пару часов покажи мне еще раз».
Не знаю, на кого я был похож — месяца три не бритый, не мытый. Да еще и худой. Летел я от врача как на крыльях. Все, я спасен! О ноге он не спросил. Да, видимо, и не знал по какой причине я в госпитале. Нашли тупую бритву и начали скоблить да так, что шли слезы и «конец» хоть завязывай бинтом. Когда обскоблили, умыли, я сам себя в зеркале не узнал. На меня смотрел череп, обтянутый прозрачной кожей, с большими глазами.
В эту же ночь я заступил на дежурство. Мотаюсь по палатам метеором. Угождаю каждому — кому ласковым словом, кому делом. Когда сам наелся, то стал отдавать запасы пищи голодным. Пошла слава доброго, душевного санитара. Даже главврач отметил и сказал: — «Молодец!»
Прошло с месяц. Я ожил, поправился, обмундировался. В одной из палат умер от потери крови офицер, и его комсоставовская шинель перешла в мою собственность. Перед новым 1942 годом со старостой ушел старший санитар, и главврач поставил меня во главе санитарной команды. О!!! Теперь я уже «бугор»! Кадушку не ношу. Заимел блат с поварами. Они ходили вольно и за гимнастерку, брюки или ботинки могли выменять на «свободе» сало, мясо, даже самогон. У меня же в кладовой от умерших было всякое барахло. Как-то я принес из кухни лук, постное масло и решил на плите поджарить кусочки нашего суррогатного хлеба. Пошел по помещению запах жареного лука. Больные повскакивали и кто мог ходить, подходили к плите наслаждаться запахом жареного лука. На мою просьбу вернуться на место умоляли разрешить подышать этим давно забытым запахом.
* * *
В начале 1942 года наш лагерь под названием «28-я батарея» был ликвидирован за малочисленностью: половина погибли от голода, холода и болезней, какое-то количество было отправлено в Германию. Остальных перевели в шталаг № 346. По-видимому, ранее это был военный городок. Мой главврач принял весь лазарет в шталаге, а меня утвердил в «чине» старшего санитара выздоравливающей палаты. В штате было 6 санитаров и 2 фельдшера, ну а я как старшой.
Главврач оказался моим земляком с Кубани из города Кропоткина. Его звали Тимофей Матвеевич. Мы стали приятелями. Даже иногда выпивали украинскую «горилку», если удавалось за барахло ее выменять у вольных людей. Один раз во время выпивки я спросил, что он думал, когда при приеме на «работу» так долго рассматривал меня. Он признался, что, когда увидел меня, вспомнил служившего где-то в армии своего сына и, видя мое положение, чуть не заплакал. Вот почему он отвернулся и минут пять смотрел в окно, стараясь успокоиться и не показать своих слез.
Положение больных было ужасно. Не было никаких лекарств. Заедали вши, которые размножились миллионами. Тучи вшей в одежде, в соломе и на людях. Палату иногда посещал немецкий врач. Приказывал делать мухобойки и бить мух как разносчиков заразы, а вшей не видел или не хотел видеть.
* * *
Как-то утром перед весной наш госпиталь посетил один староста из Семеновского района Полтавской области. Я ему разрешил зайти в палату и поспрашивать земляков, а сам вышел в коридор и закурил. Стою, прислонившись к косяку двери. Земляков староста не нашел, а когда вышел, глянул на меня и спрашивает: — «О чем сынку зажурився?» Я быстро состряпал такую «байку»: — «Да вот видишь, батько, одни пленные ждут родных, другие — жен, третьи — старост. А я сирота. Воспитывался в детдоме. Никого из родных нет и не знаю». Он посмотрел на меня и говорит — «Бачу, ты гарный хлопец. Если хочешь, я возьму тебя за какого-нибудь сельчанина». Зашли в мою каморку, он достал свой список, нашел в нем Дрока Николая Григорьевича. «Вот ты и будешь им. Но ты должен быть в курсе: кто был голова колгоспу, кто был голова сильрады, яки села в районе. И старайся размовлятитильки по-украински». Староста должен был посетить еще небольшой лагерь пленных на «Зеркальной фабрике» в Кременчуге. Вечером еще раз зашел ко мне, проэкзаменовал на знание сел, как я балакаю по-украински и т. п. Попросил: — «Если можно, захвати побольше гимнастерок, брюк, обуви». Завтра утром он заберет меня и едем в село Семеновка.
Вечером я сбегал к Тимофею Матвеевичу. Он одобрил затею и попросил, чтобы при возможности староста приехал еще раз и забрал его. Утром следующего дня я был наготове. Надел на себя три гимнастерки, двое брюк, в вещмешок положил хорошие сапоги. И… жду. Восемь часов утра — старосты нет, десять часов — по-прежнему, его нет. Что-то подозрительно. В голову лезут всякие мысли: может быть он передумал меня брать, может быть заболел и т. п.
При конторе нашего шталага работал один пленный — топограф. Я с ним был в хороших отношениях. Часов в двенадцать пошел к нему в надежде, что он что-то знает. Он сказал: — «Э, друг! Немцы эту «лавочку» закрыли. Они узнали, что старосты выводят не своих. Были случаи, когда партизаны отбирали документы у старост, по которым выводили своих людей. Бывало, что партизаны даже убивали старосту, а по его документам посылали своих людей и забирали тех, кто им нужен». Вот так закончилась эта авантюра. Больше этого старосты я не видел и в его селе не был.
* * *
А жизнь продолжалась. Я было воспрянул духом, что вырвусь из этого ада, но… все рухнуло в одночасье. Кроме шести санитаров и двух фельдшеров я держал около себя одного очень интеллигентного и образованного старичка. Он понравился мне, и мы его использовали для уборки в нашей каморке (мой «кабинет»), стирки белья и доставки с кухни обеда. Однажды старичок рассказал мне, что в углу нашего двора через проволоку, отделяющую нас от рабочего блока, можно купить махорки, кое-какие вещи и даже мясо. Я проверил и выяснил, что из рабочего блока люди ходят на табачную фабрику, засолочную, пилораму и на другие работы. С работы каждый несет, что достал. Вечерами у них целый базар. Идет торговля, обмен. А этот блок выходил торцом к нашему двору.
Однажды наш «адъютант» купил кусок печени. Поджарил на растительном масле и подал мне. Я поел. Показалось, печень сладит. Подсолил. Не помогает — и все сладит. Не стал есть и запретил ему брать на базаре что-либо. Через пару недель немцы расстреляли каких-то трех «ялдашей». Оказывается, они ночью проникали в морг, разрезали животы трупам, извлекали внутренности, в основном печень, и торговали ими. Так вот какую печенку мне поджарил мой помощник! А я когда-то слышал или читал, что человеческое мясо сладит и эту сладость перебить ничем нельзя.
* * *
По данным СМИ в немецком плену было приблизительно пять с половиной миллионов человек, из которых осталось в живых не более трех миллионов. Не могу подтвердить или опровергнуть эти цифры, но по Кременчугскому шталагу № 346 из сорока восьми тысяч к весне 1942 года осталось в живых две-три тысячи человек. Основной причиной гибели пленных был страшный голод. Дальше: холод, отсутствие медикаментов, тяжелый изнурительный труд и отсутствие какой бы то ни было гигиены. Люди месяцами не мылись, не брились, а о стирке белья и говорить не приходится.
Все это привело к появлению огромного количества вшей. Этих кровососов я видел и раньше (в 1933 году), но таких вшей, размером чуть ли не с муху, увидел впервые. Они так размножались, что забивали собой шинели, нательное белье, солому, где спали больные. Все было забито вшами так, что иногда не видно было гимнастерки или брюк. Из рассказов отца и деда о гражданской войне я знал, что вши — это предвестники тифа. И он должен был, вот-вот, начаться в лагере. Вырваться из лагеря с помощью старосты не удалось. Стал искать другие варианты. Не дай Бог, появится тиф — все! Сразу же введут карантин, а это — верная гибель. Если меня не сломили голод и холод, то тиф не помилует, так как увернуться от него не будет никакой возможности.
В моих условиях бежать было нельзя. На работу за зону я не ходил и у меня не было пропуска. Я мог ходить только по лагерю — сопровождать больных или забирать их из других блоков. Положение было критическое. И вот однажды я услышал украинскую песню: — «Ой ты Галю, Галю молодая, едем, Галю, с нами, с нами — казаками». Это было как гром среди ясного неба. Я стоял и со слезами на глазах слушал. Навел справки через упомянутого выше знакомого топографа. Оказалось, что немцы организуют украинскую милицию, так называемую «Хильфсвахе» (вспомогательный караул). Берут только украинцев. Строго экзаменуют по знанию украинского языка. Обычно украинцы проверяют «москаля» (русского) по слову «паляница». И редко, кто мог это слово произнести правильно, по-украински.
* * *
Нашел я чистого «хохла», который меня выучил произношению этого слова и украинской мови. Топограф же сказал, что если я захочу, то он может через своего шефа — немца Вилли Штофа сводить меня в контору этой организации. «А примут ли тебя — не знаю. Во всяком случае приведи себя в порядок». Я навел марафет: побрился, вычистил сапоги, одежду. Жду. Вскоре после нашего разговора заходит Дмитрий (так звали топографа) и приглашает на встречу с Вилли. Я этому немцу понравился. Забирает меня и ведет к зданию, стоящему рядом с нашей зоной, где была контора организации «Хильфсвахе». Оставил меня в коридоре, а сам зашел в комнату. Проходит 5 минут, 10… Стою как на ножах. Хотя считаю себя неверующем, в уме молю Бога: — «Господи, помоги! Спаси меня от гибели!» Наконец, через полчаса Вилли приглашает в комнату. Захожу. По обстановке вижу, что был какой-то пир. Сидят за столом: фельдфебель, унтерофицер, один гражданский и Вилли — тоже унтерофицер. Все навеселе. Начался молчаливый «медосмотр» моей внешности. Первым заговорил Вилли и гражданский перевел, чтобы я отвечал на вопросы по-украински. Переводчик (гражданский) спрашивает: — «Звидки?» Я готов был отвечать на подобные вопросы. Ведь служил я на Украине, но не в селе или городе, а в военном городке. Когда началась война, нас перебросили в Днепропетровск, где мы пробыли недели три. Перевооружались, получали пополнение, проводили занятия. Мой взвод занимался разведкой и я хорошо знал окраину Днепропетровска. И на вопрос: — «Звидки?» (откуда?) — отвечаю: — «С миста Днепропетривска». — «Призвище?» (фамилия?). — «Петренко». — «Имья?» — «Михайло». — «По батькови?» — «Олэксандрович». Переводчик говорит: — «О, цэприридный хохол». Перевел мои показания немцам. Те покивали головами в знак согласия и меня записывают в третий взвод. Дают мне час на сбор личных вещей. Теперь я иду назад в свой госпиталь уже без сопровождающего немца. Прощаюсь со своими друзьями и ухожу. Помещают меня в казарме. Получаю постельное белье. Сходил в дезинфекционную баню. Ночь провел в новом положении.
* * *
На следующий день дают мне «аусвайс» (пропуск), нарукавную повязку и два или три дня свободного времени, чтобы я нашел себе «знакомство», где меня бы обстирывали, обшивали, чтобы всегда выглядеть с «иголочки». Иду с пропуском № 316 к вахте и не верю, что сейчас меня выпустят из лагеря. Подхожу. Часовой что-то бормочет по-немецки, улыбается и открывает мне шлагбаум. Я на свободе!
Дошел до середины улицы и остановился. Куда идти? Направо? Налево? Решил идти направо (праведную сторону) к окраине города. Прошел с километр, рассматривая улицу, дома и новую для меня обстановку. Вдруг слышу, что кто-то стучит в окно и приглашает зайти. Я оглянулся, предполагая, что приглашают кого-то другого. Выходит из калитки пожилая женщина и говорит: — «Я Вас кликаю. Бачу Вы новенький, идэтэ и озираетесь по сторонам. Прошу зайдить к нам». Зашел.
Оказалось, что местное население старалось познакомиться с людьми из «Хильфсвахе». Ведь только у них можно было достать какую-то одежду и обувь для семьи — на рынках и в магазинах их не было. Бабушка накормила меня украинскими галушками. Я ей объяснил цель моего «путешествия». Она это предполагала и охотно на все согласилась. Познакомила с дочкой Галей, бывшей студенткой Кременчугского училища. Видимо, дошла моя молитва до Бога о спасении. Сразу из ада в рай. А достать одежду и обувь я мог, так как в лагере у меня остались друзья-санитары.
Дней через десять после моего ухода разразился страшный тиф, который начал косить тысячами ни в чем неповинных людей. Прекратился выход на работу. Немцы устроили в бывшем лагере «28-я батарея» тифозный изолятор, откуда была одна дорога — в могилу. Как-то раз, пользуясь пропуском, я зашел в эту зону. Посмотрел, где я летел с чердака, где был мой первый госпиталь, где бежал мой друг и земляк Василий Петрович. Уже дома, после освобождения из ГУЛАГа я был в семье моего друга и рассказал его матери и сестрам о последних днях нашего совместного пребывания в плену. Рассказал, как он бежал, а я остался. С этой семьей я долго поддерживал связь письмами, надеясь, что друг мой отзовется. Но тщетно. Он «как в воду канул». По сей день о нем «ни слуху, ни духу».
Мое пребывание в украинской милиции сложилось удачно. Я стал помощником переводчика, так как мог сносно объясняться по-немецки. Ведь в 1935–1938 годах я учился в Минераловодском педагогическом училище, где было немецкое отделение. Там училась немецкая молодежь на преподавателей немецких школ, которых на Кавказе было много. У них такая же программа, но только на немецком языке. Жили они рядом с нами. Поскольку по программе у нас был немецкий язык, то для лучшего его освоения я договорился со студентами-немцами, чтобы они разговаривали со мной только по-немецки. Это мне и помогло.
В наряд я ходил мало. Как правило, утром мой командир взвода унтерофицер Витек ставил меня дежурным по казарме и вешал на шею большой фанерный знак — «Штубендиенст» (дежурный по комнате). Часам к 8–9 наряд кончался и все уходили на дежурство. Мой Витек заходил в казарму, снимал с меня значок, надевал на какого-нибудь больного или свободного от наряда, а меня отпускал на все четыре стороны до утра следующего дня. Так что пребывание в «Хильфсвахе» особых трудностей для меня не представляло.
* * *
В 1943 году фронт подошел к границам Украины. Началась подготовка к эвакуации. Пошли разные слухи: одни говорили, что нас направят на шахты, другие — в концлагерь и т. п. Кое-кто под шумок решил бежать из казарм, тем более, что некоторые уже обзавелись здесь семьями и даже детьми. А мой Витек говорил: — «Не бойся. И в Германии найдется такая же работа». Честно говоря, ничего хорошего я от Германии не ждал. Зато прекрасно знал, что нас ждет с приходом Красной Армии.
Оставшихся эвакуировали в Пруссию в лагерь недалеко от города Шнайдемюль, где нас использовали на легких работах по лагерю. А в конце апреля — начале мая перебросили в город Орша (Белоруссия), где был сборный пункт русской Освободительной Армии (РОА). Распределили по командам: русские, украинцы, латыши, литовцы, калмыки, казаки и т. д. В одну из ночей наш лагерь подвергся сильной бомбардировке — погибло много людей. Оставшихся в живых и вернувшихся в лагерь вскоре отправили по железной дороге в места назначения.
* * *
Нас, казаков, отправили в город Млава в 120 км севернее Варшавы, где формировалась 1-я Казачья кавалерийская дивизия генерала Гельмута фон Паннвица. Здесь распределили прибывших: донцы, кубанцы, терцы, сибиряки. Человек двадцать терцев привели на территорию, где формировался 6-й Терский казачий полк под командованием подполковника фон Кальбена, поместили в карантинный барак, но мы могли свободно гулять по лагерю. При оформлении в полк спрашивали о воинском звании и какого отдела. Записался рядовым, а про отдел я не имел понятия. — «Как это — казак и не знаешь какого отдела?» — «В семье об этом разговора не заводили. Откуда еще я мог узнать — какого мы отдела?» Тогда принимающий перечислил города: Пятигорск, Владикавказ, Кизляр… Ближе всего к нам Пятигорск, а казаки Пятигорского отдела сформировали 1-й эскадрон 6-го Терского полка. Вечером я пришел в 1-й эскадрон. Дошел до барака и задумался: а кого из родных я могу здесь увидеть? Постоял минут пять, захожу. Иду медленно между нарами, где сидят мои земляки. Кое-кто спрашивал: — «А сам откуда?» Я воздерживался от ответа пока не прошел весь барак. Никого из знакомых я не увидел.
Спросил у близсидящих казаков: — «Кто из станицы Александрийской?» Вызвался один. Оказалось, что я учился с его сестрой Верой в средней школе и она говорила, что у нее есть старший брат Федор. Вот этого Федора я и встретил в 1-м эскадроне. Однако лично я его никогда не видел и не знал.
Однажды в тихий вечер я вышел покурить и решил пройтись по центральной аллее. Она очень красивая, с тополями и скамейками. На одну из них присел и курю. Смотрю, идут двое пожилых казаков, о чем-то беседующих между собой. В одном из них узнаю своего соседа Григория Нестеровича, кума моего отца, бывшего агронома нашего колхоза. Сперва даже не поверил своим глазам. Окликаю: — «Григорий Нестерович!» Оба остановились. Мой сосед подошел и, узнав меня, бросился обнимать. Начались расспросы: — «Откуда? Как сюда попал? Кого из хуторян видел во время войны? Где я нахожусь в данное время?» Я сказал, что в общем карантинном бараке. — «Почему не в офицерском?»