ГЛАВА III.
ГЛАВА III.
Допрос меня Урицким. – Усиление террора в Петрограде и массовые аресты. – Три предложения вывезти меня из России. – Предупреждение о предстоящем новом моем аресте. – Подготовка к бегству. – Переход через Финляндскую границу. – Путь в изгнание. – Раиоиоки. Выборг. Гельсингфорс. Христиания. Берлин. Лондон и Париж. – Глубокое разочарование политикой союзников по отношению к большевикам.
Во вторник, 9-го июля, в 11 часов утра, неожиданно для меня и для всей камеры, меня позвали на допрос к Урицкому.
Неожиданность заключалась в том, что только накануне вечером Урицкий приехал из Москвы, а также и в том, что допрос был назначен в 11 часов утра. Этот советский сановник обыкновенно вершил свое государственное дело по ночам и не появлялся в помещении комиссии ранее двух часов пополуночи. Когда я пришел в его кабинет в сопровождении вооруженного мальчишки, улегшегося тут же на диван, мне предложено было сесть на стул сбоку письменного стола и самому записывать свои показания. Я отказался от этого, потому что был настолько слаб и нервно расстроен, что перо буквально не повиновалось моей руке. Урицкому самому пришлось исполнить этот труд. После обычных вопросов об имени, отчестве и фамилии, летах и месте жительства, допрос продолжался в следующем виде. Записываю его со стенографическою точностью.
В. Вы кажется недавно приехали из Кисловодска? Когда Вы приехали?
О. В пятницу, 26 мая старого стиля.
В. Почему Вы подчеркиваете «Старого стиля»?
О. Потому что я не привык еще к новому стилю и могу ошибиться при переложении старого на новый, а всякая ошибка или малейшая неточность могут мне быть поставлены в вину.
В. Когда Вы выехали из Кисловодска?
О. В среду, 16 мая, в 8 час. вечера.
В. Вы уехали в Кисловодск из Петрограда по причине здоровья или по каким-либо другим причинам?
О. Я просто желал провести в Кисловодск два осенних месяца и поправить мое сердце, давно нуждающееся в лечении.
В. Когда Вы уезжали из Петрограда, Вы именно предполагали остаться там до весны?
О. Нет, я уезжал всего на 2 месяца и наметил вернуться тотчас после нового года. У меня были даже обеспечены места для обратного проезда в начале января. Но железнодорожное сообщение прекратилось, и я вынужден быль остаться лишних пять месяцев и выехал из Кисловодска лишь 16-го мая с первым поездом, в котором я надеялся добраться до места.
В. Нам известны, однако, случаи приезда с Кавказа и раньше мая месяца.
О. Мне такие случаи также известны, но все поездки ранее совершались в условиях для меня недоступных. Я не мог в мои годы и притом с женой поехать в товарных вагонах сидеть на промежуточных станциях по несколько дней, подвергаться всяким насилиям и даже опасностям и в особенности подвергать им мою жену.
В. Так что у Вас не было каких-то особых оснований, чтобы приехать сюда именно в конце мае?
О. Разрешите мне для более точного ответа видоизменить Ваш вопрос. Я понимаю его в том смысле, что Вы хотите узнать от меня, не было ли у меня в виду каких-либо особых событий, долженствующих совершиться в Петрограде, которые побуждали меня быть в это время здесь?
В. Да, это точно выражают мою мысль.
О. В таком случае я могу категорически заявить, что ни в конце мая, ни в начале, ни в середине какого-либо другого месяца не могло совершиться в Петрограде или ином пункте России каких бы то ни было событий, которые заставляли бы меня находиться в центре этих событий.
В. Ваш категорический ответ дает мне право понять, что Вы вообще отказались от какой бы то ни было политической деятельности?
О. Совершенно верно.
В. Чем же объясняется такое Ваше решение, после того, что Вы играли всем известную политическую роль?
О. Только тем, что четыре года тому назад я вынужден был покинуть политическую деятельность, без моего на то согласия, и притом в таких условиях, при которых я дал тогда же себе слово, никогда более не возвращаться к активной политической деятельности.
В. В чем же заключались главные причины, побудившие Вас принять такое категорическое решение?
О. Их было три: 1) мой уход с активной деятельности оставил во мне чувство глубокого разочарования и убеждение в том, что люди моего склада, или веpнее с моими недостатками, не должны возвращаться на политическую сцену. 2) Мой здоровье было тогда расшатано, а теперь тем более подорвано, и я могу добросовестно сказать, что отдал ей мои силы родине и 3) старые люди, как я, не должны повторять грубой ошибки тех, которые думают, что они должны до самой могилы делать прежнее дело. Я полагаю, что новые условия требуют новых песен, а их могут петь только новые птицы.
В. В чем заключались главные причины Вашего увольнения?
О. Их было много и излагая их, я должен отнять у Вас много времени и, кроме того, войти в чисто субъективную оценку, т. к. видимые и официальные причины – одно, а действительные поводы и основания – совсем другое.
В. Укажите бегло на главные.
О. Либералы считали меня чрезмерно консервативным, а консерваторы слишком либеральным и недостаточно национально настроенным к известным вопросам. Придворные круги, вообще, не оказывали мне особой поддержки, а в числе представителей высшей бюрократии также не было недостатка в людях, неблагоприятно настроенных ко мне, как и к каждому, занявшему высший пост.
В. Вы упомянули о правых партиях. Чем они были недовольны Вами?
О. Одни осуждали меня за то, что я не поддерживаю некоторых крайних партий, а другие за то, что я будто бы слишком сочувствую инородцам. В Киеве, после убийства Столыпина, как Вы, вероятно, помните меня открыто обвиняли в том, что я предотвратил еврейский погром и принял по телеграфу меры к предотвращению таких же погромов во всей черте еврейской оседлости. «Новое Время» и «Гражданин» подхватили это неудовольствие на меня, и мое вступление на должность Председателя Совета Министров сопровождалось даже резкими нападками и обвинениями меня в антинациональной политике.
В. Ваш допрос мог бы быть на этом закончен и я, вероятно, сделаю распоряжение об освобождении Вас, но я имею еще обратиться к Вам с двумя вопросами, не касающимися поводов к Вашему аресту. Я рассчитываю на то, что Вы дадите мне откровенный ответ: Вы можете, во всяком случае, верить мне, что Ваши ответы не повлияют на Ваше освобождение – оно будет сделано.
О. Не могу ли я осведомиться ранее о поводах моего ареста и узнать, чем вызван был ночной обыск у меня, как у преступника, содержанию меня более недели в унизительных условиях, в такой обстановке, которая едва не стоила мне жизни?
Урицкий. Нам попали в руки некоторые письма, в которых упоминалось Ваше имя в связи с разными планами борьбы против советской власти, и в них указывалось, что было бы желательно поставить Вас, как опытного государственного деятеля во главе будущего правительства, т. к. при ваших умеренных взглядах можно рассчитывать на сочувствие широких слоев общества. В одном письме говорилось даже, что нужно поехать в Кисловодск и добиться Вашего согласия. Говорилось даже, что Вы, конечно, будете отказываться, но этим не следует смущаться и нужно настаивать.
В. В этих письмах имеется ли указание на мое участие в подобных планах и мне ли эти письма адресованы?
О. Нет, не Вам и таких указаний, изобличающих Вашу роль, у нас нет.
В. В таком случае, почему же арестован я, а не те лица, которые писали эти письма? Ведь с точки зрения советской власти эти люди умышляли против нее, арестовали же меня, находившегося в это время далеко от Петрограда.
О. В революционное время трудно так рассуждать. Лица, писавшие письма, особого интереса нам не представляют, Вы же были всегда человеком заметным.
В. Но ведь вследствие ареста я не перестал быть заметным и, если завтра Вы прочтете такое же письмо с упоминанием моего имени, я же не буду иметь о нем ни малейшего понятия, Вы снова прикажите меня арестовать?
О. Что касается моей Комиссии, то Вы можете считать себя совершенно обеспеченным, а за других я Вам ничего сказать не могу и даже скажу прямо, что если получу из Москвы приказание снова арестовать Вас, то, конечно, немедленно исполню.
Мои вопросы к Вам касаются двух разнородных предметов, Вы хорошо знали бывшего Императора?
Я. В течение десяти лет я был у Него постоянным докладчиком я думаю, что я успел хорошо его узнать.
Урицкий. Как Вы считаете, Он сознавал все то зло, которое Он делал стране, или нет?
Я. Мне трудно ответить на Ваш вопрос, не зная, что подразумеваете Вы под наименованием зла, причиненного Императором России.
Урицкий. Всякий отлично знает это – гонение всего светлого, всякого стремления к свободе, поощрение одного ничтожества, сотни загубленных поборников правды, вечные ссылки, преследования за всякое неугодное слово, наконец – эта ужасная война. Да что об этом говорить! Вы сами только делаете вид, что не знаете этого, о чем я Вас спрашиваю.
Я. Совсем нет, я просто хочу знать точно, о чем Вы меня спрашиваете? Десять лет я был докладчиком у Государя, я хорошо знаю Его характер и могу оказать но совести, что сознательно Он никому не причинил зла, а своему народу, своей стране Он желал одного – величия, счастья, спокойствия и преуспевания. Как всякий, Он мог ошибаться в средствах, по мнению тех, кто Его теперь так жестоко судит.
Он мог ошибаться в выборе людей, окружавших Его, но за все 10 лет моей службы при Нем, в самых разнообразных условиях и в самую трудную пору последнего десятилетия, я не знал ни одного случая, когда бы Он не откликнулся самым искренним порывом на все доброе и светлое, что бы ни встречалось на Его пути. Он верил в Poccию, верил, в особенности, в русского человека, в его преданность себе и не было тех слов этой веры, которых бы Он не произносил с самым горячим убеждением. Я уверен, что нет той жертвы, которую бы Он не принес в пользу своей страны, если бы только Он знал, что она ей нужна.
Быть может – повторяю – Он не всегда был хорошо окружен. Его выбор людей мог быть не всегда удачен, но в большинстве ошибок, если они и были, виноват был не Он, а его окружающие. Я знаю это по себе. Не мало было случаев, когда, мне приходилось говорить открыто не то, что Государь хотел слышать от меня, но я не помню ни одного случая, когда, я не имел возможности направить дело так, как мне казалось лучше для блага страны и Его самого, и каждый раз Государь не только принимал мои возражения без всякого неудовольствия, но и благодарил меня за то, что я ему говорил правду и делал это открыто. Другим это тоже не запрещалось, но делали ли они это или не делали – это другой вопрос…
Урицкий. А Вы не думаете, что бывший Император был просто умалишенным?
Я. До самого моего ухода, в начале 1914 года, я видел Государя постоянно. Он был совершенно здоров. Быстро схватывал всякое дело, обладал прекрасной памятью, хотя несколько внешнего свойства, он обладал очень бодрым и быстрым умом, и никогда я не замечал в Нем ни малейших отклонений от этого состоянии. Потом я Его видел всего два раза, после моего увольнения в начале 1914 года. В последний раз я видел Императора. 19-го января 1917-го года. Я пробыл у Него в кабинете всего несколько минут и притом по личному Его вызову и, не видавши Его перед тем целый год, я был поражен происшедшей с Ним переменой. Он похудел до неузнаваемости, лицо Его осунулось и было изборождено морщинами. Глаза совершенно выцвели, а белки имели мутно-желтый оттенок, и все выражение лица с болезненно-принужденной улыбкой и Его прерывистая речь оставили во мне впечатление глубокого душевного страдания и тревоги. Все это было, несомненно, последствием выпавших на Его долю переживаний того времени.
Приехавши домой, я долго не мог освободиться от этого тягостного впечатления, и я сказал моим близким, что считаю Государя тяжко больным.
Урицкий. Я не буду дальше останавливаться на этом вопрос. Советская власть решила внести действия бывшего Императора на рассмотрение народного суда, и Вы, конечно, будете допрошены в качеств свидетеля по этому делу.
Другой вопрос мой касается некоего финансиста Мануса. Знаете ли Вы его, и что можете сказать об этой личности?
О. Манус у меня никогда не бывал, так же, как и я у него, но он дважды посещал меня в министерстве, в бытность мою Министром Финансов, и я имею ясное представление о нем, как о биржевом спекулянте и финансовом дельце. Я должен предупредить Вас, что я был всегда самого дурного о нем мнения и должен быть особенно сдержан теперь, когда он содержится в том же арестном положении, как и я. Но своему он имел право быть недоволен мною, т. к. я дважды воспользовался властью Министра Финансов против него, не допустив избрание его в члены правления Владикавказской ж. д. и не утвердивши его в звании биржевого маклера. В том и другом случае я сознательно взвесил все обстоятельства, дела и руководился, конечно, и той репутацией, которой пользовался Манус в то время.
Урицкий. Когда это было?
О. Это было в 1909 или 1910 году. Манус отплатил мне за это, принявши деятельное участие в интриге против меня, и открыто похвалялся тем, что мое увольнение произошло будто бы при самом деятельном его сотрудничестве. Справедливо ли это – я не знаю.
Урицкий. Если бы Вы узнали теперь, что Манус занимается разными спекулятивными операциями, то как, по Вашему мнению, следует на это смотреть, как на действие чисто спекулятивное, т. е. имеющее целью просто нажить деньги каким-либо способом, или же под ним может быть какая-нибудь политическая подкладка, т. е. поддержка, какой-либо партии или преследование какой-нибудь политической комбинации?
Я. Не зная в чем именно заключались спекулятивные действия Мануса, я затрудняюсь высказать свое мнение, но полагаю, однако, что Манусу едва ли есть теперь дело до политики и что всего вероятнее он, как и всегда, стремился, главным образом, наживать деньги.
На этом кончился мой допрос.
Урицкий дал мне прочитать и подписать сокращенно с большими пропусками многих моих показаний, но верно записанные по существу мои заявления и выдал мне пропуск на освобождение меня, забывши, однако, подписать его. Мне пришлось возвращать его к подписи.
На обращенную мною к нему просьбу возвратить мне, отобранные бумаги и, в частности, четыре доверенности, выданные мне разными лицами в Кисловодске, по которым я должен был немедленно начать хлопоты, Урицкий вызвал своего секретаря, 19-тилетнего Иоселовича, отдал ему об этом распоряжение, и я отправился к себе в камеру, наверх, собирать свои пожитки, чтобы поспешить домой.
Мои товарищи по заключению встретили меня с неподдельною радостью; наперерыв они старались помочь мне в укладке моих немногих вещей. В Канцелярии мне разрешили оставить их до присылки за ними человека, и я налегке, с одним пальто в руках поспешил оставить это ужасное помещение.
Внизу, в последних дверях, ведущих в швейцарскую, где отбираются пропуски, я встретил г-жу Раух, которая успела сказать мне только, что моя жена тут же в швейцарской, как и ежедневно, и тщетно добивается свидания со мною.
Нашему с женою обоюдному удивленно при такой неожиданной встрече не было предела. Я не чаял встретить тут ее, а она подумала в первую минуту, что меня переводят в другое место и не могла сдержать своей радости, когда узнала, что я свободен и могу с вей вместе вернуться домой. Она взяла меня под руку, т. к. от слабости мне трудно было идти, и мы тихонько добрели пешком до Моховой, зайдя по дороге в Казанский Собор.
Так кончился этот кошмар. Потом, находясь уже в безопасности, я нередко переживал воспоминания о том унижении, которое пришлось пережить, и все спрашивал себя, почему же меня освободили, когда столько людей загублено, и каждый раз я твердил себе одно – Господь защитил меня и не дал свершиться злому делу. А с другой стороны, приходила в голову мысль, что, может быть, этим арестом я избавился от худшего.
Ведь всего две недели спустя после моего освобождения в Петрограде произведены были массовые аресты, захвачены многие из моих знакомых: Суковкин, Зиновьев, Бутурлин, Лазарев, Ген. Вернандер, Ген. Поливанов… Одних продержали в заключении многие месяцы без допроса и в условиях даже худших, чем меня, других расстреляли без суда.
После освобождения, я первое время почти не выходил из дому, но сравнительно скоро успокоился, пришел, что называется, в норму, и стал вести обычный образ жизни, полный, конечно, всяких тревог и опасений.
До 21-го поля все шло сравнительно сносно, но с этого дня начались повальные аресты кругом, среди людей одного со мною круга и даже близких нам знакомых. Арестовали кроме выше перечисленных лиц Князя Васильчикова, В. Ф. Трепова, Охотникова, Графа Толя, А. Ф. Трепова, близкую нам девушку – Маргариту Саломон.
Каждый день только и приходилось слышать о захвате либо того, либо другого из знакомых. По дому все больше и больше распространялась паника: живущий по одной со мной лестнице Ермолов, женатый на Графине Мордвиновой, перестал ночевать дома и стал скрываться, появляясь дома только в неурочное время. Всякий, кто приходил ко мне, задавал мне постоянно один и тот же вопрос: «Зачем Вы сидите здесь, почему не уезжаете куда бы то ни было, ведь Вас, несомненно, опять арестуют и Вам не сдобровать».
Между тем, меня никто не трогал, и я продолжал жить совершенно открыто, находясь, однако, все время под влиянием глубокого душевного разлада. Мне не хотелось думать об отъезде, предпринимать к тому какие-либо шаги, не хотелось, главным образом, покидать дорогих близких людей, с которыми я только что соединился после 7-ми месячной разлуки, не хватало решимости пускаться опять в неизвестность какого-то скитания и бросить на произвол судьбы насиженном место и привычную обстановку, напоминавшую на каждом шагу прежнюю мою жизнь.
А с другой стороны внутренний голос говорил мне, что надо уехать, пора уйти из опасных условий ежеминутного страха и пренебречь всем, во имя спасения главного – жизни. И этот голос говорил все громче и громче, по мере того, что творившийся кругом ужас становился все более и более грозным.
Расстреляли 83-летнего старика – Протоиерея Ставровского, потопили на взморье, между Петербургом и Кронштадтом, массу офицеров, расстреляли В. Ф. Трепова, появился список заложников, испещренный знакомыми именами, разгромили английское посольство, убили в нем Лейтенанта Кроми и выбросили его труп па Набережную.
Намеки знакомых становились все настойчивее и упорнее, и мы стали наводить стороной оправки как и куда можно уехать. Но ответы получались один другого менее и менее утешительные. Становилось ясно, что получить открыто заграничный паспорт, как это удалось Графине Клейнмихель, и выехать открыто хотя бы в Финляндию нам не удастся, ибо мне не только не дадут паспорта, но самое обращение за ним вызовет бесспорно немедленный арест, занесение в список заложников и неминуемую гибель. Пример Князя П. П. Волконского служил тому явным подтверждением. Столь же грустные умозаключения получились и в отношении возможности побега. Из всех сведений было ясно, что попытка побега, особенно с женой, почти неосуществима и сопряжена, во всяком случае, с величайшим риском.
Большинство моих деловых знакомых – Покровский, Лопухин, Ельяшевич, да и многие другие, находили даже, что переодевание, сбривание бороды, хулиганская наружность – просто недостойны меня, помимо величайшего риска – быть опознанным и, следовательно, немедленно застреленным.
К этой поре относится один эпизод, который казался мне тогда просто непонятным и разъяснился уже впоследствии, когда я был за рубежом.
Я не paз говорю в моих Воспоминаниях о моих добрых, хотя и чисто деловых отношениях с Генералом Поливановым, не только в ту пору, когда я был Министром Финансов и затем Председателем Совета Министров, но и потом, во время войны.
Когда я был освобожден из заключения, Генерал Поливанов пришел навестить меня, и мы виделись с ним нисколько раз у него до его ареста, обсуждая начатые им приготовления к записи его Воспоминаний недавней поры. После его ареста я не раз заходил к его жене, стараясь поддерживать ее морально в постигшем ее горе и настойчиво прося заходить к нам, чтобы вместе коротать тяжелые дни. Она ни разу не пришла к нам.
В конце августа или начале сентября, Генерал Поливанов был освобожден из Дерябинских казарм на Васильевском острове и тоже ко мне не зашел. Мы встретились с ним в церкви Св. Пантелеймона на улице того же наименования, и он подошел ко мне, чтобы поблагодарить за внимание, оказанное его жене, но на вопрос, что предполагает он теперь делать, ответил уклончиво, сказавши – «буду ждать очевидного нового ареста».
На повторное, приглашение мое видеться со мною, пользуясь близким соседством, он ответил также уклончиво и ни разу не зашел ко мне до самого побега моего заграницу и только однажды, встретившись на улице, молча прошел мимо меня, поклонился и не остановился. Разгадку это то странного отношения я нашел только впоследствии, уже в эмиграции, когда нам стало известно участие, принятое им в советской службе и выразившееся, как сообщалось в газетах, в разработке рижского договора с соседними, отделившимися от России, государствами.
Насколько это справедливо, я не берусь утверждать. Но ставшие потом известными обстоятельства его кончины были также какие-то загадочные.
Недели тянулись за неделями, июль сменился августом. 17-го августа убили Урицкого, и в отместку пошли массовые расстрелы и новые аресты, а меня все оставляли в покое. У жены моей явилась даже успокоительная мысль, что меня, вероятно, и совсем не тронут, т. к. освободил меня Урицкий, а его место, после его убийства, занял временно его же помощник Бокий, открыто заявивший, что против меня нет никаких обвинений.
Мы продолжали жить по прежнему, постепенно продавая все, что можно было продать, для того, чтобы жить, а отнюдь не с целью готовить деньги к побегу. Жизнь дорожала не по дням, а по часам, и мы видели ясно, что, проживая до 7.000 р. в месяц, нужно просто иметь большую сумму на руках, чтобы не умереть с голоду. Мы с женой продали всего вещей, в течение летних месяцев и до половины октября, почти на 60.000 рублей (за одни ковры я выручил около 40 тыс. рублей, за экипажи 5 тыс.), да с текущего счета, я снял за все время около 15 тыс. руб. и получил в долг от 3-го Общества Взаимного Кредита – 10 тысяч р. Таким образом, вместе с остатком в 8 тыс., привезенным с Кавказа, у меня было за лето, на руках, почти 90 тысяч. Больше 35 тыс. мы прожили до конца октября и к этому сроку у меня было на руках около 55 тыс. рублей, да у жены образовался остаток от хозяйства около 5 тысяч, так что всего у нас было круглым счетом – 60 тысяч рублей.
За все это время постоянных колебаний, мучений и нерешительности «ехать или оставаться», мне было сделано три предложения относительно отъезда. Первое – Германским консулом фон Брейтером, в конце августа. Второе – приблизительно в то же время одним офицером Австрийской миссии, жившим в одном с нами доме, и третье – уже в начале октября – совершенно неведомым мне евреем, привезшим из Киева от Залшупина и Криличевского письмо с просьбою довериться этому человеку, через которого будет устроен выезд мой с женой на Украину.
Два, последние предложения были настолько фантастичны и так ребячески обставлены, что я просто не мог отнестись к ним серьезно. О них, не стоить даже и говорить. Предложение же Германского Консула было совершенно деловито и, очень ясно. Германское Правительство, сказал мне Консул фон Брейтер, следуя указаниям Его Величества Императора, желает сделать все возможное, чтобы спасти меня. Оно предложило ему сделать мне в этом смысле определенное заявление, и Консул предлагает мне исполнить то же самое, что было им сделано для А. Ф. Трепова. Я должен перебраться с женой на 4-6 дней в Генеральное Консульство, сбрить бороду, одеться в невзрачный, полурабочий, костюм, и мы будем перевезены или в Финляндию или в Псков, смотря по тому, что представится безопаснее в данную минуту.
Во время моей беседы с Консулом я продолжал упорствовать в моем желании не покидать Петрограда. На настойчивые вопросы его почему я не хочу воспользоваться сделанным мне предложением, я ответил ему, что не вижу чем и как я буду жить, добравшись до Германии.
Заграницей у меня нет никаких средств, найти работу в Берлине я не могу; – война тогда была еще в полном разгаре. Добравшись до моей дочери в Швейцарии, я должен буду тотчас же очутиться в самом бедственном положении, т. к. она до сих пор жила на мои же средства, сама их не имеет, и проникнуть во Францию, где у меня остались от прошлого некоторые отношения, мне, вероятно, вовсе не удастся, т. к., несомненно, там будут знать об оказанном мне содействии германским правительством к выезду из Poссии. Наконец, я надеюсь, что меня здесь ни тронут, и мне удастся как-нибудь просуществовать.
Фон Брейтер слушал меня молча, не возразил ни против одного из моих аргументов и только прощаясь со мною, сказал: «мне сдается, что Вы не хотите выразить Вашей главной мысли о том, что Вы просто не желаете получить услугу от германского правительства, которое, быть может, Вы считаете, как и многие, не только виновником войны, но и всего, что происходит теперь в Pocсии».
Я попросил его разрешить мне не отвечать на его последние слова, т. к. дать ему исчерпывающий ответ я, во всяком случае, не имею возможности и хочу только еще раз поблагодарить его. На этом мы расстались.
Главную роль в моем отказе Германскому Консулу играла все-таки надежда на то, что меня не тронут, как не трогали до сих пор. У меня просто не было решимости думать об отъезде.
Так шло время примерно до 20-го октября. За этот тяжелый промежуток, кроме вечного страха перед обыском, арестом и расстрелом, страха настолько осязательного, что по вечерам и ночам мы прислушивались к каждому шороху, ожидая каждую минуту, что появятся непрошенные гости и надвинется новая беда, новое унижение, следует отметить только два обстоятельства, одно, глубоко врезавшееся в памяти и имевшее прямое значение для всех последующих событий.
20-го июля или около этого числа, в официальных большевистских газетах появилось известие: об убийстве Государя в ночь с 16-го на 17-ое июля в Екатеринбурге, по постановлению местного Совета солдатских и рабочих депутатов. Приводилось и имя председателя этого подлого трибунала – Белобородова.
Говорилось тогда об убийстве одного Государя и упоминалось, что остальные члены Его семьи в безопасности.
Сказать, что известие это поразило меня своей неожиданностью, я не могу. Еще в бытность мою на Кавказе, когда мне приходилось слушать кругом меня самые определенные надежды на близкий конец. большевизма, я всегда говорил по поводу перемещения Царской семьи в Тобольск, что это – начало страшного конца, и что гнусная расправа с нею – только вопрос времени. Я не скрывал своего взгляда и говорил многим о том, что думал, и когда мы узнали, что Их увезли в Тобольск, и потом появилось известие, что на Екатеринбург двигаются Чехословаки, нечего было и сомневаться в том, какая участь ожидает их.
На всех, кого мне приходилось видать в Петрограде, это известно произвело ошеломляющее впечатление: одни просто ни поверили, другие молча плакали, большинство просто тупо молчало. Но на толпу, на то, что принято называть «народом» – эта весть произвела впечатление, которого я не ожидал.
В день напечатания известия я был два раза на улице, ездил в трамвае и нигде не видел ни малейшего проблеска жалости или сострадания. Известие читалось громко, с усмешками, издевательствами и самыми безжалостными комментариями…
Какое-то бессмысленное очерствение, какая-то похвальба кровожадностью. Самые отвратительные выражения: «давно бы так», «ну-ка – поцарствуй еще», «крышка Николашке», «эх. брат, Романов, доплясался» – слышались кругом, от самой юной молодежи, а старшие либо отворачивались, либо безучастно молчали. Видно было, что каждый боится не то кулачной расправы, не то застенка.
Другое обстоятельство было вызвано постоянными обращениями ко мне близких и знакомых об опасности для меня жить на своей квартире и о предпочтительности, если уж оставаться в Петрограде, то перебраться куда-либо в менее заметное помещение. В одну из моих встреч с австрийцем Гааром, представителем делегации Красного Креста, он усиленно уговаривал мня найти какое-либо убежище, куда бы мы могли скрыться, хотя бы на время, на несколько дней, в связи с постоянными толками о близком занятии Петрограда немцами. Перед их приходом все предрекали уличные беспорядки, разгром богатых квартир и неминуемую опасность жить так на виду, как жили мы.
Эти настояния не могли не производить на меня впечатления. Один из говоривших мне об этом, мой бывший подчиненный по Канцелярии Совета Министров, расстрелянный потом вместе с многими лицеистами в июле 1925 года, сказал даже, что такое помещение у него имеется для нас в виду, и что мы можем в любой момент, воспользоваться им. Оно было указано нам в одном из новых громадных домов в конце Кирочной улицы.
В течение летних месяцев мне приходилось время от времени навещать одного из близких мне представителей дипломатического корпуса, с которым я был связан давними отношениями. Он согласился хранить мои деньги и конверте с документами и вообще относился ко мне с крайней предупредительностью. В одно из моих посещений, мы разговорились с ним об опасности моего положения, о чрезвычайной рискованности побега, вместе с женой, и вообще о безвыходности моего положения. Он решительно не советовал мне предпринимать какие-либо шаги к получению открытого разрешения на выезд заграницу, выражая также уверенность в том, что малейшая попытка в этом отношении будет иметь только один результат – неминуемый арест мой со всеми роковыми его последствиями и так же, как и другие, разделял взгляд о рискованности для меня оставаться в моей квартире, в особенности при возможности занятия Петрограда немцами.
На мог замечание, что, нам некуда деваться, и что всякое приискиванье помещения, при распространившихся доносах и всеобщей подозрительности, также чрезвычайно опасно, он прямо предложил мне и жене располагать свободным помещением одного близкого ему знакомого, предоставлявшего ему распорядиться им, и перейти в него, когда только нам вздумается, даже не предупреждая его, т. к. это лицо дало ему право пользоваться им, и он может нам дать две свободные комнаты, достаточно изолированные.
За все это время нами была сделана только одна попытка к отъезду, однако, совершенно неудавшаяся. Жене посоветовали обратиться к гражданской жене Максима Горького, бывшей актрисе Андреевой, занимавшей должность какого-то комиссара, с просьбой помочь нам выехать ив Финляндию. Жена вынесла и это унижение, была милостиво принята, но получила в ответ: «обождите, сейчас ничего не могу, у меня на руках Гавриил Константинович, которого нужно переправить туда же. Может быть после него что-нибудь придумаю».
Около 20-го октября я как-то сидел дома, ко мне позвонили, и вошел никогда не бывавший у нас Н. Н. Столыпин, женатый на Араповой, и пришел только для того, чтобы сказать мне, что он был накануне на Мойке, в дом Юсупова, где помещается немецкое бюро о военнопленных, и там услышал, что в течение ближайших дней предстоит мой арест.
Не медля ни одной минуты я отправился к Германскому Консулу, в помещение которого я ходил изредка, чтобы получать Берлинские газеты, застал его дома и передал ему рассказ Столыпина. Он тотчас же спросил кого-то из своих сотрудников, позвонил по телефону на Мойку и из обоих мест получил ответ, что никто ничего не знает на мой счет, и я ушел совершенно успокоенный предположением, что по всем вероятиям, кто-нибудь просто выразил Столыпину недоумение, каким образом я не арестован, при массовых арестах, а тот просто принял это за предупреждение об аресте и счел своей обязанностью сказать мне об этом.
Ближайшие дни только подтвердили мою догадку: никто не появлялся в нашем доме и до 29-го октября ничто не тревожило нас больше, чем во все предыдущее время.
29-го, во вторник, ровно в 7 1/2 час. вечера, когда я только что сел обдать, вернувшись незадолго перед тем из заседания Союза защиты русских интересов в Германии, раздался. телефонный звонок, и В. К. Кистер обратился ко мне со следующими словами: «Не можете ли Вы сейчас приехать ко мне – очень нужно». На мой ответ, что я недавно вернулся домой, чувствую себя неважно и по вечерам не выхожу из дома, он стал настаивать на непременном моем приезде: «Очень нужно, дело касается Вас, Владимир Николаевич, – ждать нельзя…» Догадавшись в чем дело, я сказал ему: «Если так, то почему же Вы сами не придете, ведь Вы моложе меня и здоровьем крепче?»
– «Ну хорошо, пожалуй, я приду», сказал он… Я передал об этом жене, мы наскоро пообедали и стали ждать приезда Кистера. Через полчаса, если даже не больше, раздался звонок, я отворил сам дверь и вместо Кистера, с письмом от него появилась молодая дама (фамилии своей она не назвала ), которая и рассказала следующее: час тому назад их общая с Кистером знакомая, г-жа Г. приехала, к Кистеру, у которого обедала и приехавшая ко мне дама, – прямо с Гороховой, куда она ездила чуть ли не каждый день помогая своими связями с большевиками разным арестованным и выручая многих из них.
Мадам Г. передала, что в исходе шестого часа, в Канцелярии следственной комиссии, куда она имеет свободный доступ, она была случайным свидетелем такой сцены между двумя красноармейцами и чиновником канцелярии, с которым она только что имела деловое объяснение. Перебивая ее объяснение, один из солдат самым резким тоном, обратился к служащему со следующими словами: «Что же, долго нам тут ждать, покуда вы будете разговаривать?» На вопрос служащего: «Чтo Вам нужно и почему Вы кричите на меня, ведь не я Вас задерживаю», солдат постепенно возвышая голос, почти выкрикнул: «Нам велели взять ордер на арест бывшего Министра Коковцова и нам сказано, что его нам выдадут в 5 часов, а теперь уже без малого шесть и никто нам ничего не дает. Мы больше ждать не станем, пусть посылают других».
Служащий канцелярии ответил на это: «У меня никакого ордера нет, а вот да его пришлют, я выдам без задержки».
Солдаты отошли в сторону и стали переговариваться между собой, г-жа Г. спросила чиновника что ему известно. Не делая никакого секрета, он ответил ей совершенно спокойно: «Состоялось постановление комиссии арестовать Графа Коковцова, как заложника, ордер подписан, но число еще не проставлено и мне его не передали. Может быть вышлют каждую минуту, а может быть задержать на день другой, у нас ведь порядки разные».
На замечание г-жи Г., что по газетам Граф Коковцов был уже арестован и освобожден самим Урицким, ей было отвечено: «Мало ли что, теперь уж его не освободят, пора с ним покончить». Солдаты оставались в это время все еще в комнате и медлили уходить. Г-жа Г. подошла к ним и, т. к. они не участвовали в ее разговоре со служащим и даже не слышали его, переспросила их кого им предстоит арестовать. В ответ она услышала: «почем мы знаем, нам сказали, что многих будут арестовывать, а только назвали бывшего царского Министра Коковцова».
Зная, что Кистер близко знаком со мною, Г-жа Г. тотчас побежала предупредить его и таким образом мне стало известно это намерение.
Терять времени было нечего, а тем более проверять правильность слуха точными справками не было возможности, т. к каждую минуту, в особенности с приближением ночи (было почти 9 час.) можно было ожидать ареста. Мы решились немедленно покинуть дом и скрыться в предложенном месте, чтобы там обдумать на что решиться.
Я все-таки успел попросить жившего в одном доме со мною В. И. Тимирязева спросить осторожно по телефону Германского Консула, с которым он находился в постоянных сношениях, нет ли у него сведений и узнал тут же из телефонного его ответа, что те же сведения имеются у него, и что мне следует быстро принять решение.
Жена стала собирать кое-какие вещи для 1-2 ночлегов, а я немедленно решился ехать на трамвае к Николаевскому мосту, чтобы оттуда зайти к упомянутому выше нашему близкому знакомому с целью спросить его, можем ли мы теперь найти тот временный приют, о котором была уже речь, с тем чтобы жена, захвативши чемоданчик с вещами и взявши нашу прачку проводить ее также по трамваю в том же направлении, – последовала за мной. Я обещал встретить ее у выхода из вагона, взять вещи, отпустить прачку, чтобы ей не было известно куда мы направились. Так я и сделал. Когда я пришел в указанное место, хозяина не было дома – меня приняла его экономка, которая была заранее предупреждена, сказала, что помещение для нас всегда готово, и я вернулся к месту остановки трамвая, ожидая жену. Бесконечно тянулось время моего ожидания, прошло нисколько трамваев, а жены все еще не было.
Затем более получаса совсем не было трамвая №25, с которым должна, была приехать жена; затем издали появился этот трам, остановился, стала выходить публика, а жены все, еще не было. Наконец, в полутемноте меня дернула за рукав наша прачка: оказалось, что жена вышла, с передней площадки, я просмотрел было ее, – взял чемоданчик, и мы пошли в наше убежище. Хозяина помещения (адрес его был мне указан раньше) также не было дома, мы заняли, однако, отведенное нам помещение и до утра не видели никого. Ночь прошла, конечно, без сна: мы все обдумывали что нам предпринять, т. к. было ясно, что необходимо бежать из Петрограда. Только куда я как?
В качестве первого предположения, на котором я решил остановиться, было просить моего домохозяина вызвать к нему для свидания со мною одного финляндского уроженца, с которым я встретился дважды за последнее время, а также и германского консула, отчасти с целью точнее проверить сообщенные мне слухи, но, главным образом, для того, чтобы узнать нет ли у него теперь в виду кого-либо для помощи нам…
Утром, в среду, 30 октября наш хозяин встретил нас самым приветливым образом, просил располагать его помещением сколько нам бы ни потребовалось, одобрил вызов предложенных мною лиц, пригласил их к себе к 2-м часам и советовал только мне не выходить из дома и не приглашать многих из наших знакомых. Я попросил его разрешения повидаться только с одной из моих сестер, в лице которой я хотел проститься со всею моей семьею.
Ровно в два часа съехались все. О консулом фон Брейтером приехал его помощник, который и вел весь разговор. Жена при этом не присутствовала. Асессор подтвердил, что слух о моем близком аресте дошел и до них, и все втроем в один голос они сказали, что не должно быть и речи о каком либо колебании – уезжать или оставаться, что я и без того слишком долго рисковал своею жизнью, что он даже недоумевает каким образом я все еще на свободе, и, что все сводится только к вопросу, куда и как бежать. Оба эти лица решительно отвергли всякую мысль бежать на Украину каким бы то ни было путем – на Оршу или Псков – оба пути представлялись просто закрытыми.
Я тоже отверг эту комбинацию, сославшись на то, что от Украины я давно отказался по соображениям чисто политическим, не желая участвовать в ее сепаратизме. Об этом последнем соображении я, конечно, умолчал в присутствии указанных лиц, и мы стали обсуждать возможность побега через Финляндскую границу. Два плана, были предложены на мое решение.
Мой знакомый финляндец, удостоверив меня в том, что я могу быть заранее уверен в прекрасном приеме и во всяком содействии со стороны Финляндских властей, предложил переговорить с одним рыбаком, недавно перевезшим на парусной лодке Сухомлинова, и его жену с Лахты в Териоки.
Этот план показался мне просто неприемлемым. Пускаться в море на четырехчасовой переезд с женой, под носом у большевистских сторожевых судов, было просто безумьем. Так отнеслись и все присутствующие. Мне предложили тогда другой, более простой, хотя все же рискованный план: попытаться переговорить с тем человеком, который два месяца назад переправил через Белоостров А. Ф. Трепова. Один из участников нашего совещания взялся, правда, только прислать этого человека ко мне, если он согласится в принципе участвовать в таком предприятии, предоставляя все дело моему непосредственному с ним соглашению, но изъявив готовность даже поехать вместе с нами в Белоостров, чтобы в случае какого-либо несчастья защитить нас, снабдив нас предварительно какими-либо документами. Все мы, конечно, отлично понимали всю бесцельность такой защиты, если бы ее пришлось применить, но выбора у меня не было, потому что всем было ясно, что мне нужно бежать, а сделать все без большого риска не было никакой возможности.
Мы стали ожидать следующего дня. Пришла моя сестра, чтобы разделить мое томительное одиночество, т. к. жена решилась сходить домой, начать готовить вещи к укладке и прибрать кое-что в доме. Наш хозяин обещал после нашего отъезда постараться помочь нам переслать кое-что наиболее нужное из наших вещей, конечно, если их будет немного, и если нам удастся не только наладить, но и выполнить наш рискованный план.
Мучительно и медленно тянулся день, и еще мучительнее было в бессонную вторую ночь. Рассудок явно рисовал всю опасность задуманного шага, всю невыносимую тягость разлуки со всеми, кого я люблю, и всю беспросветную перспективу скитания на чужбине в обстановке, проникнутой всевозможными неожиданностями и полнейшею неизвестностью того, что нас ждет впереди, решиться на эту прямо-таки смертельную опасность было все же необходимо, потому что тут была еще надежда на спасение, а оставаясь в Петрограде – приходилось только ждать ареста и неизбежного конца.
В четверг, 31-го утром жена опять ушла домой, потому что обыска там ночью не было, о чем мы справились по телефону не в нашей квартире, и никто, видимо, еще не установил наблюдения за нашей квартирой.
Ровно в 2 часа наш хозяин пришел ко мне и сказал, что меня спрашивает некто, назвавшийся Антоновым, которого он и ввел в комнату. Жена, к тому времени вернувшаяся домой, вышла, и мы остались с ним вдвоем. Первое впечатление было самое неприятное – невольно промелькнула, мысль: вот у кого в руках теперь моя жизнь и жизнь жены; мы погибли, если только он выдаст нас большевикам.
А они, разумеется, заплатят ему больше, за то, чтобы уличить меня в желании бежать, нежели я смогу заплатить ему за наш отъезд. Его внешний вид не внушал мне тоже никакого доверия, и откуда пришел он, мне было совершенно неизвестно.
– Что Вам угодно? – невозмутимо опросил он меня. Я ответил, что, вероятно, ему сообщено уже о причине моего желания видеть его, но он категорически на это ответил, что лично никого не видел и ему только передано одним знакомым, что его просто желал видеть кто-то, находящейся в указанном ему доме.
Мне пришлось объяснить ему наше положение и в конце моего короткого изложения я сказал ему прямо: «скажите мне просто и откровенно, можете ли Вы помочь моему выезду из Петрограда, а если не можете или считаете время слишком опасным и не подходящим, то прямо откажитесь, не подвергая себя никакому риску, а я, в таком случае, освобожу моего хозяина от опасного для него моего пребывания в его доме и вернусь к себе, в ожидании своей неизбежной участи».
Выслушавши меня, Антонов сказал: «Вы одни собираетесь уехать или с супругой? Вас одного я берусь вывезти, но с дамой сейчас решительно нельзя выбраться».
Я сказал ему, что в таком случае, мне приходится отказаться от моего намерения, потому что жены я не оставлю и предпочитаю погибнуть быстро, нежели прийти медленно к тому же концу. Антонов стал уговаривать меня сначала уехать одному, так же, как сделал Трепов, и обещал через несколько дней доставить в Финляндию и жену. Я категорически отказался, объяснивши ему, что с моим отъездом более чем вероятен арест моей жены. Я истомлюсь от неизвестности и не дождавшись ее приезда вернусь обратно, чтобы освободить жену и отдаться моей судьбе.
Тогда Антонов, просидевши молча несколько томительных минут, уставился на меня глазами, в упор и титулуя «Ваше Сиятельство» задал мне, поразивший меня вопрос: «ведь Вы были близки с таким то (он назвал мне одного давно умершего близкого мне человека), и даже помогали ему всю его жизнь? В его доме, в окрестностях Петрограда, я часто мельком видел Вас, будучи сам еще совсем молодым человеком, а теперь скажу Вам, что он был моим истинным благодетелем, поднял меня из грязи, поставил на ноги, научил честно работать, женил меня и был крестным отцом моего ребенка. По памяти к нему я должен спасти Вас и Вашу супругу и, может быть, сам погибну, но Вас в Финляндию перевезу. Нужно только это сделать скоро, и чтобы никто об этом ничего не знал».
Эти слова произвели на меня ошеломляющее впечатление и я, уже привыкши за последнее время видеть целый ряд чудесных явлений надо мною, сказал себе, что, видимо, Господь не хочет еще моей гибели и ведет меня каким-то неведомым мне путем. Куда? Зачем? К чему? На это у меня не было, да и не могло быть ответа …
Да и на самом деле: каким логическим, рассудочным путем можно додуматься до того, что в самую страшную минуту жизни, когда мне казалось, что я предаю мою жизнь в руки какого-то неведомого человека, судьба ставит меня лицом к лицу с человеком, обязанным всей своей жизнью моему, давно умершему другу, и желающим, в моем лице, отплатить ему за то добро, которое он ему сделал.
Случай! скажут мне. Да, конечно, случай, но такой же случай был и мое возвращение с Кавказа и встреча с матросами на Тихорецкой и их изобретение, что я хочу занять место помощника Троцкого, и охрана ими нашего вагона во время разгрома поезда на ст. Богоявленской и допрос мой Урицким и освобождение из тюрьмы. Все «случаи», но все они спасли до сих пор мою жизнь, как была она спасена в 1909 году в Харбине, когда рядом со мной был убит Князь Ито, и через мою голову пролетели пули, ранившие японцев.